Полная версия
Семь видений богатыря Родиполка
Глаза богатыря ожили, засверкали:
– То и мне по нраву, приду я, приду.
Стемнело. Возвращаясь к себе в родовую избу, богатырь заслышал ласковые девичьи песни. На миг остановившись, закрыл глаза. Пели чудно, слаженно, словно одним голосом, но с разными яркими переливами. Родиполк тоскливо вздохнул да побрел далее к своей избе.
Темну весть о хвори Чаруши поутру принесла Родиполку его мать Люба. Жених засобирался к невесте. Да мать не пустила:
– Захворала невеста, – сказала, махнув рукою, надеясь, что хворь отступит. – Тебе ходить не надобно, негоже жениху невесту свою хворою видеть, – повторила мать сыну слова Болислава.
Родиполк сдвинул брови, хотел воспротивиться, ведь он-то знающий, излечить Чарушу может. Мать стала мести избу, отвернувшись от сына, хоть и чисто там было. Чуть пометя, бросила, на сына посмотрела жалостливо:
– Не ходь туды, – просила, – не ходь. – Весна уж Куманиху позвала. То бабка и сладит. Не ходь, сынок, – умоляла мать.
Родиполк вышел на крыльцо, мать за ним. Схватила его за руку да не отпускает. Богатырь в полуоберта матери хмуро ответил:
– Не пойду туды – к Возгарю пойду, лошадей чистить.
А мать все руку не отпускает.
– Не пойду, к конюху иду. Обет давал, что приду.
– Ну, то поди к Возгарю, поди, – ласково Люба уговаривала сына, хоть он и сам направлялся туда. Материнское сердце успокоилось, обет дал – знать, выполнит. Проводила она его за самые ворота, а уверившись, что тот к соседям не пошел, вернулась назад, в избу.
Родиполк послушно ушел. Да и что было делать? На своем стоять? Ссору? Не надобно того. «Ведь и так я матери обиду делаю, коль с дядькою Журбою в ругани. Ясно ж ведь, не сама то придумала, а Болислав наученье сделал. А ему перечить не буду, ведь Чаруша невеста мне, дружкою еще не стала».
Наступила черна ноченька. Неспокойна она была для жениха: не к добру то это, не к добру… В избе Болислава было тихо. Все заснули. Брат Лель на печи. В светлице на широкой лаве подле оконца да на перине мягкой лежала бледна Чаруша. Рядом с нею, сидя, опустив голову на широку грудь, заснула стара Куманиха. Только матери Весне, как и Родиполку, не спалось. Все их та черна ноченька тревожила.
Вздохнула тяжко мать-хозяюшка да тихо вышла в клети, взглянула на мирно спящего, уже совсем седого, но еще крепкого мужа. Отец-батюшка в прохладные клети ушел, чтобы помехой не быть. Вид мирно спящих детей да мужа немного успокоил ее дух, она на пальчиках, крадучись, пошла к себе в горницу. Только под саму зорьку Весна забылась неспокойным сном. Но мать-родительницу не обманешь. Чует она беду! Чует! Духом своим материнским, нежным, ласковым. Чует! То и случилось. Этой смоляной, задушливой, неспокойной ноченькою тихо, словно уснула, умерла их младша дочь Чаруша.
Ранним утром, не дождавшись яркого солнца, Весна приступила к Чаруше. Глянула, а у той аж губы посинели. На колени упала мать Весна, заголосила, запричитала, аж соседи то услыхали. Вбежал босой отец, потемнел лицом. Заскрежетал зубами соскочивший с печи младой Лель. Еще больше сгорбилась стара бабка Куманиха, посерела. Вбежал в их избу дядька Журба, да и все понял. Умерла та Чаруша, умерла. Забрала ее дух с собою Мора-смерть, забрала, увела…
День прошел, словно большой птах пролетел. Раскинул крылья свои огромные, закрыл деревеньку малую печалью. Все только и судачили, друг дружке сказывали, что о младой Чаруше да ее смерти. Старая, сгорбленная бабка Куманиха, опираясь на свою палку, ходила по всей деревеньке да всем о том сказывала. Видя издалека молодицу али встречая девку али пышнотелу бабу, то и рассказывала. Они охали, кивали. А после уж и сами все разносили, тихо, оглядываясь, словно хотели, чтобы про то никто не ведывал.
