bannerbanner
Каталог проклятий. Антология русского хоррора
Каталог проклятий. Антология русского хоррора

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

Каждый вересень, с началом нового годового круга, в воротах Академии появлялся ослик, на котором, свесив до земли долгие аистиные ноги, сидел Тит Дважды Восемь. Он доканал всех, веденея Преслава, что командовала тогда нашей богадельней, заявила: "Если явится еще раз, приму его без испытаний. За настырность". Но он не явился. Видно, отец, плюнув, выгнал со двора безнадегу-сына. И он всплыл в брошенном перуньем скиту.

Д

В избе кругом барахло перуново: стрелы, камни, обереги. В спешке волхвы бежали, все самозваному наследнику оставили. Лет сорок назад тут мор приключился, в свитках – последняя запись. Волхвы первыми смикитили, куда ветер дует, свалили вину на кабатчика да его жену-веденею и драпанули. Вредителей селяне пожгли, как водится, но от черного поветрия все ж перемерли. Не все. Выжившие детей нарожали, но народу мало в округе, и власть столичная про них позабыла. Тит и пытается здесь властью стать. Да не особо пока удается.

А что это на окошке в паутине? Блюдце простенькое. Простенькое, да не очень, через ведьмин прищур глянула – ходок-переместитель. Если технику знать, а я знаю, в блюдце это нырнуть можно, а вынырнуть, где пожелаешь. Ценняк. Выпрошу, Тит не знает, что это, а то б не отдал паукам.

С ходока я ведьмин прищур на Тита перевела. А мыслишки-то у него гадкие: он меня селянам решил сдать. "Перун злится из-за пришлой ведьмы, опять мор нашлет. В железа ее, ребята, в огонь! А мне, перунову слуге верному, – почет в виде копченого окорока".

Тит с ведром к двери:

– Воды бы. А тебе вот – бузинная настоечка для сугрева.

Заботливый, гнида.

– Титушка, глянь-ко.

Он на меня глаза свои желтые поднял и попался. Заплела я сеть сон-дурмана:

– …сон в камень, камень горюч, под камнем ключ.

Искорки с перстов моих раз парню в лоб. Мешком осел наземь, свернулся, ведро обняв, у приоткрытой двери.

Дрыхни.

Барахло перуново прошерстить. Сгодится. Чую, что меня ждет. Стрелки, плеть, камни в мешок, а вот блюдце надо отдельно, расколотится. Положила ходока в лучшенезнать, крышкой прикрыла. Что тут еще? Брошка? Не брошка – сварга стеклянная, алая. Мужская штуковина. Но возьму. Туда же ее, в ларец.

Эй, что такое? Поднимаю крышку, а там пусто. Ходока нет. Только что сунула, а он тю-тю. В недоумении перевернула ларчик, по дну постучала. Ходок мне на коленки выпал. Так вот что ты такое, лучшенезнать! Бездонный ларь. Суй туда что угодно, все в щелекучу между мирами ляжет. Быстро все туда побросала, теперь в мешке заплечном лишь лучшенезнать остался. И еще бутылка бузинятины. С собой прихвачу Титово угощенье.


Ходока в руки и вперед. Но тут о ведро спящего Тита что-то стукнуло. Зверь странный, голова шаром, по шерсти струйки белые текут. Кот в горшок простокваши башку сунул, а высунуть никак. Из-под горшка бормотанье невнятное.

– Кис-кис, иди помогу.

Надо ж спасать животину. Вытянула. Котяра морду облизнул и раздельно так говорит:

– Мяу. Мя. У.

Дрема топ-топ в темечко:

– Прищур включи. Скотина-то из баюнов. Притворяется.

Точно, кот баюн обыкновенный. Серый, облезлый, тощий.

– Здорóво, братец, – говорю, – и прощай, уходим мы.

Он ушами затряс:

– Я с вами. Задолбало мышей ловить и мяукать. И это, как там… Я тебе еще пригожусь.

И улыбается во все зубы, сказочник блохастый.

– Ну давай, прыгай на спину.

