Полная версия
Один день ясного неба
В четырнадцать она попыталась поведать свою тайну тогдашней лучшей подруге, думая, что и у той те же проблемы, но девочка презрительно сморщила нос, словно учуяла исходившую от нее вонь, и заявила, что у Сонтейн вряд ли много знакомых мужчин, которым она нравится, так что нечего ей выпендриваться. Теперь у нее были подруги получше, это точно, но от стыда она так и не смогла избавиться, потому что, возможно, в тех ситуациях как-то не так себя вела. Всем богам было ведомо, что у нее масса поводов для беспокойства: дочка губернатора не обладала никаким магическим даром.
Ведуньи уверяли, что ее переживания, все, что она про себя знала, – всего лишь плод воображения. По их словам, людям вообще свойственно желать дара, коего они лишены. Но, возражала Сонтейн, разве на Попишо есть люди, лишенные магического дара?
И ведуньи соглашались, что это, конечно, очень странно, но у них на сей счет не было никаких предположений. Но она не обращала на их слова внимания: мало ли что говорили ведуньи, они ошибались! У нее же были крылья. Она ощущала эти крылья в структуре костей своих рук и плеч, в изгибе своего таза. Просто надо еще подождать, чтобы они раскрылись.
Сидя в лодке, Сонтейн беспокойно шевельнулась. Ей захотелось стереть остатки миндального масла с ладоней; масло противно воняло. Мамуля выбрала его: миндальное масло, настоянное на иланг-иланге и имбире. Для ритуального массажа с участием трех женщин, которые должны были связать ее прошлое с ее будущим. Традиционно такой массаж для невесты проводили мать, домашняя ведунья и бабушка. Бабулю она ни разу в жизни не видела, та умерла задолго до рождения Романзы и Сонтейн. Вместо нее в массаже участвовала молоденькая служанка, которую ведунья обучала в течение двух недель. Она считала служанку странной заменой бабушки, ведь она жила в их семье не так уж долго. Тем не менее она уважала решение матери.
Она сегодня встала очень рано, увидела свет лампы в отцовском кабинете и тихонько прокралась на кухню попить.
Мать и служанка, слившись клином, темнели у кухонной стены. Стонущая, пыхтящая служанка между бедер матери.
Сонтейн отшатнулась; сказать, что она была смущена, – ничего не сказать. Она ужаснулась при виде их подрагивающих телодвижений, при виде этого слишком интимного действа – точно два зверя, прижавшихся друг к другу.
Она убежала к себе в комнату и долго сидела на полу, покуда у нее не занемели икры и ступни. Ей захотелось пойти к отцу, но она знала, что он потребует рассказать о причине ее печали и постарается все исправить. Она не могла обратиться с этим к Данду. Невесте запрещалось видеться с женихом в течение двух недель перед свадьбой. Подруги – это было немыслимо! У кого язык повернется такое рассказывать про собственную мать?
* * *Позже, когда начался ритуальный массаж, она смогла выдержать его первую часть: женские руки были как ветви деревьев, они словно заботливо что-то нашептывали, ладони ведуньи мягко гладили ее по плечам, и по всему телу растекалось тяжелое тепло. Но когда она раскрыла глаза, то увидела улыбку склонившейся над ней матери. Нет, этого она уже не могла стерпеть, правда. Она вся подобралась и отползла прочь, переполненная отчаянием; их руки задрожали и потянулись за ней, а она зажала уши ладонями. «Оставьте меня!» – взмолилась она и убежала. К своему брату-близнецу, к его дереву.
* * *Когда в прошлом году она, восемнадцатилетняя, встретила Данду на пустой автобусной остановке, она все еще была вполне приземленной и испытывала стойкое раздражение ко всем этим божествам. Зачем, ну зачем мужчины населяют нашу землю и где мои проклятые крылья? Тем не менее ей понравилось, как шевелится кожа у Данду на шее, когда он вытягивался поглядеть, не показался ли из-за поворота тарахтящий автобус. У него была тонкая нежная шея. Она сказала ему:
– Приветик.
– Приветик, Сонтейн Интиасар, – ответил Данду.
И пояснил, что знает, кто она, и что он уже однажды с ней целовался в колючей траве во дворе у своего отца Лео, когда ей было восемь и его мать еще была жива, а после ее смерти его отправили жить к бабушке.
– У дяди Лео! – удивилась Сонтейн. – Я этого не помню.