– Слыхивали, Чарушка-то умерла опосля Купалы…
А некоторые уж и припомнили младую Милораду, что от жениха сбежала, да и свое прибавляли.
– Чарушка-то умерла, – тараторила щупла, остроноса Кутра, наклонясь к уху седоволосой пышногрудой Рады, – видно, не простили Ярило да Макуша их род.
Та молча кивала, соглашалась. А там уж бежала к себе в избу поведать матери да сестрам. А те уж после сами-то все дальше говорили:
– Весну да Болислава Ярило наказал за дочь старшу, Милораду-то непутевую.
Младые девицы ойкали да свое вспомнили, наклонясь к друг дружке, свое говорили:
– Чаруша-то на Купало свой заветный венок плела. А как стала она по реке пускать, так он и утоп, ко дну пошел. Он-то, венок ее плетеный, вышел округлый да большой. Тяжелым он был, не смогла его речушка донести на водах своих нежных, вот он на само дно реки ушел, сгинул.
– А рубаха-то ее, – девица-подруженька сказывала, кивая, – до самого полу была, бела да чиста, вышить-то свою обережку по краю алой ниткою не поспела, не сладила себе добру судьбинушку.
– А она все невесела ходила, словно чуяла, что сгинет, – заплакавши, сказывала другая, самая младшенька, с тонкою косицею Росичка. – А молодца-то, жениха ее, на купальнице не было. Не плавал он в ладье деревянной на тот берег с младыми красенями, не выходил на бережок, не сторожил, хороводы не водил. Не ставил он того сруба сухого да не поджигал. А она-то, она-то, горемычная, свой хоровод не водила. А их надобно водить, веселые, радостные, Вехоч-судьбинушку встречать. У Чаруши и хоровод не случился, не пела она, не веселилась, не услаждала своими звонкими да радостными песнями саму Вехоч-судьбинушку. Не радовалась встрече с судьбою своею, словно чуяла, что та к ней и не заглянет. То все так и вышло.
Досудачились до того, что самого молодца-жениха во всем обвинили, даже в смерти невесты. Стара Куманиха повеселела: знать, ее вины нет, что Чарушину смерть проглядела. Стала те сказы старуха всем рассказывать с новою силою.
Не первый раз в эту деревеньку, малую Сохте, приходила Мора-смерть. Забирала она с собою к прародителям разных младых девиц да молодцев, кого себе приглядит. Людь древлянический, что жил там, уж и свыкся с тем. Но смерть младой невесты для всех деревенских новой была, другою. Девица по нраву всем была, жалели ее. Да пристальнее на самого молодца смотреть стали. Рассмотрели в нем ведьмака черного, что младых девиц для самой Моры-смерти подыскивает. А как подыщет, так и женихаться идет, а девицы те умирают. И словно видел людь его до зорьки, по ночи, за делами страшными да колдовством черным. А потому и ночь та, гибели невесты младой, черною была. А после все сошлись, что Родиполк тот – ведьмак, а потому сам смерть призывает. Не может он мужем быть, а только безжоным. И что от него всем девкам смерть грозит. Только Милораде свезло, сама сбежала. А Чаруша вот не спаслась. Потому и отвернулась от них Лада-Верхоглядка, да и сам Купало – не глядят вовсе, все они знают. И о колдовстве молодца, и о его черном ведьмачестве. Стара бабка Куманиха, что была знахаркою в деревеньке до прихода прабабки Родиполка Ханги, все жалела девицу младую, а на того младого богатыря рукою костлявою показывала ненавистно.