И затянуло нас блюдце, завертело. Потек свет, завихрился цветом, что и не видал в мире никто, зазвенел, затрепетал. И погас. Выплюнуло нас блюдце.

Опять вокруг лес, снег, сумрак вечерний. Дно оврага. И пещера Мормагона передо мной. Никогда я тут не бывала. Сюда муж меня не допускал. Это только его игрушка.

– Осьмуша! Это я, Купина, – кричу, – открывай!

Мужнин слуга хоть не колдун, но ставить-снимать запирающие заклинание обучен.

Темно в пещере, выпускаю световой шар, он плывет впереди, призрачные зеленые блики вязнут в черном камне стен. Тень навстречу. Осьмуша. Трясется весь:

– Долго ты… Он там заперся… Не войти… Я тут… Страшно.

– Уходи. Спасибо, что дождался.

Он зайцем из пещеры. Дробный конский топот – ускакал.

Теперь я одна. Ну в смысле, с котом и домовым. Но все равно одна.

Касаюсь рукой стены, она шершавая и теплая. Будто не камень это – шкура зверя. Вепря? Змея? Все горячей под ладонью. И мелкая дрожь-лихорадка. Запечатана дверь, не войти, не снять заклятий. Да и незачем. Томилы там нет. Разве что тело его. Пустое. Без души.

А душа где? Глянуть бы.

Кот о ногу трется.

– Чего тебе?

– Я провожу. Уснешь и найдешь. Настойки хлебни, глазки закрой, песенку послушай.

А что? Может, сработает.

Пару глотков из горлышка – в голову шибануло. Лечь на пол, сварга на груди, стрелы за спиной, в руки камень перунов да плеть, глаза закрыть. Пой, котик, провожай меня к мужу.

ЕХодит луна по небуТропкою нехожалоюБродит кручина по мируСпи дитятко малоеЦветики смяты во полеЗалиты кровью алоюПод окнами Лихо топаетСпи дитятко малоеБеды всегда быстроногиеСчастье порой запоздалоеУтро увидят немногиеСпи дитятко малое

Течет колыбельная, плыву лодочкой. "…Спи, дитятко…" Не спи!

Вскочила. Я по-прежнему в пещере. Дрожат, зудят стены. Сплю или нет? Сейчас взломаю дверь запечатанную и узнаю. Если явь, то за дверью найду два тела пустых, бездушных: одно – Тамилино, второе – отрока какого-нибудь. Не стал муженек ждать милости от богов, решил сам смерть обмануть – выпрыгнуть из своего тела да в новое запрыгнуть, прихватив все, что за жизнь скопил: память, знания и, надеюсь, любовь нашу. Выскочить сумел, а дорогу к новому дому не нашел, заблудился. А если не явь, то там – что угодно.

– Как гром бие и разбие, так и перунов камень в моей руце разбивае, – кричу и каменюгой по двери.

Вспыхнули, осыпались пеплом створки, дунул в лицо ветер, пропитанный звонким запахом снега.

Снег, лес, сумрак. Кряжистый дуб посреди поляны, впятером не обхватишь. Вепрь задом дуб подпирает, роет копытами, от боков, черной щетиной заросших, пар, с кровавых клыков пена хлопьями. На него свора псов напирает, рыжих крупных, волки – не псы. Молча кидаются, виснут на боках. Вепрь их клыками раскидывает, копытами давит. Разлетаются псы, кровью снег заливая. Умирают молча. Вижу через ведьмин прищур, не вепрь это, Томила, и не псы – Тит Дважды Восемь, един в ста лицах, вернее, мордах.

Как так? Он же дрыхнет в дальнем далеке. Я его усыпила, а Перун призвал. "У ево очи-то со вчера пылают", – Титовы слова. С того и пылали, что в перуновы пределы чужой вторгся, я тогда сразу смекнула, куда мужа вынесло. Потому и барахлишко, от волхвов оставшееся, подтибрила. Воевать с богом, так божьим же оружием.

Пляска смерти под дубом. Солнце над вершиной. Должны плясать на снегу длинные тени. А нет их. Не люди мы здесь – голые сущности без телесной шелухи. Томила диким вепрем, Тит сворой собачьей, а я – кем я в безмирье выскочила?

