Полная версия
Удольфские тайны
Хотя Эмилия и предпочитала отцовский замок Тулузе, однако не могла не почувствовать всей бессердечности и даже неприличия поведения тетки, которая позволяла ей вернуться домой, где у нее не оставалось никого, кто мог бы утешить и поддержать ее. Такое решение было тем более странно, что Сент-Обер поручил сестре быть опекуншей его осиротевшей дочери.
Появление слуги госпожи Шерон избавляло доброго Лавуазена от труда провожать Эмилию, и та, глубоко благодарная ему за добрые услуги, оказанные им покойному отцу и ей самой, была рада избавить его от необходимости предпринимать такое далекое и в его годы утомительное путешествие.
Во время пребывания ее в монастыре царившие там мир и святость, спокойная красота окружающей природы, нежное обращение аббатисы и монахинь – все это так способствовало успокоению ее духа, что она чуть не поддалась соблазну совсем покинуть мир, где она потеряла всех близких людей, и посвятить себя служению Богу в обители, для нее священной, где покоился прах ее отца. Под влиянием мечтательного энтузиазма, свойственного ее натуре, священное призвание монахини представлялось ей чем-то необыкновенно прекрасным, и она уже не сознавала всей эгоистичности такого спокойствия. Но по мере того как дух ее крепнул, впечатление, произведенное на нее монашеской жизнью, начало мало-помалу блекнуть и в ее сердце снова воскрес образ, лишь на время изгладившийся из него. Опять проявилась в ней надежда, успокоение и нежные земные привязанности; картины личного счастья смутно мелькнули в отдалении, и хотя она знала, что это лишь иллюзии, не могла навеки отогнать их от себя. Воспоминание о Валанкуре, быть может, одно это удержало ее от решимости отказаться от света. Величие и красота природы, среди которой они впервые встретились, очаровали ее воображение и незаметно способствовали тому, чтобы придать еще большую интересность Валанкуру. Сочувствие, которое неоднократно выражал ему Сент-Обер, как бы санкционировало эту симпатию. Но хотя на лице молодого человека и в его обращении постоянно можно было прочесть восхищение ею, однако он никогда не выражал ей своих чувств, и даже надежда когда-нибудь увидеться с ним была так отдаленна, что она едва сознавала ее, а еще менее подозревала, что эта надежда влияла на ее решимость в данном случае.
Лишь через несколько дней после приезда слуги госпожи Шерон Эмилия оправилась настолько, чтобы предпринять путешествие в «Долину». Вечером накануне отъезда она пошла попрощаться с Лавуазеном и его семейством и поблагодарить за гостеприимство. Старика она застала сидящим на скамейке у дверей, между дочерью и зятем, только что вернувшимся с дневной работы и игравшим на дудке вроде гобоя. Возле старика стояла фляга с вином, а перед ним был небольшой столик, уставленный плодами, молоком и хлебом. Вокруг столика собрались его внуки, здоровые, краснощекие ребятишки, которым мать раздавала порции ужина. На краю зеленой лужайки, перед избушкой, под деревьями отдыхали коровы и овцы. Всю эту картину озарял мягкий свет заходящего солнца; косые лучи его играли сквозь длинную просеку в лесу и освещали далекие башенки замка. Эмилия остановилась на минуту в отдалении, чтобы полюбоваться счастливой группой – добродушием и довольством, написанными на лице почтенного старика Лавуазена, материнской нежностью Агнессы, смотревшей на своих детей, на невинность и детскую веселость, отражавшуюся в улыбках ребятишек. Эмилия долго смотрела на доброго старика и его домик. Воспоминание об отце нахлынуло на нее с неудержимой силой, и она подошла к ним, чтобы не оставаться наедине с самой собою. Ласково и сердечно было ее прощание с Лавуазеном и его семьей; старик, казалось, полюбил ее, как дочь родную, и, расставаясь, прослезился. Плакала и Эмилия. Она избегала войти в дом, зная, что это пробудит в ней волнения, которых она теперь не в силах была вынести.
Ее ожидала еще одна тяжелая сцена: она решилась посетить в последний раз могилу отца, и, чтобы ей никто не помешал и никто не был свидетелем ее последнего прощания, она решилась пойти туда ночью, когда все обитатели монастыря, кроме монахини, принесшей ей ключ от церкви, удалятся на покой.
Эмилия оставалась в своей келье до тех пор, пока на монастырских часах не пробило полночь; тогда, согласно уговору, явилась монахиня с ключом от внутреннего хода, ведущего в церковь, и они вдвоем спустились по винтовой лестнице.