Шумела деревенька, летели темные вести, разнося горьку печаль от одной избе к другой. Людь все Чарушу вспоминал, жалел. Люба всем она была своею красою да добротой. И жениха ее, красна молодца Родиполка, вспоминали, да только не жалели его, а наоборот, бранили, но тихо, чтобы тот не слыхивал. А то ведь как узнает, так и в бой кинется со своим мечем стальным, заговоренным. Потому что он не только ведьмак, а еще и богатырь сильный. Супротив него ни один молодец не пойдет, все они слабые, хилые. А Родиполк-то одною рукой ораву разбрасывает.
Но сам богатырь того не слыхивал, не было его в деревеньке с самой зарницы. Мать Люба не видела его до самой ноченьки. Глаза все просмотрела, выглядывая сына свого. Муж ее Журба, видя ее такой, успокоил:
– Не печалься, милушка, к Возгарю пошел, как и завсегда. Небось, с лошадьми играет. Пущай. Вернется.
Но матери все неспокойно было, сердце не обманешь.
Посреди ноченьки заскрипели ступени на крылечке, отворилась дверь. Мать успокоилась. Коль вернулся, знать, добро будет.
Родиполк же, зайдя к себе в сени, потянувшись под саму балку верхню, запрятал малый узелок. Так-то ладнее будет! Тихо лег спать. Страшный холодный сон охватил его дух и тело. Липкая серая печаль, прячась в глубине молодецкого духа, что днем за работою не видна, ночью, словно хворь, блуждала по всему богатырскому телу. То подберется к горлу и камнем ляжет, то сдавит стальными прутьями грудину, что аж вздохнуть больно, а то и вовсе сядет на руки да ноги, да все держит, словно земелькою засыпали. Родиполк, чуя ее всем телом, во сне камень, что на могиле прабабки да прадеда стоит, на себе видел. Огромен тот камень, велик. Лежит он, Родиполк, молодец-богатырь, на цветочной белой поляне, а сверху его серый камень давит. Тяжело снять с себя, душит он его, в землю вталкивает. А вокруг уж все деревенские стоят, только темные, с лицами черными, пальцами тычут да смеются, но подмогу не оказывают, камень не снимают. Родиполк им руки протягивает, а они все хохочут, аж пополам сгибаются. А потом и вовсе круг него хороводы водить стали, пляшут.
Холодный пот проступил на лбу у молодца, вскрикнул он и проснулся. Сильно билось сердце, дух трепетал.
«То все верно я решил. Сторонний я здесь, везде сторонний. То верно, день этот будет пригожий, хоть и унылый», – думал младой Родиполк, пробудившись от холодного сна рано, перед самою зорькою. Золотистый свет чуть пробивался сквозь мрачное серое небо. Младой богатырь почуял свет да нежность всем своим красивым молодецким лицом. Подложил руку под голову да закрыл глаза.
Светлело. Наступал новый день. Хоть и омрачен он был печалью похорон младой невесты богатыря Чаруши, но все ж для Родиполка был светел. В духе молодца возникла новая твердость, решимость для пути его нового – богатырского. Думал он о том пути и ранее, но тихо, иножды, украдкою, тайно, чтобы думы те не захватили его, да не увели к надежде робкой, да не поставили его на путь новый. Чтобы то новое решение не перечило судьбе Вехоч, что свой путь наметила для него, Родиполка. А как думал он про свою богатырску службу, так все отвергал то мысленно, ведь то радо было род свой делать да мужем становиться. Но теперь все после смерти невесты его сложилось для пути его нового, жизни богатырской.
Все, что ранее было с ним, уж казалось ему ныне, что не с ним вовсе это было, а с другим, деревенским молодцем. И то совсем не его судьба была, мужем стать да род свой сделать. А она-то, судьбинушка, другое уж уготовила – службу ратную в дружине князя.