– А я помню, – сказал Данду.
Ей было приятно думать, что тот ужасный мальчишка, который ее ударил, не был первым, кто ее поцеловал, и, приглядевшись, она все же вспомнила сына Лео Брентенинтона. Тихий мальчуган с большой головой, любивший читать, и теперь она с трудом могла поверить, что это тот самый мальчик. Высокий, смуглый, с серыми глазами. Умиротворенный.
Время шло, и она была рада их знакомству. Он не произносил пустых слащавых слов и не пытался ею овладеть. Если он что-то обещал, то держал обещания или пытался их держать, а если не мог, то объяснял почему – прямо как взрослый. В тот день, когда она попросила его закрыть глаза и поцеловала во второй раз в жизни, он был спокоен, и после этого не произошло ничего пугающего. На следующий день он пригласил ее погулять, и они шли, держась за руки, а потом снова целовались, а он оставался невозмутимым. Он согласился подождать, пока она сочтет себя готовой заняться любовью, даже если это случится в их первую брачную ночь. Или даже позже.
И все же, даже несмотря на то что Сонтейн ему доверяла и уже мысленно называла «мужем», она нервничала. Даже после всех его нежных прикосновений к своей груди, к которым она уже привыкла.
Сонтейн распрямила спину.
– Я с ним сегодня увижусь!
– С кем? – спросил мужчина, помогший ей сесть в лодку.
– Неважно, – ответила она. – Вы можете сменить курс и поплыть на Дукуйайе?
* * *В то утро у Данду не было сил вылезти из гамака, хотя солнце уже встало. Ему стоило подумать о куче вещей: сколько верных друзей собирается к нему на свадьбу (четыре), сколько бутылок его любимой водки они принесут (тридцать), сколько лекций о семейной жизни прочитал ему отец (пока что две – и обе совершенно бесполезные) и сколько раз отец говорил, как бы ему хотелось, чтобы мать Данду дожила до сегодняшнего дня (всего три раза, и он сам бы этого хотел). Он подсчитал, сколько подготовительных обрядов придется выдержать Сонтейн (до завтрашнего вечера шесть, в том числе проверку ее легких) и, для сравнения, сколько еще часов ему оставалось провести одному (несчетное количество часов!). Предполагалось, что он должен провести сегодняшний день в размышлениях, что на самом деле обычно сводилось к протрезвлению от выпитого накануне. Большинство других женихов на его месте мучилось бы от сушняка после беспробудного двухнедельного пьянства и разгула, но он оставался трезвым. Трое близких друзей отвели его вчера в галерею местного художника в Плюи, где с удовольствием осмотрели его картины и полакомились тушенными в чесноке куриными ножками, а потом вымокли до нитки под ливнем. Не слишком близкие друзья заходили к нему в гости, глотали пьяных бабочек, гуляли с ним по садам и приносили свадебные подарки – и все это делалось ради того, чтобы поцеловать в зад его папашу. Он же в основном проводил время в спокойных, если не сказать смиренных, раздумьях.
Или в сильном волнении. В зависимости от того, как посмотреть.
Дочь дяди Бертрана превратилась в упитанную девушку с крепкими бедрами, которая улыбалась ему так, будто его понимала, и никогда не причесывалась. Она смахивала ему пот со лба краешком платья, типичным для деревенской девушки жестом любви, отчего он буквально терял дар речи. Отчего он приходил в оцепенение. Он слышал у нее под кожей шелест крыльев, напоминавший шорох строительных лесов под порывами сильного ветра, и ему одинаково нравилось говорить с ней и слушать ее голос. Он понял, что она – добрейшее существо на свете.
Он почесал живот и застонал. Отчего он бурчит – от куриных ножек или от страха, – кто его знает.
Когда она сказала, что хочет повременить с занятиями любовью, он не возражал. Ему было вполне достаточно изучать ее коричневые, как выжаренное масло, груди, такие тугие и сочные, такие отзывчивые. Ее крупные соски морщили темные ареолы, ему нравилась испарина, выступающая в ложбинке меж ее грудей, и иногда, когда она закрывала глаза, он ловко выдирал зубами одинокий волосок, упрямо выраставший на ее правой груди. Узнай она, это бы ее смутило.
Но то груди. А что делать с остальными частями ее тела, он не знал.