Монахиня предлагала сопровождать Эмилию до могилы, говоря: «Жутко идти одной в такой час», – но Эмилия, поблагодарив ее, не пожелала, чтобы кто-нибудь был свидетелем ее печали. Сестра отперла дверь, передала ей фонарь и хотела уйти.
– Не забудьте, сестрица, – сказала она, – что в восточном приделе, мимо которого вы пройдете, – свежевырытая могила. Держите фонарь пониже, а то споткнетесь о комья взрытой земли.
Эмилия, еще раз поблагодарив, взяла фонарь и вошла в церковь, а сестра Мариетта удалилась.
Но на пороге церкви Эмилия остановилась: внезапный страх овладел ею. Она вернулась к подножию лестницы, откуда могла слышать шаги удаляющейся монахини, и, подняв фонарь, увидела ее черное покрывало, развевающееся над спиральными перилами. Одну минуту Эмилии хотелось позвать ее, но она не решилась, и черное покрывало монахини исчезло из виду. Тогда, устыдившись своих страхов, она вошла в церковь. Холодный воздух охватил ее и заставил вздрогнуть. Глубокая тишина и обширность храма, слабо освещенного лунным светом, струившимся сквозь готическое окно, во всякое другое время навеяли бы на нее суеверный ужас, но теперь сердце ее было полно одной глубокой скорбью. Она едва слышала шепот эха, вторившего ее шагам, и не вспомнила о вырытой могиле, пока не очутилась на самом краю ее. Вчера там был похоронен один монах, и, сидя вечером одна в своей келье, она слышала в отдалении пение реквиема за упокой его души. В ее памяти ожили все обстоятельства, сопровождавшие смерть отца; и в то время, как издали слабо доносились голоса монахов, сливаясь с жалобными звуками органа, в ее душе восставали скорбные, умилительные образы. Теперь она припомнила все это и, повернув в сторону, чтобы избегнуть взрытой земли, ускорила шаги, направляясь к могиле Сент-Обера. Вдруг ей показалось, что в полосе лунного света, падавшего поперек придела, промелькнула какая-то фигура. Эмилия остановилась и прислушалась, но, не слыша шума шагов, подумала, что это обман воображения, и пошла дальше. Сент-Обер был погребен под простой мраморной плитой, на которой было написано только его имя, даты рождения и смерти; эта плита находилась у подножия величественного памятника фамилии Вильруа. Эмилия оставалась над могилой отца до тех пор, пока звон к утрене не напомнил ей, что пора уходить. Она поплакала еще, прощаясь с могилой, и наконец скрепя сердце удалилась. Отдав этот последний долг отцу, она в первый раз после его смерти заснула крепким, освежающим сном, а когда проснулась, на душе у нее было спокойно и ясно, как уже давно не бывало.
Но вот настала минута отъезда из монастыря. Ее горе вернулось к ней с новой силой. Память об умершем, доброта и участие живых людей привязывали ее к этому месту. А к священной земле, где были погребены останки отца, она чувствовала почти такую же нежную любовь, какую мы чувствуем к своему родному дому. Аббатиса, не раз повторив при прощании уверения в нежной дружбе, настоятельно просила Эмилию вернуться к ним, если ей не понравится новое местожительство; многие из монахинь также выражали искреннее сожаление по поводу ее отъезда. Эмилия рассталась с монастырем, проливая слезы и сопровождаемая пожеланиями счастья.
Несколько лье проехала она в задумчивости. Даже красота местности, по которой она ехала, долго не могла вывести ее из глубокой меланхолии. Все эти живописные виды только напоминали ей, что она еще недавно любовалась ими вместе с Сент-Обером. Так прошел весь день в тоске и томлении, не ознаменовавшись ничем особенным. Ночь она провела в городке на окраинах Лангедока, а на другое утро путешественники вступили в Гасконь.
К концу того же дня Эмилия увидала перед собой равнины, поля и рощи, знакомые ей с детства, а вместе с ними в ней проснулись нежные и горестные воспоминания.
– Вот они! – восклицала она. – Вот те самые утесы, те самые сосновые леса, на которые он смотрел с таким восхищением, когда мы с ним в последний раз ехали вместе по этой дороге! Вон там, под выступом скалы, стоит хижина, выглядывая из-за кедров, – он велел мне запомнить ее и срисовать в мой альбом! О батюшка, никогда, никогда я больше не увижу тебя!