«Все то было пустое, – думал, вспомнив богатое сватанье девицы Чаруши перед Купалою. – И Купало тот не Ладу-берегинюшку с собою привел, а Мору-смерть. Все то было пустое, не то мне моя судьба-Вехоч уготовила, не то…»
Чтобы о том более не думать, он поднялся да нашел свое тайное место, что было под потолочным брусом, нашел узелок, что запрятал вчера по ночи. Покрутив его в руках, успокоившись, положил на то же место. Сам же, решив дождаться ясного дня, лег на свою домодельну перину. Спал он с начала весны-Макуши на жесткой старой желто-грязной соломе. Да и ту можно было приметить по полотнищу, что поверх лежало. Но оно хоть и было еще целым, большим, стало совсем серым, только по краям играли багрянцем вышитые обережки. Оплели те багряные нитки весь край, прыгают, играют, где выше, а где и ниже, да все живо, резво, словно то огнево ярое не подпускает людь сторонний да обжигает.
Строчки те вышиты были матерью давно, еще до прихода в их избу-терем дядьки Журбы. Любовно она для сына вышивала, для оберегу, чтобы никто со злом не подступился к молодцу, ее сыну. Ведь материнска вышивка – обережка сильна, защитна она, убережет, от худого спасет, чужого не подпустит. То и было заведено так: молодцам безжоным, сыновьям, матери их на полотнищах да на рубахах оберег вышивают. Но было видно по полотнищу тому, что давно мать к сыну не заглядывает, давно ту постель не меняет да новое покрывало не кладет. Да что там полотнище-то – слова доброго не скажет, словно и не родная вовсе она ему стала, а чужая. А как мать своя не заглядывает, так и людь тот сторонний не ходит. Да и что ж ходить-то в сени, не ходят туда. Нет там родового стола деревянного, скатерки на нем нарядной да длинной лавы подле него, где весь род да гости умещаются. Не от кого уберегать той обережке вышитой молодца-красеня, разве только от дядьки Журбы – овторого мужа матери Родиполковой, но и тот к молодцу-пасынку в сени не заглядывает: намеченное уж случилось, мать из избы-то в сени выгнала сына, то и забыть про пасынка надобно.
Отогнав думы темные в уходящую ночь, Родиполк собрался. Надел свою нову рубаху, серу с вышивкою по груди, с тонким подпоясом нарядным, алым. Надев штаны, летние, светлые, заправил их в сапоги шитые, мягкие. Достал заветный узелок с золотыми каменцами, что выручил по тому дню за прадедов стальной меч. Молодец, что поменял меч, не ведущий был, не знал, что меч тот принять его должон. Но того он не понял, ни блеску холодного булатного друга, ни сияния стального. Все молодец завистливо на те самоцветы смотрел, что на мече были да на сбруе.
По этому дню за золотые, с налитые горошины, камешки решил купить у конюха Возгаря, что добрыми лошадками владеет, кобылку Синявку. Родиполк присмотрел ее в широком раздольном поле, где их выпасал. Уже немолодая, но еще жилистая кобылка сама к нему подошла да ластилась.
Посередке дня, когда яро солнышко теплом играло, пригреваючи, он пришел к малой избушке Возгаря. За три каменца договор хотел сладить, купить лошадку Синявку. Конюх его радо встретил. Совсем седой, худой, но еще крепкий Возгарь понял, что на духу том у богатыря, вспомнил про Синявку, вывел добру кобылку из стойла, да так и отдал ее. Богатырь поначалу опешил да хотел вручить конюху камни, но конюх ни в какую продавать не желал, а хотел только отдать лошадь, подарок сделать. Синявка радо фыркнула, уткнулась светлою мордою со свекольными глазами богатырю в руку. Родиполк гладил ее, светлую, с желто-белой гривой и большими печальными очами. В том, что друга себе нашел, сомнения не было, ведь Синявка та сама к нему пошла, а знать, по нраву ей богатырь пришелся, в беде не оставит. А за золото решил подковать лошадь у знатного сохтенского коваля Вахромя, лучшими именными подковами, и купить все снаряжение для нее. А как сделал все, что задумал, оседлав лошадь, возвратился назад, к родовой избе-терему.