Вообще-то ему хотелось сообщить Сонтейн, что он девственник. Он говорил ей все, что приходило в голову. Но чем больше она рассуждала о возвратно-поступательных телодвижениях, о разгоряченном интересе мужчин к ней, о мужском запахе, обдававшем ее в тот миг, когда она этого меньше всего ожидала, тем сильнее он ощущал свою ответственность за спокойствие ее души. Им обоим, детям публичных фигур, нравилось сохранять приватность существования. Их объединяла значимость их статуса. Было ясно, что она считала его многоопытным парнем и, хуже того, полагалась на это. И, несомненно, она надеялась, что когда наконец настанет нужный момент, он возьмет дело в свои руки.
Он видел, как этим занимаются свиньи, кошки, козы, бабочки, ящерицы, даже облака в небе. И что могло пойти не так, если заняться этим с любимой девушкой? Его друзья хвастались своими сексуальными похождениями, расписывая их в самых интимных и живописных подробностях, и он старался им подражать, ощущая себя полным дураком. Он понимал, что они все преувеличивают, но, по крайней мере, они хоть что-то знали. И он тоже должен был знать хоть что-то, имея дело с такой нервной девчонкой. Невестой. Женой. Ради всех богов!
Его пучило. У него случился жутчайший запор.
– Эй, малыш! – произнесла Сонтейн.
Он открыл глаза и увидел, что она сидит у окна, и ее рот напоминает влажное дупло, а на ее лице играет улыбка, какой он раньше никогда не видел.
* * *На окраине Лукии земляной голубь – на архипелаге водилась эта коричневая птичка с надутой серой грудкой, которая выводила очень грустные и очень мелодичные пронзительные трели, – закончил выводить свою утреннюю песнь, сел на ветку и взорвался вихрем розово-серых перьев. Будь вы там в это мгновение, вы бы подумали, что от птицы ничего не осталось, но отряды черных муравьев, спешивших по песчаному пляжу, остановились и тысячью чутких усиков исследовали тысячи крошечных розовых обрывков, осыпавшихся вниз после взрыва, сладких, как кокосовые кексики.
7
Завьер и Айо стояли в тени дерева-бесстыдницы и глядели, как вереницы людей спешат взад-вперед через ворота городского рынка.
Айо был задумчив.
– Ты готов?
Завьер молча смотрел на открытую торговую галерею. Глупо было начинать обход отсюда, с рынка. Раньше он захаживал сюда каждое утро, интуитивно считая оправданным приходить в знакомые места и прибегать к привычным действиям, но он уже позабыл, как тут многолюдно и какая царит суета – даже в такую рань.
Он дотронулся до лежавшей в кармане кожаной сумочки с мотыльком, пытаясь унять нервную сдавленность в груди. Когда-то он носил такие сумочки на шее, и на глазах у людей ел лежавших там насекомых, не думая, что о нем подумают другие. Такие сумочки до сих пор висели на потолочных балках его спальни или были разбросаны в гостиной. Теперь он их почти не замечал. Все дело было в том, как считать: если он мог заставить себя не трогать сумочку один день, три дня, десять недель, два года, пять лет – значит, он делал что-то стоящее.
Но вот уже десять лет как он не дотрагивался до мотылька. Не чувствовал его кончиками пальцев.
А теперь коснулся кожаной сумочки и испытал новое ощущение: он знал, что внутри.
Сумочка запульсировала.
Он должен был чувствовать себя лучше ради Найи, стоя у входа на этот самый рынок, где они впервые встретились. Он провел по мотыльку кончиками пальцев. Что он собирался делать с этим проклятым насекомым? Если бы Найя его сейчас увидела или Айо застал за этим занятием – о, он бы умер от стыда!
Он выдернул руку из кармана.
– Зав.
Айо тронул его за плечо. Земля затряслась у него под ногами, руки тоже – нет, он не был готов войти на рынок. А что, если он упадет в обморок, согнется пополам или упадет ничком? День уже вступил в свои права, и проходившие мимо люди замечали его, перешептывались, показывали на него пальцем, обмениваясь восторженными взглядами и тыкая друг друга в бок.
– Зав, может, тебе не стоит идти?