По мере того как она приближалась к замку, эти печальные воспоминания о былых временах все умножались. Наконец показался замок посреди живописной местности, так горячо любимой Сент-Обером. При этом зрелище она почувствовала, что ей следует призвать на помощь всю свою твердость и не давать волю слезам. Она отерла глаза и приготовилась спокойно вынести ужасную минуту возвращения домой, где уже не встретит ее любящий родитель. «Да, – думала она, – я не должна забывать его уроков! Как часто, бывало, он указывал мне на необходимость бороться даже с понятным горем! Как часто мы вместе с ним восхищались величием ума, способного в одно и то же время и страдать, и рассуждать! О отец мой! Если дозволено тебе бросить взгляд вниз, на твою дочь, тебя порадует, что она помнит твои заветы и старается исполнять их!»
За поворотом дороги замок стал виден еще яснее, трубы его, озаренные солнцем, возвышались из-за любимых дубов Сент-Обера, густая листва которых скрывала всю нижнюю часть здания. Эмилия не могла подавить тяжелого вздоха. «Этот час вечерний как раз был его любимым часом! – подумала она, глядя на длинные вечерние тени, тянувшиеся по лугу. – Какой глубокий покой! Что за прелестная картина – тихая и радостная, как и в прежние дни!»
В эту минуту слух ее уловил веселую плясовую мелодию, которую она часто, бывало, слыхала прежде, гуляя с Сент-Обером на берегах Гаронны. Тут уже твердость духа окончательно покинула ее, и она продолжала плакать все время, пока экипаж не остановился у небольших ворот, ведущих в имение, теперь уже составлявшее ее личную собственность. При неожиданной остановке кареты она подняла глаза и увидала старую экономку отца, спешившую отворить ворота. Перед ней с громким лаем бежал пес Маншон, и, когда его молодая госпожа вышла из экипажа, он начал прыгать вокруг нее и махать хвостом, задыхаясь от радости.
– Барышня, дорогая моя! – встретила ее Тереза и остановилась, точно собираясь сказать что-нибудь в утешение Эмилии, которая от слез не в силах была отвечать.
Собака продолжала скакать и ластиться к ней, потом вдруг бросилась к экипажу с отрывистым лаем.
– Ах, барышня, бедный мой господин! – молвила Тереза, женщина добрая, но не имевшая понятия о деликатности. – Вот и Маншон побежал искать его!
Эмилия громко разрыдалась. Взглянув в сторону кареты, все еще стоявшей с отворенной дверцей, она увидала, как собака вскочила внутрь кареты, но тотчас же выскочила оттуда и, пригнув нос к земле, стала бегать вокруг лошадей.
– Не плачьте, барышня, – говорила Тереза. – У меня сердце надрывается, на вас глядючи!
Между тем собака начала кружить вокруг Эмилии, потом бросилась опять к карете и назад к своей госпоже с тихим визгом.
– Бедная собака! – молвила Тереза. – Ты тоскуешь по своему хозяину. Однако войдите же в комнаты, барышня, успокойтесь. Чем мне угощать вас?
Эмилия подала руку старой служанке и сделала над собою усилие, чтобы подавить свою скорбь, заботливо осведомляясь о ее здоровье. Она нарочно замешкалась в аллее, ведущей к крыльцу, потому что в доме уже некому было приветствовать ее нежным поцелуем, сердце уже не трепетало, как прежде, от нетерпеливого предвкушения встречи и улыбки на дорогом лице. Ей жутко было увидеть предметы, которые живо напомнят о былом счастье. Она медленно пошла к дому и опять остановилась. Как тихо, как пустынно и печально в доме! Упрекая себя в малодушии, она наконец вошла в сени, прошла по ним торопливыми шагами, точно боясь оглядываться, и отворила дверь той комнаты, которую привыкла называть своей. Вечерний сумрак придавал торжественность тишине и пустоте этой комнаты. Стулья, столы, все предметы обстановки, столь знакомые ей в более счастливые времена, красноречиво взывали к ее сердцу. Она села, сама того не замечая, у окна, выходившего в сад, где, бывало, часто сиживал с ней Сент-Обер, наблюдая, как заходит солнце за рощу!
Проплакав некоторое время, она немного успокоилась, и, когда вернулась Тереза, наблюдавшая, чтобы багаж внесли в спальню барышни, она уже настолько оправилась, что могла разговаривать с нею.