Как завидел он свою избу, затрепетало сердечко молодца, защемило. Хоть и спал он в сенях, но то все ему было родное. Как-то бросить все, уйти из деревеньки той, где поля широки да река раздольна – малая Оскло? Но судьба все уж решила, ненадобно тому противиться, хоть и уйти из роду тяжко.
Завидел он мать свою, та с тревогою на сына смотрела, но расспрашивать не стала. Недалеко, возле терема, на новой лаве, что сам сладил, сидел дядька Журба – овторой муж матери. Привел Родиполк кобылку в родовой двор, мать на то сурово глядела. «Не даст обережного слова да имени», – глядя на строгу мать, решил Родиполк.
Сын поклонился матери, зная ее нрав строгий, обратился словом тихим к ней:
– Матушка моя родна, судьба для меня новый путь открывает – богатырский. Не буду перечить ей. Да без твого обережного слова тяжко будет.
Как и думал, мать свои светлы брови к переносице сдвинула да сурово ответ дала:
– Не будет того.
Журба при том строго взглянул на свою молодицу, но говорить не стал. Родиполк гордо вскинул голову, ответил матери так же тихо, но твердо:
– Я перечить судьбе-Вехоч не буду, по завтрашней зорьке уеду.
Не видя гнева матери, развернулся, да и ушел.
Люба то всерьез не думала – то все игры молодецкие, вольности. Мать-то нрав свой показала – гордый, что достался ей по наследию от отца ее, князя Светослава Ингваровича. Младой князь тот горд да упрям был, и все бы по-своему делал, коли не хворь его. Болезнь-то эта ему помехой была, чтобы свою волю показывать да на своем настаивать. Только он сказывать что-то супротив хочет, свое, то сразу слабость чует во всем теле своем хилом. А то и вовсе, все померкнет перед глазами его, да он и без сил падает. Лежит в своей спаленке хворает, и одва дня, и отри. Да так хворает, что и сил ни на что нет, даже с постели встать не может, а не то что супротив пойти. А после он уж и совсем перестал свое говорить, кивает, со своей матерью соглашается. Та за него все решенья принимает, и где жить тому, да на ком жениться. Оженили его на девице – вдове Веде, дочери умелого да сильного коваля. Поселили их подле материнского княжеского большого терема, в малом. Только в одном Светослав матери своей Радомиле наперекор пошел – в любови. Полюбил он мать Любы, Василису, да воспылал к ней страстью. Более к своей жене не приходил, а ночи проводил со своею любою, купеческою дочерью Василисою. Привела она ему одвох девок – Ладу да Любу.
Люба, мать Родиполка, княжеский род свой скрыла, потому как приведена была матерью без обручной. Как привез ее муж опервый Вертиполох в свою родову избу, так о том княжеском роде никто не прознал в деревеньке. Только муж ее, но тот сгинул неведомо где. Даже сына свого не увидел, пропал. Поползли по деревеньке слухи, что Вертиполох-то погиб в бою славном. А за спиною Любы шептали, что другу жону нашел, да и остался там. Люба же гордо ходила, да все Вертиполоха ждала. Однажды вбежав в избу-терем, раскрасневшись, упала Люба перед свекровью Хангою, обняла ее ноги да горькими слезьми залилась.
– Мила матушка, – плача, говорила, – ты все ведаешь. То поглянь на сына свого Вертиполоха. В каких краях? Живехонький ли? Сил-то моих нет! За спиною судачат, что другу нашел, да живет с нею, милуется.
Подняла ее седая Ханга с половицы, усадила на лаву. Да тихо головою кивать стала.
– Не ведаю я того. Нет его среди людей живых, не милуется он с другою. Видно, сгинул уж.