Воином.

Новое дело! Была веденея, хитрая, как ласка-зверок, текучая. А нынче я богатырь. Широки плечи, крепки руки, надежны ноги – не своротишь. Кольчуга грудь прикрывает, за спиной лук да колчан со стрелами, в шуйце щит круглый, алой сваргой сверкает. Не оберег ли этот мужской воином меня сделал?

Десница плеть перунову сжимает. Обернулась плеточка бичом длинным, из воловьих жил крученным, в хлыст острые стрелки вплетены, ударишь – пополам развалишь.

– Держись, Томила, я иду!

Глас у меня зычный, порывом бури по поляне несется, ветки мелкие с дуба сшибает.

Прыгают на меня псы, желтыми глазами сверкают, клыками в ладонь длиною щелкают. Да куда им супротив меня. Скользят клыки по доспехам, хлопает бич, рассекает тела собачьи, валит останки в кучи, одну вправо, другую влево. Последних вепрь затоптал. Рассеялись псы перуновы. Истаяли. Пусто на снегу. Чисто, ни крови, ни клочка рыжей шерсти.

– Томила, – кличу, – уходим!

Да не тут-то было…

С верхушки дуба рухнул прямо вепрю на спину орел. Огромный, перья золотыми сполохами. Оком на меня косит желтым, Титовым. Упал вепрь, подернулся речной рябью, потек водой талой. И прянул в небо сокол. Грудь в грудь с орлом сшибся, чиркнул крылами по глазам. Клекот орлиный, визг соколиный – уши заложило. Бьются птицы – ветер завихрился, с ног валит, снег подымает, взор застит. Или птичьи перья снегом с неба сыплются?

Лук из-за спины хвать, каленý стрелу на тетиву. Никогда я лук в миру не держала, а тут руки сами знают, что да как делать.

Новая я, другая. Другой.

Кружат птицы, сплетаются. Не сбить бы сокола вместо орла. Первая стрела мимо – в солнце улетела, вторая мимо – в дуб воткнулась. Последняя в ладонь легла. Не промажу!

Прямо в желтый глаз стрела угодила. В один угодила, из другого вышла. Вскричал орел, заметался, ослепший. Сшиб его сокол наземь, упал сверху, рвать-клевать стал.

Чего время теряет? Бежать надо, в мир возвращаться!

– Томила, скорее!

Шипит на меня, крыльями хлопает, не подпускает. Пока не истерзал орла, не успокоился. Исчез орел, ни пера на чистом снегу не осталось. Ну все, сматываемся.

Не успели. Задрожала земля, ходуном заходила – дуб корни выпрастал, побежал пауком к соколу, на ходу превращаясь во всадника. Конь под ним игреневый, в деснице – топор боевой, доспех сверкает, взор из-под шлема огнем пылает.

Перун!

S

Сокол крыла раскинул. Перья кинжалами острыми. Тело вытянулось. Вместо клюва – пасть зубастая. Птицезмей жалом водит, оком багровым косит. Налетел на всадника. Ударил грудью. Зашатался конь. Всадник поводья натянул, поднял коня на дыбы. Ржет конь, слышится Титово: "Дак и-и-ить!" Рубанул Перун топором. Соскользнуло лезвие, крепка чешуя змеева. Ухмыльнулся змей, ударил хвостом – вышиб всадника из седла. Покатился Перун по земле, вскочил, топор поднял.

Что ж я столбом стою, на помощь не спешу? Так нет у меня оружия. Кнут исчез, стрелы кончились. Только щит-сварга в руке. Да и кому помогать? Змею-Мормагону? Богоборцу чешуйнопёрому? А если он победит? Разрушит мировой лад. Боги не простят, обрушат гнев на род людской. Нет! Не встану я на сторону мужа. Прости, Томила.

Пока я маюсь, бойцы в ком слиплись – руки, крылья, топор, когти – не разнять.