– Я приготовила вам постель в зеленой комнате, барышня, – заявила Тереза, ставя кофе на стол, – вам теперь приятнее будет спать там, чем на своей прежней постели. Эх, думала ли я месяц тому назад, что вы вернетесь сюда одна-одинешенька! У меня сердце чуть не разорвалось от горя, когда пришло печальное известие. Кто бы мог себе представить, что мой добрый барин уже никогда не вернется!
Эмилия закрыла лицо платком и махнула рукой.
– Выкушайте кофе, – угощала ее Тереза. – Дорогая моя барышня, не убивайтесь – мы все ведь умрем. Мой дорогой барин теперь святой на небесах.
Эмилия отняла платок от лица и подняла к небу глаза свои, полные слез. Вскоре, однако, она осушила их и спокойным, хотя дрожащим голосом стала расспрашивать о некоторых пенсионерах ее покойного отца.
– Ах, и не говорите! Горе горькое! – плакалась Тереза, наливая кофе и подавая чашку своей молодой госпоже. – Кто только мог приплестись, те все наведывались сюда каждый божий день узнавать про вас и про барина.
Далее она рассказала, что многие из тех, кого они оставили здоровыми, успели умереть, а, напротив, другие – хворавшие – поправились.
– Смотрите-ка, барышня, – прибавила Тереза, – вон старая Мария плетется сюда по саду. Вот уже три года, как всем кажется, что она того и гляди умрет, а она все живет себе да живет. Небось увидала дорожную карету у ворот и сообразила, что это вы вернулись домой.
Эмилии было бы слишком тяжело видеться с этой бедной старухой, и она попросила Терезу пойти сказать ей, что барышня чувствует себя худо и никого не может принять сегодня вечером.
– Завтра мне будет лучше, надо думать. Передай ей эту безделицу в знак того, что я ее не забыла.
Некоторое время Эмилия сидела погруженная в немую скорбь. Не было предмета, который не возбуждал бы в ней воспоминания, имеющего близкое соприкосновение с ее горем. Любимые растения, за которыми Сент-Обер учил ее ухаживать, рисунки, украшавшие стены и исполненные ею под его руководством, книги, которые он сам выбрал для нее и которые они читали вместе, ее музыкальные инструменты, услаждавшие его слух, – каждый предмет еще более растравлял ее печаль. Наконец она очнулась от этих грустных размышлений и, призвав на помощь всю свою решимость, направилась твердыми шагами в опустелые покои. Хотя она страшилась войти в них, но сознавала, что потом будет еще тяжелее посетить их.
Пройдя через оранжереи и отворяя дверь библиотеки, она почувствовала, что силы изменяют ей. Быть может, вечерний сумрак и тень от деревьев, растущих под окнами, усиливали торжественность ее настроения, когда она входила в комнату, где все говорило ей об отце. Вот кресло, где он обыкновенно сиживал. Она вздрогнула, увидев его: образ отца рисовался в ее воображении с такой ясностью, что показалось, будто она действительно видит его перед собою. Она отогнала от себя иллюзии расстроенного воображения, однако не могла подавить некоторого трепета, тихо подошла к креслу и села. Перед креслом стоял пюпитр для чтения, а на нем лежала развернутая книга – в том виде, как была оставлена отцом. Она вспомнила, что Сент-Обер накануне отъезда из замка вечером читал вслух некоторые выдержки из своего любимого автора. Теперь это подействовало на нее потрясающим образом: она глядела на страницу и горько плакала. Для нее эта книга являлась священной и неоценимой; ни за какие сокровища в мире она не согласилась бы перенести ее на другое место или перевернуть страницу. Она продолжала сидеть перед пюпитром и не решалась уйти, хотя сгущающийся сумрак и глубокая тишина в комнате усиливали в ней жуткое чувство. Опять она погрузилась в размышления о состоянии душ после смерти, вспоминала знаменательный разговор, происходивший между Сент-Обером и Лавуазеном в ночь накануне смерти отца.
Погруженная в думы, она вдруг заметила, что дверь тихо отворяется. Какой-то шорох в отдаленной части комнаты заставил ее вздрогнуть. В потемках ей показалось, будто что-то движется. Ее вдруг охватил суеверный ужас. С минуту она сидела не шевелясь. Наконец рассудок одержал вверх. «Чего же бояться? – сказала она себе. – Если души любимых существ посещают нас, то, наверное, только с добрыми намерениями».