Закрыла глаза Люба руками, заплакала, запричитала. День да ночь лежала, себя не помня. А после встала с перины, да все так же гордо ходить стала. Да только появилась в ней строгость да холодность. Более не спрашивала у Ханги про Вертиполоха, но всегда помнила о его погибели. А потому и запрет дала сыну, строгий, резкий. Сказала, словно мечом отсекла, чтобы сыну ее более неповадно было просить о том. Но сердцем материнским чуяла, что Родиполк-то ее наследие княжеское, да и ко всему еще и богатырское имеет, заупрямится, на своем стоять может, ее не послушает. Ведь спит же в сенях, как уж с весны-Макуши супротив пошел, того не поменял. Вздохнула мать, хотела уж примириться с сыном, но того и след простыл. Ушел он. То, видно, так и надобно, думала горестно Люба, чтобы большей ссоры не было.
Пришел Родиполк на свою, как он кликал ее, кручин-гору – на большой пригорок с одною березкою. Сел на травушку зелену, облокотился спиною о деревце да, вдохнув полною грудью свежего речного воздуха, закрыл глаза. Тиха была реченька. Ничто ее не тревожило. Только изредка ветерок чуть подует, взволнует ее ласковые воды. Просидел он так, глядючи на реченьку, до самого вечера. А то с закрытыми глазами, вдыхаючи летнюю свежесть, словно хотел запомнить родной, ни с чем несравнимый, отдающий прохладою, воздух.
Вечером мужики из рода Весны: батюшка ее, старый и седой Годин, сын его, мужалый брат Свет – принесли к речке мертвое тело, завернутое в новое серое полотнище. Отец же Чаруши, Болислав, да брат ее, Лель, нанесли бревнышек да стали стягивать толстой прочной веревкой. Поседевшая мать-Весна, тяжело ступая, принесла сухой соломы, что подложит под мертвое тело девицы. Родиполк же подмогу не оказывал, не был он в том роде, не стал он Чаруше мужем, так женихом и остался.
Похороны невесты так же были тихи, как и ее смерть. По той неделе назад зачахла она, захворала да и умерла, словно уснула. А теперь вот хоронят ее по вечеру, на зарнице, скромно, тихо. Людей было мало: сродники, соседи деревенские да и младой жених ее Родиполк. Но на того и внимания никто не обращал, все были в своем горе. Весна, поддерживаемая старым отцом, горько плакала. Лель, бледный, совсем белый, стоял рядом, словно тонкая высокая тень. Только искоса на Родиполка взглянул, ненавистно. Жених то подметил, и про себя вновь подумал: «Сторонний я, сторонний». Близ речушки, провожая дух Чаруши да ее младое тело к прародителям, стоял род брата Весны Света: жона да два высоких, взлохмаченных мальчонки. Положили невесты мертвое, совсем детское тело на бревнышки, что скрепили меж собою, да пустили по реченьке Оскло. Следом в реку вошел Болислав. С зажженною лучиною в поднятой руке он, не решаясь поджечь, дошел по саму грудину. Наконец решившись, резко бросил лучину на бревна. Загорелся красно-огненно костер. Охватили его яркие языки пламени ту сухую солому на бревнышках. А после, разгоревшись, подползли к мертвой невесте, сомкнув ее в свои большие огненные объятия.
Вот ежели Родиполк был бы ее мужем, то только он сам и схоронил бы ее, по своему чужестранному обычаю, как учила старая и седая прабабка Ханга, под земелькой-матушкой. Но того не случилось. Остался он женихом, без жены да без роду свого. Родители невесты его, Весна и Болислав, сладили, по обычаю свому древлянскому, костерище, чтобы то огнево проводило дух девицы к прародителям, к своему роду. Как загорелась та солома, более жених смотреть не стал, ушел.