У Чсе был такой же высокий лоб, как у отца, та же привычка слегка поворачиваться боком, когда она нервничала. Правда, Айо явно не нервничал. Он усмехался. Завьер хорошо знал этот взгляд. В детстве этот взгляд всякий раз возникал в момент опасности или во время их приключений – например, когда он упал с дерева и сломал оба запястья или когда они бродили по заброшенным водостокам и заблудились. Можно было безбоязненно пойти куда угодно, если ты видел, как улыбается Айо и говорит с тобой своим тихим и спокойным, как журчание ручья, голосом.
– Да пошел куда подальше губернатор со своим обходом, – сказал Айо. – Можно все купить на рынке для обрядовой трапезы, и пусть люди тебя видят. Это самое главное. А потом пойдем домой. Что скажешь?
Он мог рассказать Айо, что Интиасар угрожал его дочери, а потом сбежать: залечь в свой гамак. Спрятаться в «Стихотворном древе» и сказать всем: «Отстаньте, отстаньте от меня!» И пусть его старший брат все сделает за него. Но от Айо можно было ожидать только одного: он побежит в баттизьенское высокогорье, перелезет через забор имения Интиасара – и потом его обвинят в убийстве.
– Я уже закрыл ресторан на два дня, – сказал он.
– Так открой его снова!
– Посетителей не будет.
– Пригласи кого-нибудь, Зав. Или ты боишься, они откажутся?
О, опять это беспокойное выражение на благодушном лице.
– Ты так вышел из себя, что чуть не дал по морде этому красноносому, когда тот пришел. А теперь ты что же, покорно пойдешь в обход?
Ему захотелось понюхать кончики пальцев, которые он вынул из мешочка, но это была дурацкая привычка мерзких едоков мотыльков, и сделай он так, все боги на свете подняли бы его на смех.
– Я передумал, дружище.
– Да я просто так сказал. Может, надо было тебе помочь. Я же тебя дразнил. Я…
– Я это сделаю, Айо! – Твердым, не терпящим возражений голосом.
Айо удивленно поднял брови.
– Ну, разумеется. – Он нагнул голову и раскинул руки в стороны. – О, радетель!
Завьер закатил глаза и поправил полупустую сумку на плече, ощутив, как внутри болтается записная книжка. Со стороны пляжа Карнейдж порывами дул бриз. Они услышали, как оркестр настраивается для исполнения очередной песни. Солисты подзадоривали друг друга, напевая вполголоса, а барабанщик позади них выбивал дробь – ту-дум-ту-дум.
Очень громко.
Айо им разочарован. И тут уж ничего не поделаешь. Опасность, исходящую от человека, способного угрожать ребенку, нельзя недооценивать.
Появилась стайка женщин с сумками и сковородками, прошла мимо. Завьер проследил за ними взглядом: высокие женщины с кудрями и косичками, выкрашенными во все цвета радуги, в бусах и браслетах, с точеными фигурками, похожие на изваяния. Одна водрузила на макушку старую птичью клетку, внутри которой довольно квохтала домашняя перепелка. Все были разной комплекции: кто-то расширялся от талии вниз наподобие бутылей, а кто-то, наоборот, расширялся кверху, и их объемистые груди колыхались над тонкими длинными ногами, как кроны баобабов.
Машинально он поманил Айо и шагнул в стайку женщин, словно завороженный их веселым гомоном и тянущимся следом парфюмерным шлейфом.
Сначала показалось, что его овеяло волной зноя и он захвачен мощным течением, словно попав в водоворот. Женщины мельтешили вокруг, указывая на него пальцами, наперебой тараторя и обволакивая его взглядами, как сиропом. Со всех сторон его окружали коричневые выпяченные животы, испещренные золотистыми растяжками; другие же тела были худые и напоминали хрустящие поджаренные тосты. Он ощутил порыв нежности.
Так вместе с ними он и вошел на рынок.
Они двигались вместе: он – в толпе женщин, мимо торговцев, раскладывавших свой товар, учивших уму-разуму своих помощников и отсчитывавших сдачу покупателям, а женщины стреляли по сторонам темными, как изюм, глазами и привлекали его внимание к выложенной снеди.
– Смотри, радетель!
Они показывали на бананы, длинные, как мужские ноги, на маленькие зеленые дыньки, похожие на жуков. И все вокруг ему улыбались. Он купался в улыбках.