Развалился ком. Перун на снегу истоптанном, кровью багряной залитом. На коленях стоит, шатается. В руке топор дрожит – древко треснуто, лезвие зазубрено. Взлетел Мормагон. Тяжелы взмахи крыл. Отделал его Перун, повыдергал перья, посек чешую. А все ж змеева позиция выгодней. Рухнет с неба на врага, добьет.

И рухнет Мир в тартарары.

Прости, Томила!

Поднимаю щит, трубным гласом ору древнее заклятье:

– Полем иде Нтиф и Кац, и я. Камень виде Нтиф и Кац, и я. Нтиф влево, Кац вправо, я прямо. Сила со мной!

Бросок! Со свистом летит сварга. Врезается в горло змею. Как нож в масло. Башка наземь кувырк. И туша туда же. Из обрубка шеи дым пестроцветный. В сваргу, в небе зависшую, втягивается. Темнеет алая сварга до вишневой густоты, до багрового мрака. Весь дым, всю Мормагонову живу впитала и в руки мои вернулась, зудящая, горячая.

Перун поднялся. Стоит раскорякой, ноги подгибаются. Но во взоре, ясно дело: "Моя победа!" Горазды боги чужими руками жар загребать. Поднял топор и швырнул в мою сторону. Свидетеля убрать?

Замер богатырь, щит-сварга в руках перед грудью. Летит в него перунов топор – щитом не прикроешься. Упал топор прямо богатырю под ноги, в твердь воткнулся. Раскололась твердь. Ухнул в разлом богатырь.

Я ухнула.

Вот она заветная потайка Томилина, куда мне ходу не было. А теперь, пожалте. Я в теле своем женском, кот у ног отирается, Дрема, на голове возится, сварга, стекляшка малая, кулак жжет. Знать, проснулась, в яви нахожусь. Скарба колдовского тут видимо-невидимо, в середке на столе широком два тела голых, бездушных, одно – Томилино, второе – отроковицы. Девочка, лет десять от силы. Худенькая, ключицы торчат, косица русая под плечо подоткнута. Ай да Мормагон! В девчонку пересесть задумал. Вот уж где его искать не будут. Детей никто не учитывает: ни князь, ни Собор, ни боги.

А я? Как же я, муж мой милый? Как же любовь наша?

Видать, никак. Была, да вся вышла. А жена? А что жена? Есть более заманчивые вещи.

Сварга сейчас дыру в ладони прожжет. Наружу просится. Разжала кулак. Завилась ниточка пестренькая, Томиле в лоб вошла. Зашевелился. Руки поднял, посмотрел на них. Сел, ноги со стола свесил. На меня уставился. А потом как вскочит, как влепит мне кулаком. Меня на стену кинуло. Так треснулась, дух вон. Сползла на пол, воздух рыбой глотаю, встать не могу.

Мормагон на меня наступает. Голый, огромный, страшный. Такой злобой пышет, кожей чувствую. Сейчас прикончит меня.

– Дура! Зачем влезла?! Я бы победил! Богом бы стал! А ты меня обратно?! Дрянь!

Здорово ему в безмирье башку оттоптало, в боги подался. Ясно дело, на кой ляд возня с телами, если свезло прям к богам на двор выпасть да свои порядки там завесть. А тут я под ноги кинулась, фарт перебила.

Вопль уши резанул:

– Йя-а-а-у-у-у! – кот взлетел и когтями Мормагону в морду.

Да что кот против колдуна озверелого. Смахнул:

– Умри! – молния с перстов, и нет баюна, шкурка обгорелая на пол пала.

Тут в Мормагона барахло полетело: чаши, перстни, тулуп да валенок. Дрема шмотки мои из щелекучи вытащил, во врага швырнул – меня, дом свой защищает, как положено домовому. Последним полетел лучшенезнать, угодил в висок Мормагону, пустил струйку крови.

Еще одна молния – Дрема с головы моей скатился прямо под ноги Мормагону. Опустилась стопа – и нет больше домовика, только искорки разлетелись.

Дремушка, как же это? Семьсот лет в нашем доме, меня малую нянчил, в прятки играл, кренделек-пряничек подсовывал. Осиротил ты меня, Мормагон.