Когда шел, все думал, что не сладилось ему мужем быть, род свой сделать, детей привести. «Знать, тот новый путь ждет меня, как и прадеда да прабабку моих. Пришло то новое для меня, должон я выполнить все, что судьба мне наметила. От того, богатырского, не уйдешь да не убежишь. Поеду я к самому князю, да на службу к нему стану богатырем. Ведь того же складу я, что и прадед мой, Всевласий-богатырь, да прабабка моя, Ханга-богатырка».
Пришла неспокойна ноченька. Родиполк не спал. Все он думал о той богатырской службе, а как глаза закрывал, то виделась ему Чаруша мертвая да тот костер на реке Оскло.
Дядька Журба под сенным оконцем, что к клети примыкает, дружку свою Любу уговаривать стал, чтобы та отпустила сына свого.
– Отпусти, милушка, сына-то свого к кнезю, служить богатырем, – говорил он ласково, тихо да нежно, чтобы гнев у дружки не вызвать, – сильным воином будет, славу сыщет.
– На что мне его слава! – встрепенулась мать гневно. – Муж-то мой опервый сгинул неведомо где. То ты и сына мого упечь хочешь?!
Но Журба на тот вызов Любин еще ласковее стал, словно и не приметил слова обидного.
– Что ты, Люба, добра желаю. С мужиками-то разное бывает, – успокаивал дядька дружку свою.
Младой Родиполк был в сенях, не спал да весь их разговор слушал. Сын-то сразу подметил, что сказывает дядька Журба да к чему ведет, но на то гнев свой не показывал, потому как одного хотел: уехать да служить князю в его сильной да большой дружине. Хоть и не терпел Родиполк Журбы, но словам его противиться не стал.
– Ой! – вскрикнула мать да за живот свой взялась.
Хотел было к ней Родиполк из сеней выскочить, но Журба оперед был. Он-то ее под руку взял да мягко спрашивал:
– Что, Люба моя?
– Дитятко пробудилось!
– Но то ладно все, – радостно кивнул Журба.
– Ох, Журба, тяжко мне отпускать его, тяжко…
– Отпусти его, мужик он ведь уже.
«Теперь уж решено все, – думал молодец, вспоминая слова то Журбы, то матери его Любы. – Уеду я, только обережку выпрошу. Ведь без нее нельзя. Она, обережная, и в боях укроет, и от врагов спасет, от разной нечисти да напасти убережет, отведет. А коли обережку не даст? – вздрогнув, сам себя спросил Родиполк. – А коли не даст, так и без нее уеду, – тут же сам себе твердо ответил, с решимостью богатыря. – Сам ту обережку сделаю, ведь недаром-то меня прародительница Ханга научила, судьбу-Вехоч на подмогу призову да Поруна, чтобы силы не отнял. Хоть и не материнская защита будет, но все ж защита. То так будет все ладно и без материнской обережки, уеду, – обидно подумал он, словно мать уже отказ ему сделала. – Все одно уеду». Как решил он о том, так спокойнее ему стало, да и сразу уснул в сенях на жесткой перине.
Проснулся он, как и всегда, рано, перед самою зорькою. Темное ночное небо уже посветлело, но еще не поспело окраситься нежным золотым цветом. Маленькая яркая тесемочка – нежная зорька – не золотила летнее небо, а только издали, сквозь темную серость, светлела. Отойдя от беспокойного сна, Родиполк не спешил вставать с жесткой перины и идти к тихим водам маленькой речушки Оскло. Единожды, только сегодня, этим ранним утром, он нарушил наставления своего прадеда Всевласия, да и весь свой обычай твердый богатырский – не пошел к прохладной реченьке, не купался в ее живительных, ласковых водах. Он еще долго лежал на грубой домодельной перине из сухой старой соломы.
Родиполк прислушивался. Мать-молодица уже проснулась да хлопотала на придворке, не жалея рук своих белых, нежных да мягких. Тихую горькую песню свою заводила, ласково, но тоскливо. Он вслушался.
Отсвет красной зореньки
В реченьке играет,