Учащенное от волнения дыхание выровнялось. Завьер зашагал быстрее, в кармане сумочка с мотыльком мягко прижималась к бедру. И он подумал, что постепенно отдаляется от Айо, который уже перестал останавливаться при виде знакомых и приветливо с ними заговаривать и просто молча шел мимо пирамид свежего шпината и куч цветов плюмерии с сахарной каемкой; мальчишка разделывал ножом клубок блестящей красной требухи, вынутой из какого-то неведомого животного, какого, даже Завьер не смог определить. Кое-кого он сразу узнавал по характерным повадкам умелых торговцев: расхваливая свой товар, они тряслись всем телом, стучали кулаком по столу, выкрикивали цены и предлагали всем попробовать «все, что на них смотрит». Он чувствовал себя как танцор, после долгого перерыва вновь обнявший бывшую партнершу: они были как старые друзья, которых объединяли почти забытые приятные воспоминания. Все продавцы были трудяги: фермеры, пекари, мясники. Он много лет потратил на то, чтобы установить с ними доверительные отношения, прежде чем в первый раз взять у них самые свежие продукты.
Завьер тихо ахнул: расстояние между торговыми рядами расширилось, плотная стайка женщин рассыпалась влево и вправо – и он оказался в пустом пространстве и почувствовал себя ребенком, так внезапно выскользнувшим из крепких объятий матери, что от неожиданности его зашатало. Как будто выбросило прибоем на берег. Силуэты женских тел мелькнули перед его глазами и исчезли, как угасшие угольки.
Заголосили радиоприемники, но они не смогли перекрыть оркестр, наигрывавший бодрую мелодию.
Он остановился и стал внимательно осматривать выложенную на прилавках еду.
Пусть люди на него пялятся, пусть убедятся, какой у него решительный вид.
Кто-то, конечно, припомнит, как долго он всех игнорировал. Кто-то скажет: ты был нам нужен, но сюда не приходил!
Он проводил пальцем по рулонам зеленой бумаги, в которую заворачивали орехи, попробовал кусочек огромного маисового пудинга из теста, щедро сдобренного кешью, сливками и корицей. Торговцы с надеждой улыбались ему и удрученно обмякали, когда он молча проходил мимо их крутобоких анон[3] и сушеного мяса ящериц. Он остановился у одного прилавка и похвалил спелый имбирь, перец, чеснок, разнообразные смеси специй, даже терку для овощей, после чего быстро ушел, качая головой, к печальному удивлению торговца приправами. Справа от него беззубый чудак громко заулюлюкал элегантной женщине, которая пристально разглядывала желтые цилиндры сливочного масла, похожие на термитник.
– Ты, похоже, очень умная, – сказал старик женщине, разглядывавшей масло. – Напиши мне любовную записку, а?
Айо растворился в рыночной толпе; Завьер больше его не видел. Ну что, понравился им его брат, который так взбодрил торговлю? Он нахмурился, раздраженный этим всплеском жалости к себе.
Мешочек с мотыльком трепыхался в кармане. Он почесал щетину на подбородке. Кому-то следовало позвонить на радиостанцию и сообщить, что радетель – избранник богов, одетый в какие-то лохмотья, сегодня утром отправился в обход; он что, не мог надеть чего-то поприличнее? Эта новость обидит Интиасара, всегда щеголеватого, всегда опрятного и ухоженного. С его стороны это был маленький бунт, но оно того стоило. «Мы щедро платим, – вот что сказал Салмони после того, как призвал его вернуться к себе в ресторан. – Но не настолько щедро, раз ты можешь расстроить Берти!» По крайней мере, старик обладал чувством юмора. При следующей встрече с Интиасаром он, пожалуй, тоже будет называть того Берти.
– Да, радетель! – раздался за его спиной голос.
Он не обернулся; молодые частенько обращались к нему, очень часто – просто на спор. А он не знал, как себя вести, как реагировать на их выпендреж. Но сейчас это было что-то совсем другое. Несколько голосов подхватили крик:
– Радетель! Да, Завьер!
Хихиканье. Аплодисменты. Он кивнул. На душе стало тепло.
– Ты пришел, радетель! Боги, как же мы рады тебя видеть!
Он приветственно помахал рукой. Пальцы сжались в кулак.
Толпа разразилась восторженными криками. Ему сразу же показалось, что все стали приветливо кивать, улыбаться и в знак уважения поднимать стаканы с выпивкой, или фрукт, или мачете. Его ноздри уловили аромат горячего травяного вина и тонкий апельсиновый запах. У него словно гора упала с плеч, более того, его переполняло торжество. Ну, где же Айо, который мог бы разделить с ним это чувство?