Не прощу!

Растет сила моя, крепнет глас. Звучит заклятье:

– По полю иде…

З

Видно, не то что-то булькнула, Нтиф с Кацем, лапти попутав, не своими путями двинулись. Да и не удивительно – тарабаню заклятие, а перед глазами комната моя, Дрема клубочком из-под кровати: "Возьми с собой, мир посмотреть хочу…" Вот и посмотрел ты, Дремушка, всласть насмотрелся.

Застыл Морамагон, заклинанием спутанный. Руки ко мне тянутся, морда злобой перекошена, глаза огнем горят – идол, чудище навье. Над темечком ниточка пестрая вьется, жива наружу прет. Только вдруг замахрился кончик у нити, стала она делиться. Часть к сварге стеклянной тянется, а тоненькие волоконца желтенькие, как лучики зимнего солнца, вкруг Мормагона кружат, свиваются, в тело впиваются.

Договорила – руки его плетями упали, лицо разгладилось, взор потух. Не человек – болван глиняный. Голем – вместо глаз дырки, за ними пустота. Ходить может, приказы исполнять, а мыслить – нет. Нечем. Дух в сваргу запечатался.

Так тому и быть.

Куда ж ее, сваргу, спрятать? Куда закинуть, чтоб не выловил никто? Взяла я лучшенезнать да туда и сунула. Провались в щелекучу между мирами на веки вечные!

– Аз есмь древний из дней, аз есмь сильный из богов, солнце и луна, вода и железо послушны мне… – мну перстами железный ларчик, как мягкую глину, в ком сминаю, наизнанку выворачиваю.

Вывернулся лучшенезнать и пропал из ладоней моих, сгинул в неведомой межмирной щели. Это ли имела в виду Некраса, предка моя, когда велела хранить неведомо на что годный ларчик? Боги ведают.


Зазмеились по каменной стене пещеры зигзаги молний, прорезали полумрак. Раскрылись Врата перехода. Шагнула оттуда в некромантову потайку Преслава, Высшая, глава Веденейского Собора. За ней толпилась княжая дружина. Донес все-таки Осьмуша, отмежевался от господина и учителя своего, предатель: "Я не я, и хата не моя". Сволочь законопослушная.

У Преславы лицо строгое, замкнутое, у ратников княжьих – растерянные. Жмутся за спиной веденеи, взглядами любопытными по колдовским причиндалам шоркают, дыры протирают. Никогда такого не видали.

Что же досталось властям мирским? Голый мужчина с пустыми глазами голема, девчоночье тельце на столе да скорченная в углу женщина с мертвым котом на коленях. Сидит, опаленную шкурку гладит.

Повела Преслава рукой:

– Уберите.

Один дружинник завернул в занавесь девочку, унес. Другой накинул свой плащ Мормагону на плечи, взял за руку, повел, как послушного ребенка. И тот, и другой во Вратах исчезли, в Твердиград вернулись.

Высшая ко мне обернулась:

– За отступление от Соборного Уложения…

Гремит голос потоком по каменным порогам, топит меня с головою, холодом вливается мне в уши.

Я отступница!

– За преступление Закона…

Стихает голос, течет рекою, тянет меня в омут глубокий, глохнут мои уши.

Я преступница!

– За вину в запретной волшбе…

Иссякает голос малым ручейком, в песок впитывается, пробками слов забиты уши.

Я виновница!

– Веденея Купина Томилина, ты приговорена…

Не слышу. Нет меня. Схлопнулась явь.

Тишь, темень, покой.

Галина Евдокимова

Псы Гекаты

Сирийская пустыня, 4 век н. э.

Над бесплодной землёй, лишённой красоты песчаных дюн и радующей глаз зелени оазисов, дул сухой знойный ветер. Поднимая клубы пыли, он гнал над пустыней жёсткие шары иерихонской розы. Подлетев к горе Касьюн, ветер ударился о плоский камень, лежащий у входа в пещеру, и затих.

Прислонившись спиной к углублению в скале, Апрем смотрел на бесконечную, выжженную солнцем коричневую равнину. Как любил он это первозданное безмолвие, когда каждый звук слышен издалека и кажется таким отчётливым! Именно в такие минуты рождались его лучшие насибы, за которые ещё в юности получил он прозвище "Дамасский жаворонок":

Увы, я не обрёл земного рая.Любви не знал, но от любви я умираю…

Когда Апрем жил ещё в миру, мечтал он написать великую поэму, найти слова, способные перевернуть душу. Но по молодости бывал слишком скор на дурное слово, порой бесчеловечен и жесток. Подобно кораблю без руля и ветрил оказаться бы ему на дне океана жизни, если бы не святой пустынник Афраат. И Апрем принял обет "Сынов Завета".

Так было с ним.

Щурясь от безжалостного света, Апрем взглянул на сияющий шар, повисший на бледном, словно вылинявшем небосводе. Шар медленно падал на него. Апрем подавил безотчётный ужас, глубокий, как инстинкт, и ему захотелось провалиться сквозь эту жёсткую горячую землю – таким жалким и беспомощным он себе показался.

Но долг "Сынов Завета" сильнее страха, сильнее того, что притаилось там, глубоко в пещере. Не успел Апрем подумать об этом, как чужая воля – непреклонная, враждебная – хлестнула по пустыне, пронизывая каждую выемку в камне, каждое затенённое углубление, переполняя душу тревогой, нагнетая страх.

Движением воздуха, пахнувшего из недр Касьюн-горы, принесло протяжный вздох и зловонное дыхание. И тогда Апрем завалил камнем узкий вход в пещеру и засыпал песком все щели.

Медлить нельзя, надо отправляться в путь.

Напутствуя его, отец Афраат торопил:

– Поспеши, сын мой, зло уже обрело плоть.

И, протянув остро заточенный каруд с широкой костяной рукоятью, предупредил:

– Она носит цветные одежды и золотые браслеты, сурьмит брови и красит лицо. Но узнаешь ты её по особому знаку.

Двигаясь к цели, Апрем неустанно молился о том, чтобы Господь укрепил его дух, и, когда показались на горизонте первые дома, он вознёс благодарственную молитву.

В Низиббине было безлюдно и тихо, ни одна собака не залаяла, когда он шёл по улице. Но так было не всегда. Город не раз знавал нашествие врагов, он и сейчас под властью язычников-персов, свято хранящих веру своих отцов.

Дом, который искал Апрем, стоял на окраине. Это была ветхая мазанка, окружённая глинобитным забором. Апрем вошёл через тесную калитку в небольшой сад, сплошь усеянный финиками.

Когда он перешагнул порог дома, то почти ничего не увидел, в маленькое окошко почти не проникал свет, только почуял острый запах золы. Присмотрелся. Комната почти пустая – пыльная циновка на земляном полу, белёные стены, узкая полоса сосновой скамьи. У скамьи женщина в цветной одежде. Она стояла к нему спиной, вдоль которой свисали две тугие косы.

Услыхав шаги, женщина обернулась. Чёрные глаза забегали, словно искали кого-то, пока не остановились на Апреме.

Она шагнула навстречу. Лицо, не прикрытое изаром, жёсткое, бледное, словно выжженное солнцем, а взгляд огненный, от него у Апрема вспыхнули щёки и уши.

– Почему ты так беззастенчиво смотришь на меня, женщина? – смутился он. – Не должна ли ты опустить глаза в землю, когда стоишь перед мужчиной?

Она ответила сквозь зубы:

– Вот ты и смотри в землю, ведь мужчина из земли сделан. А женщина взята из его ребра. Мне на мужчину и положено смотреть. Так ведь в твоих книгах написано?

Она засмеялась и, сложив косы на груди, стала распускать волосы.

И вдруг луч света упал на её шею. Апрем вздрогнул, словно ужаленный в самое сердце. Слева, под волосами, чёрная отметина, похожая на сплетение трёх змей. Вот он, знак! Строфалос.

Женщина нахмурилась.

– Поклоняешься ли ты каким-нибудь идолам? – надменно спросила она.

Он не ответил, глядя на неё из-под края куфии – на смуглом лице женщины сияли глаза торжествующей Иштар. Апрем поразился невероятной смеси невинности и порока.

Но разве может быть одновременно свет и тьма? Разве могут быть уравнены Авель и убийца его Каин?

– Тогда зачем ты явился ко мне? – продолжала она, буравя его глазами.

Апрем отвернулся от этих пылающих провалов. Вниз, вниз, вниз – казалось, они зовут его во тьму.

– Господи! Укрепи руку мою! – крикнул Апрем, выхватывая из-под аббаса кинжал Завета.

Но было уже поздно. Сухие узкие губы, похожие на трещину в камне, прошептали:

– Нэг хоер гурав зургаа долооо…


Предместье Петербурга, 1889 год

– Не велели барыня никого пускать! – бормотал лакей, неловко пятясь к плотно закрытой двери.

– Дай пройти, – велел поздний визитёр. – Слышишь!

В комнату гость ворвался со словами:

– Госпожа Липницкая! Простите великодушно! С великим трудом извозчика нашёл в Лисий Нос!

В полутёмной комнате вокруг большого стола сидели несколько человек, но он видел только её одну, расположившуюся в высоком кресле напротив дверей. Пламя пятисвечного канделябра освещало оливковую кожу, блестящие продолговатые глаза под широкими тёмными бровями, шоколадные кудри.

О, сколько мадригалов и элегий посвятил он этой дикой африканской красоте! Бессонными ночами он как одержимый записывал первобытные ямбы каких-то варварских псалмов, но она требовала от него совсем другие рифмы. Муза лирической поэзии, неоднократно изгнанная им, вскоре и вовсе забыла дорогу в его одинокую комнату на четвёртом этаже доходного дома на Фонтанке, окончательно уступив место другой, тёмной музе.

Мучительно долго смотрела на него Липницкая. Наконец, она изрекла:

– Вы едва не испортили нам сеанс, господин Викентьев. А ведь вы, кажется, более всех желали присутствовать при материализации.

Усмехнувшись, она величественным жестом указала ему на стул подле себя.

– Итак, господа, – сказала Липницкая. – Видите ли вы картину, что висит на стене позади меня?

Присутствующие молча закивали головами.

– Прошу вас всецело сосредоточиться на том, что на ней изображено.

Викентьев с трудом оторвал взгляд от хозяйки и перевёл его на картину, но тут же понял, что ничего не видит, кроме золочёной рамы. Однако расспрашивать было некогда, потому что Липницкая уже положила руки на стол и произнесла:

– Приди, о, светозарный дух!

Она обращалась к духу много раз подряд без перерыва, пока вдруг стол не пришёл в колебание.

– Кто ты? – медленно произнесла Липницкая. – Назовись!

В ответ голос, похожий на клокотание мокроты в трахее, произнёс:

– Я Ангалили, жрица Эрешкигаль…

Откуда-то подул сырой ветер, и Викентьеву показалось, что он оказался посреди тропических болот. Он вглядывался во мглу, пока из тёмного пятна, обрамлённого золотом рамы, не выделилась фигура, огромная и плоская, как рептилия. Было слышно, как шуршит прибрежный камыш, чавкает ил и бурлит вода вокруг большого тела.

Викентьев вскочил со стула. Он отчётливо понимал, что находится в той же комнате, куда вошёл три четверти часа назад, но его собственные глаза – Господь всемогущий! – глаза видели совсем другое: из болота поднималась какая-то кряжистая туша.

Существо неторопливо приближалось, но в темноте Викентьев смог разглядел только сгорбленную спину и узкие плечи.

"Это человек, – убеждал он себя. – Господи, ну, не может же здесь, в доме камергера его императорского величества, оказаться… Разумеется, человек, но с явными анатомическими аномалиями".

Как врач, Викентьев знал, что наличие подобных признаков говорило о нечеловеческом объёме костей и мышц в задней части тела.

На страницу:
8 из 11

Другие книги автора