Среди наступившей снова тишины она устыдилась своих страхов и подумала, что это был просто обман воображения или один из тех необъяснимых звуков, которые иногда слышатся в старых домах. Но вот повторился тот же шорох – что-то стало приближаться к ней. Она вскрикнула… но в ту же минуту опомнилась, убедившись, что это Маншон уселся у ее ног и теперь ласково лизал ей руку.
Эмилия поняла, что при таком состоянии духа она не в силах исполнить намеченную задачу: осмотреть сегодня же все покои замка, поэтому вышла из библиотеки в сад, а оттуда направилась к террасе над рекою. Солнце уже закатилось, но из-за темных ветвей миндальных деревьев еще сквозила на западе светло-шафранная полоса. Летучая мышь беззвучно сновала взад и вперед. Время от времени раздавалась грустная песня соловья.
Настроение, охватившее ее в этот тихий час, вызвало в памяти строки, слышанные когда-то от Сент-Обера на этом самом месте, и она повторила их с какою-то грустной отрадой:
СОНЕТЛетучая мышь кружится в воздухе, когда вечерний ветерокПорывами проносится вдоль вздрагивающих волн,Трепещет средь лесов и вздохами своими путника смущает.Порою, когда он погружен в чарующую меланхолию,Вдруг чудится ему, что он слышит голос горного духа,И он внимает с сладко замирающим сердцемТихому мистическому шепоту бриза!Летучая мышь кружится в воздухе; безмолвно падает вечерняя роса,И сумерки повсюду проливаютНад скалами, волною и над далекой лодкойСвой мягкий, серый и таинственный покров.Так падает над горем сострадания слеза,Виденья мрачные отчаяния застилая.Эмилия тихим шагом дошла до любимого платана отца. Под тенью этого старого дерева они, бывало, сиживали все вместе в такой же час и беседовали на тему о загробной жизни. Как часто отец радостно выражал уверенность, что все они встретятся в ином мире! Подавленная этими воспоминаниями, Эмилия отошла от платана. Облокотившись о перила террасы, она увидела группу крестьян, весело танцевавших на берегах Гаронны, широко раскинувшейся внизу и отражавшей в своих водах вечернее небо. Какой контраст со скорбящей, одинокой Эмилией! Эти люди веселы и бодры, точно так же, как и в те дни, когда у нее было радостно на душе и когда Сент-Обер, бывало, слушал их веселую музыку, сияя удовольствием и лаской. Эмилия, полюбовавшись некоторое время оживленной группой, отвернулась, не имея сил вынести тяжелых воспоминаний. Но куда уйти, где скрыться, если всюду ей суждено наталкиваться на предметы, растравляющие ее горе!
Направляясь медленным шагом к дому, она встретила Терезу.
– Барышня, милая, – заговорила старуха, – я давно ищу вас и боялась, не случилось ли с вами беды какой! Ну можно ли бродить по ночам, да еще когда так свежо? Скорее идите домой. Подумайте-ка, что сказал бы на это покойный барин? Уж, кажется, – он ли не горевал, когда скончалась барыня, а между тем, сами знаете, он редко когда проливал слезу.
– Перестань, Тереза, прошу тебя, – сказала Эмилия, желая прервать эту неуместную, хотя и добродушную болтовню.
Но не так-то легко было остановить разглагольствования Терезы.
– Бывало, когда вы так убивались о маменьке, – продолжала она, – барин все говорил вам, что это не годится, потому что ее душеньке хорошо теперь на небе! А если ей хорошо, то, значит, и барину хорошо, – недаром говорится, что молитвы бедняков угодны Богу.
Во время этой речи Эмилия тихонько шла к дому. Тереза посветила ей через сени в гостиную, где обыкновенно сиживала вся семья и где она теперь накрыла ужин на один прибор. Эмилия бессознательно вошла в комнату, прежде чем успела заметить, что она не у себя в спальне. Подавив в себе неприятное чувство, она покорно села за стол. На противоположной стене висела шляпа отца. Увидев ее, она почувствовала, что ей делается дурно. Тереза взглянула на барышню, потом перевела взгляд на предмет, висевший на стенке, и хотела убрать шляпу, но Эмилия остановила ее:
– Нет, оставь, я пойду к себе.
– Как же так! А у меня ужин готов!
– Я не могу есть, – отвечала Эмилия, – я ухожу и постараюсь заснуть. Завтра мне будет лучше.