Торговцы уже без стеснения громко его зазывали:
– Эй, радетель, подойди к нам!
– Боги милосердные, ну не пихайтесь же вы так! Дайте ему пройти!
Ему стало совсем весело, его опьянило объявшее его облегчение. Шнурок кожаного мешочка выскочил из кармана и свесился до колена, щекоча кожу. Наверное, в кармане дырка – или мотылек его прожег насквозь? Голова шла кругом. Он испытывал огромную благодарность людям. Какая-то женщина пустилась с ним кокетничать:
– Привет, радетель! Погляди на меня! Ты сегодня такой красавчик, как и всегда!
Слегка запыхавшись, он остановился у знакомой палатки. Ему очень нравился мясник, хозяин этой палатки, невысокий желтокожий человек, учивший своих коз медитировать и бездельничавший четыре месяца в году. Завьер смотрел, как он поднял на лебедке живую козу, связав ей четыре острых копытца, и та повисла у него над головой. Это было чистенькое животное – в белых и черных подпалинах, с раздутым животом. Молча, закрыв глаза, она смиренно покачивалась на тросе.
Мясник коснулся его руки.
– Все хорошо, радетель.
Это был не вопрос, поэтому он ничего не сказал.
– Останься, благослови забой!
Завьер кивнул. Он смотрел на морду и сияющие копытца чистенькой козы. Он мог бы начать праздничную трапезу прямо здесь. Купить эту козу, отнести домой, украсить ее тушу веточками специй, погрузив их глубоко до костей и оставить медленно томиться над кострищем всю ночь, а утром проснуться от дымного аромата, который будет струиться в воздухе до самого океана. Но тут требовались любовь и большой труд. А Интиасар и ему подобные не заслуживали жизни этого животного!
Вокруг начали собираться люди. Мясник приманил своих помощников, словно дирижер, рассаживающий по местам музыкантов. Они столпились вокруг: один – с синим керамическим ведром, другой – с веером сверкающих ножей.
Смуглая женщина быстро прошагала мимо, пробормотав «простите»; ее зелено-желтая шелковая юбка развевалась при ходьбе, и голая шелковистая рука случайно чиркнула по плечу Завьера. Его поразила упругость ее мягкой, но в то же время крепкой, почти звериной, кожи и ее широкая, но гибкая талия. Женщина замерла на ходу, бросив взгляд на висевшую козу; перед собой она держала сетчатую сумку, полную голубых крабов, и медленно, точно веером, обмахивалась полой длинной юбки. Он почти отвык смотреть на женщин и на их юбки: одни завязывали их узлом на талии, чтобы ходить по воде в час прилива, другие обматывали вокруг пальцев; по морщинкам на ткани он мог рассказать, чем та или иная женщина была занята весь день.
Завьер насчитал на плече женщины три небольшие папилломы. А она была целиком поглощена подвешенной на тросе козой.
Его рука осторожно ощупала карман, ладонь вспотела, в пальцах запульсировала кровь.
Женщина взглянула на него. Кончик ее розового языка быстро облизал губы. Он опустил ладонь в карман и сжал пальцами красный мешочек с мотыльком.
Самая романтическая трапеза в мире будет приготовлена самым романтичным кулинаром в мире, так? Но чем он может накормить эту женщину с потрясающей кожей, в юбке, туго обнимавшей бедра при ходьбе? Она была такая сочная, что ее соки, казалось, струились по подбородку и шее. И, отведав приготовленные им блюда, она бы задумалась, на что еще были способны его руки и язык. Он вообразил, как она содрогается, лежа под ним; как меж ее грудей выступает испарина, а из полуоткрытого рта вырываются тихие страстные стоны. И он слушал бы, как меняется тембр ее стонов, раздающихся все громче и громче…
Завьер выпустил из пальцев красный мешочек и, вздрогнув, открыл глаза. Уже много лет его тело не ощущало подобного воспарения, столь жаркого желания. Эту самонадеянность ему внушил мотылек: мол, ты заставил весь мир броситься к твоим ногам, ты мог бы стать кем угодно. Его ногти словно превратились в обжигающие круги.
Женщина в зеленом платье отстранилась от него на несколько шагов, словно почувствовала произошедшую в его теле перемену и это ей не понравилось. На мгновение он смутился. Прошу вас, боги, только бы она не обладала даром читать мысли незнакомцев!