– Ну, уж это непорядок! Милая барышня, скушайте хоть что-нибудь. Я зажарила фазана – чудесная птица. Старый месье Барро прислал ее вам нынче поутру. Вот уж никто так не сокрушается о барине, как этот господин…
– В самом деле? – отозвалась Эмилия, смягчаясь и чувствуя, что ее бедное сердце на минуту согрето этим лучом сочувствия.
Наконец силы окончательно изменили ей, и она удалилась в свою спальню.
Глава IXНи голос музыки, ни очи красоты,Ни живописи пылкая рукаНе смогут дать моей душе такой отрады,Как этот мрачный ветра вой,Журчанье жалобное ручейка,Струящегося меж муравы зеленого холма,В то время как на запад багровое заходит солнце,Тихонько сумерки плывут, свой серый распустивши парус.Уильям Мейсон[7]Вскоре по возвращении домой Эмилия получила от своей тетки, госпожи Шерон, письмо, в котором та после нескольких банальных фраз утешения приглашала ее к себе в Тулузу, прибавляя, что покойный брат доверил ей воспитание Эмилии. У Эмилии в это время было одно желание: остаться в «Долине», где протекло ее счастливое детство, пожить еще в этом замке, бесконечно дорогом ее сердцу, и вместе с тем ей не хотелось возбуждать неудовольствие госпожи Шерон.
Хотя глубокая привязанность к покойному отцу не позволяла ей усомниться ни на минуту в том, хорошо ли он сделал, назначив госпожу Шерон опекуншей, но она не могла не сознавать, что теперь ее счастье в значительной степени поставлено в зависимость от прихоти тетки. В своем ответном письме она просила позволения остаться пока в «Долине»; она ссылалась на угнетенное состояние духа и на необходимость тишины и уединения для успокоения нервов. Она знала, что ни того ни другого не может найти в доме госпожи Шерон, женщины богатой, любящей общество и рассеянную жизнь.
Вскоре Эмилию навестил старик Барро, искренне скорбевший о смерти Сент-Обера.
– Еще бы мне не печалиться о вашем отце, – говорил он. – Ведь я уже никогда не встречу друга, подобного ему. Если б я знал, что найду такого человека в так называемом обществе, я ни за что не удалился бы от света.
За такое теплое чувство к отцу Эмилия любила старика. Ей отрадно было беседовать с человеком, которого она так уважала и который при всей своей непривлекательной наружности отличался сердечной добротой и редкой деликатностью чувств.
Несколько недель Эмилия провела в спокойном уединении, и мало-помалу ее острое горе перешло в тихую грусть. Теперь она уже могла читать те самые книги, какие раньше читала с отцом, сидела в его кресле в библиотеке, ухаживала за цветами, посаженными его рукой, могла касаться струн музыкального инструмента, на котором он когда-то играл, и даже пела его любимые песни. Тут только она поняла всю ценность воспитания, полученного ею от отца. Развивая ее ум, он обеспечил ей верное убежище от скуки, доставил ей возможность всесторонне развлекаться, независимо от общества, для нее недоступного в силу обстоятельств. Благодетельное действие этого воспитания не ограничивалось эгоистическими преимуществами. Сент-Обер усердно развивал в ней все добрые качества сердца, и теперь это сердце распространяло благодеяния на всех окружающих. Она находила, что если и не в состоянии совершенно устранить несчастья от своих ближних, то по крайней мере может смягчать их страдания своей добротой и сочувствием.
Госпожа Шерон не ответила на письмо Эмилии, и та начала уж надеяться, что ей позволят остаться еще некоторое время в уединении. Ее дух уже настолько укрепился, что она могла отважиться посещать все те места, которые особенно живо вызывали в памяти картины прошлого. В их числе была рыбачья хижина. Чтобы полнее отдаться своим нежным воспоминаниям, она захватила с собой лютню – ей хотелось сыграть там те самые мелодии, которыми так часто восхищались мать и отец. В последний раз она приходила сюда с ними за несколько дней до того, как заболела госпожа Сент-Обер, и теперь, когда Эмилия вошла в лес, окружающий хижину, все так живо пробудило в ней память о прошлом, что она не выдержала: прислонилась к дереву и несколько минут проплакала. Узкая тропинка, ведущая к домику, заросла травой, а цветы, посаженные по краям Сент-Обером, были почти заглушены крапивой. Эмилия часто останавливалась и оглядывала это заброшенное местечко, пустынное и безмолвное. И когда она дрожащей рукой отворила дверь рыбачьей хижины, у нее вырвалось восклицание: