bannerbanner
Короткое лето свободы. (Повести и рассказы)
Короткое лето свободы. (Повести и рассказы)

Полная версия

Короткое лето свободы. (Повести и рассказы)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Евгений Жироухов

Короткое лето свободы

Короткое лето свободы

(колымская баллада)1.

Они решились на «рывок» – безумный для этих гибельных мест побег. Их было двое: матёрый вор, «профессор» – «Понятно-дело», на восьмом году от своей десятки срока и «политический» Еремеев, с кликухой «Инженер». Ему от его «пятёрки» – ещё три года впереди. Если раньше не сдохнет, или не заактируют по туберкулёзу.

Был только октябрь – но уже давил мороз, и сыпались со щёк и лба чешуйки обмороженной кожи. Еремеев, переживший уже две лагерных зимы, понимал, как человек при неизлечимой болезни, что ещё восемь месяцев стылого ужаса не в его силах выдержать, и надежды нет, и ещё одну колымскую зиму ему не пережить. Он в своей бригаде уже был зачислен к «доходягам».

Пятеро доходяг таскали к шурфу дрова из тайги. Ещё двое, «костровых» оттаивали грунт. Четверо остальных зэков долбали этот грунт кирками и ломами, выкидывали «пески» – золотосодержащую породу на поверхность. У костров работа была самая «блатная», ею и занимались блатные в авторитете: Понятно-дело и Кеша-шпион.

Понятно-дело – хоть и не значился «паханом» по лагерю, но в бараке был «смотрящим», порядок блюл без мордобоя, лишь изредка влеплял затрещину какой-нибудь суетящейся шелупони. Политических не гнобил. Даже оберегал от агрессивной шпаны и любил, присевши рядом, слушать, о чём они там беспрестанно спорят непонятными словами. Внешность у Понятно-дело была, точно как у волка, вышедшего из дебрей на открытое пространство. Из-под насупленных, седеющих бровей настороженно-бегающе смотрели карие глаза. По лицу от носа до подбородка залегли глубокие, как шрамы, морщины.

По воровским «мастям» Понятно-дело значился как «вор со специальностью», «профессор» – ломал сейфы, «медвежатник». Понятно-дело, в основном, и спорил со своим напарником, карманником Кешой, чья профессия «деликатнее». Карманнику требовалось «по работе» иметь чувствительные пальцы «как у музыканта». «Медвежатнику» – тонкий слух, «как у композитора» для набора шифрованного кода.

Кеша по факту числился в блатных, хотя по приговору проходил как «политический». По дурости своей спёр он у фельдъегерской службы чемоданчик, ошибочно считая, что в чемоданчике с печатями деньги советские, а фельдъегеря – инкассаторы. А в чемоданчике – секретные документы. Кешу быстро сцапали и влепили стандартную «десятку», хотя, по началу, хотели «намазать лоб зелёнкой» как шпиону иностранной разведки. По зоне Кешу так и кликали «шпион». «Не по своей масти сработал – вот и влип, дурень», – смеялся над Кешей Понятно-дело. Кеша в лагере на зависть многим пристроился уютно. Был в «любовях» с фельдшерицей из вольных, «кра-а-асивой, как пожарная лошадь в лунную ночь», и ещё, потому что умел настраивать постоянно расстроенное от жаркой печки пианино жены «хозяина». Жена начальника лагеря, дебелая, со взглядом в одну точку, будто завороженная, играла на пианино, по словам Кеши, «точняк, как снежная баба, одним пальцем» и была готова для милого дружка вынуть серьгу из ушка.

Кеша удался природой смазливой наружности и выглядел лет на тридцать. Его напарник, Понятно-дело – то ли на пятьдесят, то ли на шестьдесят, то ли – на все семьдесят. Никому из колымских зэков нельзя было сделать комплимент, что он выглядит моложе своих лет.

«Костровые» держали порядок в бригаде и, чтобы не беспокоились двое конвойных вдалеке у своего костра, сами покрикивали на зэков строгими голосами или давали пинка кому-нибудь из сомлевших работяг.

2

Еремеев заученными на уровне рефлекса движениями накладывал на санки наломанные чахлые стволы полярных сосенок и лиственниц, перехватывал штабель канатом крест-накрест, тащил к шурфу и вываливал дрова рядом с костровыми. Кромка тайги с каждым днём отделялась от шурфа всё дальше и дальше. Шурф по золотоносной жиле пробивали за смену зимой на метр-полтора. Десять метров проходки давали летом на промывке, когда шла вода, примерно килограмм промышленного золота или, примерно, пять невесомых человеческих душ, отлетевших за это время на покаяние к Господу.

Еремеев выполнял свою работу отупело, а мозг его в глубине деревенеющего от стужи черепа пульсировал сам по себе и машинально выдавал мысли. Полярная ночь уже плотно ложилась на вершины сопок, и Еремеев по тонкой розовой полоске на востоке определял время сигнала на обед. Он настраивал каждый день своего пребывания в жизни на короткие периоды: до сигнала на обед, от обеда – до сигнала «отбой». Мысли его не уходили в такую даль как завтрашний день. Выдержать до обеда, выдержать до отбоя. Из «доходяг» следующий шаг был в «дохляки» – потом в «мертвяки». И заканчивались жизненные муки.

«Костровые» порой разрешали погреться у своих костров кому-нибудь из самых сомлевших «дровяных». Но Кеша-шпион долго не позволял засиживаться в тепле, заботясь о выработке бригадой плана. – Дохнут бедолаги, как мухи, – говорил Кеша напарнику. – Вчера в третьей бригаде аж пятерых упаковали. – Дохнут, – спокойно соглашался Понятно-дело.

– Должно быть, вскоростях свежаков пригонят. Стране золотишко требуется. За войну обеднели. Четвёртый год без войны, а хозяйство никак не восстановят. Видать война тяжкая была, – озабоченно рассуждал Кеша. – Понятно дело, – кивал его напарник, – В войну этапов совсем не было, а сейчас погнали почти как до войны. – Стране золото нужно. Обеднели, даже день победы отменили. Мне снежная баба говорила, из-за экономии. Могёт – и пайку урежут. Вот, – сокрушался Кеша о царящей в стране разрухе.

Конвойные в овчинных тулупах иногда поднимались от своего кострища и чтобы размяться подходили с карабином подмышкой к «дровяным» или «кирочникам», молча, прикладом тыкали одного-двух, показывая, что службу свою они не забывают. А «костровых» не трогали: блатные в «мастях» – стержень порядка. Бригада должна шевелиться, двигать план. А сбежать в этих местах, где на тысячу километров в любую сторону света сплошь мёртвое безлюдье – самоубийство. Да ещё зимой, когда стылый, смёрзшийся до тумана воздух пахнет смертью… Да через два дня группа погони не спеша пройдёт по следам безумного беглеца и заактирует его труп, растерзанный медведем-шатуном или с разорванной рысью глоткой. Бежать некуда, просто жди нормальной смерти на своём, указанном государством рабочем месте.

Еремеев подпихнул клок ваты, вылезший из прожженной дырки на рукаве бушлата, затянул потуже на шее грязное полотенце и пошёл с порожними санями медленным шагом, чтобы по пути восставливать силы. Каждый шаг, каждое движение нужно рассчитывать рационально, чтобы энергии организма хватило дотянуть до отбоя.

… А ночью в бараке будет сниться свобода. И первым делом, первым сном в видениях свободы присниться баня, парная на Соколиных горах в Москве. Жерло жаркой печки, в которой лопается паром заброшенный ковш воды. Волна жара обхватывает тело. Сначала жжёт, потом ласкает – и каждая клетка на коже млеет от неизъяснимого физиологического блаженства…

Еремеева, прошедшего военный путь в три с лишним года, дошедшего до самого Берлина, имеющего «Красную звезду» и солдатскую медаль «За отвагу», взяли в МГБ на второй мирный год. За что – до сих пор Еремееву было не ясно. В приговоре звучало «за подготовку покушения на высшее руководство страны». И что имели в виду следователи, задававшие витиевато-туманные вопросы, до сих пор также было непонятно. Выводя в память тексты подписанных им протоколов допроса, не мог логически объяснить, в каком направлении и для чьей погибели были нужны его нейтральные, «безгрешные» показания.

На передовой в конце сорок второго командиром взвода он пробыл целых полгода, в дважды, в трижды пережив рубеж, отпущенный для жизни командирам этого командного уровня. Потом, его как инженера, хотя по специальности был теоретическим физиком, забрали в техотдел при штабе фронта к самому Жукову. Как раз перед прорывом ленинградской блокады. Его «теоретическая физика» была в работе фронтового техотдела «с бока припёка», однако пригодилась какая-то природная «смётка ума» при наступлении по густо заминированным пространствам. И дальше, в белорусских болотах годились в дело его «выдумки». И при штурме Берлина было кое-что придумано не без его участия. Демобилизовался в чине инженер-майора, и жизнь налаживалась, и работа нашлась в тему его довоенной диссертации, и жениться собирался на своё тридцатипятилетие…

3

Еремеев ещё туже затянул полотенце. Почувствовал вдруг туманящую мозг слабость – и быстро оттянул, скинув рукавицы, узел на шее. Ему вдруг, в доли секунды показалось, что он на верхней полке в парной, и сейчас наступит момент блаженства.

Вечером того дня, в конце смены Еремеев, обматывая канатом штабель дров на санях, обратил внимание на перетёршееся место на конце каната. Задумался, как будто над каким-то инженерным решением, потом подтянул ко рту обмахрившийся конец, принялся перетирать уже шатающимися зубами, смачивая слюною, верёвочные жилки. Кончик каната отсоединился, Еремеев этим концом обмотал себе талию под бушлатом. Хватило на полтора оборота. Последние сани дров Еремеев по заведённому порядку потащил в лагерь.

Вечером по лагерю можно было блуждать кому не лень в стылую темень. Лагерь обнесён по периметру лишь двумя нитками «колючки», и охрана знала, что бежать зэкам некуда, и зэки знали, что бежать незачем: чтобы ускорить смерть, там на свободе. За «колючкой» свобода, смертельная свобода.

В бараке первого отряда четыре печки-буржуйки на четыре бригады. Ещё в свою первую зиму в начале лагерного срока Еремеев усовершенствовал одну из печек, чугунку. Переделал поддувало, придумав втягивающую от сквозняка воронку из найденного на помойке хлама, удлинил колена трубы, обмотал по всей её длины спиралью ржавой «колючки», увеличив теплоотдающую полезную поверхность, на верхушке трубы, пропилив, приделал теплосохраняющую заслонку. Чугунка раскалялась до малинового цвета, отдавая жар от себя чуть ли не на два метра.

«Смотрящему по бараку» Понятно-дело изобретение понравилось. Посмотрев на Инженера, подобревшим волчьим взглядом, покачал головой. Потом велел Еремееву перетащить чугунку в свой закуток, в дальнем от входа конце барака. А самого Еремеева уложил на верхней шконке своих нар. Еремеев и вскакивал ночью от толчка ногой «смотрящего», чтобы подбросить в печку очередную порцию топлива. Зато и лагерная мелкая блатата теперь обходила Инженера стороной, уже не наступала ему на сапог в столовой, норовя выбить из рук миску с баландой, а затем гыгыкать, глядя как униженный голодом доходяга, собирает щепоткой с земляного пола остатки «густоты» в свою миску.

Закуток у «смотрящего» отделялся от другого пространства барака штабелем ночного запаса дров и был как бы отдельной комнатушкой в «коммуналке» на сорок рыл беспокойных сожителей. В закутке у Понятно-дело было даже малюсенькое застеклённое окошко, выходившее видом на баню начальника лагеря. «Хозяин» по воскресеньям уходил в баню на полдня, а когда и на целый день, сжигая на протопку бани по десять саней дров. В эти часы половина зэков с вожделением, точно грешники через щели в воротах рая, представляли в своих фантазиях как там «хозяин» ест-пьёт и как парится-нежится, обхлёстывая себя веничком из колючей колымской берёзки и можжевельника. Другая половина заключённых с таким же вожделением наблюдала, как шагает павлином «настраивать пианино» Кеша-шпион, и что там Кеша пьёт-ест и каким конкретно способом настраивает пианино «снежной бабе».

Еремеев через окошко в бараке рассматривал баньку с инженерным интересом. Она была круглой формы, конически усечённой вверху и сложена на простом глиняном замесе из облизанных водой речных булыжников. Форма наклона бани и ровность стен из дикого камня приводили Еремеева в восхищение. Какой ещё народный умелец страдал по здешним лагерям за свой язык, за пять колосков в колхозном поле, или, вообще, ни за что… «За что» тянули срок лишь четверо из политических, взятых с оружием в руках, солдаты ОУновцы, те знали, за что, «За незалежну маты Украйну».

После банного удовольствия «хозяин» выходил, покачиваясь, накинув на плечи полушубок, распаренный, с красной рожей, тощий и длинный, как фитиль. И обязательно в фуражке с синим околышком. После банного причащения начальник иногда требовал к себе в кабинет лагерную самодеятельность. Ему пели вокальные умельцы старинные романсы и слезливые блатные напевы. Если начальника прошибала от умильности слеза, то он выдавал угодившему его сердцу исполнителю шматок оленины и наливал полстакана спирта. Любил капитан внутренних войск музыку, поэтому и заказал пианино для своей жёнушки.

4

Кончик канатного жгута Еремеев раскручивал медленно, сосредоточенно, будто выворачивал взрыватель пехотной мины. Верёвки из жгута развешивал на печной трубе.

– И что такое мастыришь? – спросил подошедший незаметно Понятно-дело.

Еремеев, помедлив с ответом, сказал:

– Хочу шарфик себе связать.

– На шею?

– На шею…

– Себе на шею?

– Себе, а кому же, – опять помедлив с ответом, сказал Еремеев.

– Ну, понятно дело, – с каким-то затаённым смыслом произнес Понятно-дело и пошёл опять гулять по бараку.

Ночью, как всегда, лаяли и рвались с цепей караульные псы на гулявших поблизости наглючих песцов у помойки или у свежих могил на лагерном кладбище. Утром, как всегда, сигнал подъёма молотили по старому кухонному котлу, подвешенному у ворот. – Ну, зовут господ к обедне, – потягиваясь, произнёс Понятно-дело и спросил, вдарив ногой в верхнюю шконку. – Связал шарфик?

А Еремеев ничего не ответил. Понятно-дело поспешно вскочил и заглянул наверх нар. Еремеев лежал, зарывший с головой во всё своё постельное тряпьё. – Ты чо, Инженер? – с тревогой поинтересовался Понятно-дело и сунул руку внутрь тряпья, нашаривая шею Еремеева. – Вставай, бедолага, – успокоено скомандовал Понятно-дело и опустился на своё место. Потом проорал рыком «смотрящего»: – Рядами становись, сучье вымя!..

Конвойные довели бригаду до её шурфа, и зэки разбрелись по своему предписанию. «Дровянщики» потянули сани к кромке тайги, «костровые» разожгли приготовленные с вчера растянутые в линию костры. Понятно-дело проводил взглядом бредущих цепочкой «дровянщиков» и сам, немного погодя, двинулся в том направлении.

… Еремеев висел в верёвочной петле, привязанной к толстому сучку невысокой лиственницы. Тело его дёргалось, голову с перекошенным гримасой лицом неестественно свернуло в сторону. Носки сапог, на растянувшейся под весом веревке, чуть касались снежного наста. Понятно-дело, будто, и не удивившись, без возгласов, выдернул из-за голенища заточку, чиркнул по натянутой веревке. Тело шмякнулось на снег, и бывший «медвежатник» сильным, уверенным рывком пальцем оттянул впившуюся в горло висельника петлю.

– И чо надумал, дурило? – спокойно сказал Понятно-дело, когда Еремеев открыл глаза и задыхающе хватал ртом воздух. – Грех, ведь, страшенный…

У Еремеева крупные слёзы текли по обмороженным щекам и он непонимающим взглядом смотрел на Понятно-дело. А тот сунул себе в карман верёвочную узловатую петлю, сказал «отдыхай пока» и направился обратно к шурфу.

Вечером, после смены и ужина, зэки, разлегшись по нарам, постанывали, стонами выпуская усталость из измученных тел. Еремеев по своей обязанности раскочегарил чугунку и ждал вопросов «смотрящего». Но тот молча сидел рядом, дымил «козьей ножкой». Еремеев сказал сам виноватым голосом: – Действительно, дурость какая-то получилась. И весь день на морозе с мокрой мотнёй. Наверное, всё своё будущее потомство заморозил. Понятно-дело никаких слов за вечер не произнёс, только засыпая, буркнул: – Ночью, смотри, печку не погаси.

Когда ночью Еремеев тихо сполз вниз, стараясь не разбудить нижнего соседа, и подкинул в печь порцию полешек, к нему тихо подсел по тюремному, на корточках Понятно-дело и принялся набивать самокрутку махрой из кисета. Еремеев и понимал, что не «по масти» матёрому взломщику сейфов выражать сейчас ему сочувствие, успокаивать, жалеть, призывать к волевой стойкости. Как какой-нибудь пионервожатый или замполит. – Ты – молчун, – тихо произнёс Понятно-дело. – Даже со своими политическими базара не ведёшь. О чём-то всё в потайку мозгой кумекакшь… По жизни своей я молчунов уважаю.

Понятно-дело опять замолчал, дымил своей цигаркой. Потом спросил, почти как следователь, врасплох: – На рывок со мной пойдёшь?.. Я же вижу – тебе без воли муторно.

Еремеев встрепенулся всем телом, посмотрел в упор на Понятно-дело. Но ничего не ответил. – Если ты в петлю полез, значит, тебе не боязно будет ради воли на смерть пойти. Подыхать – так на свободе… По первой своей ходке в Иркутском централе я и полгода не выдержал. Рванул не глядя, не готовясь. Ух, как воли захотел. Думал, стрельнут вдогонку – ну и ладно, издохну по дороге на волю. На крытке чалиться – это ещё хлеще, чем в лагере на работах. – Да, – сказал Еремеев, – уже не задумываясь над ответом. – Только спланировать нужно и рвать по весне. – Ты, Инженер, в картах кумекаешь? Ну, в тех, на которых рисуют моря, реки, города всякие? – Кое-что соображаю. – Нарисуй. Где мы теперича торчим.

Еремеев щепкой на полу нарисовал полукруг. Показал – где Магадан, где на севере – Ледовитый океан, на юге – Хабаровск. – А Москва – вот здесь, – Еремеев провел длиннющую черту за пределы своего чертежа. – Это страшно далеко.

Понятно-дело хмыкнул и переспросил: – А сколько туда-сюда верстов будет? – В любом направлении на север и юг по тысячи с гаком. До Магадана меньше будет, километров шестьсот-семьсот. До Якутии, вот здесь, примерно столько же. Но там тоже безлюдье сплошное. – Ну, в Магадане – вертухаевских собак дразнить. Там делать нечего… А где на твоей картинке Байкал?

Еремеев провёл еще одну длинную черту, но раз в пять покороче, чем до Москвы и ткнул щепкой. – Вот здесь, примерно. – Ишь ты, – сказал Понятно-дело, протянул руку и потрогал то место пальцем. – А туда – сколько? – Туда, около тысячи, примерно…

Утром, на «подъёме» кто-то из глубин барака крикнул весёлым голосом: – Инженер! Твоя очередь с парашкой прогуляться!

Понятно-дело надменным голосом «смотрящего» прокричал в ответ: – Ошибся, милок! Это твоя очередь парашу выносить.

5

А полярная ночь вовсю давила морозами. «Дровянщикам» уже не нужно было рубить топором стволы чахлых полярных сосенок и лиственниц. При ударе ногой они ломались, как стеклянные. На глазах замерзали слёзы. Ноздри слипались от вдыхания стылого воздуха. Сердце в ломанном ритме качало ледяную кровь.

Еремееву вдруг стало легче переносить лагерные ежедневные мучительные тяготы. Он в мыслях жил мечтой о весне, о дороге в сторону непонятную, но в сторону свободы. С удовольствием, отвлекающим от смертельной стужи, планировал, что можно приготовить к побегу, где и как чего-нибудь приберечь, каким маршрутом уходить от погони. От этих мыслей делалось теплее под могильным светом звёзд.

Рыская частенько по лагерной помойке, Еремеев подобрал коробочку от папирос «Казбек». На её обрывках карандашным грифельком, тщательно обдумывая, составлял список необходимых к побегу вещей. Первыми по списку шли: топоры – два, потом, спички – побольше, соль – много. Потом: веревки, нитки, проволоки. По мере составления списка советовался со своим сообщником. – Башка варит, – одобрительно говорил Понятно-дело. – Вот ружьецо бы раздобыть. Что-нибудь скумекай, Инженер.

Как-то Еремеев, процарапав в промёрзшем окошке барака маленькую линзочку, сказал «смотрящему»: – Видишь баньку «хозяина». Из чего сделана? – Из булыг, понятно дело. – Из каких булыг? Из речных. Значит, что? Речка где-то рядом. Издалека их на себе не притащишь, а возить не на чем. – Ну, понятно дело. А что? – Рвать будем по руслу реки. Собаки по воде след не возьмут. Уходить будем строго на север, в самом гибельном направлении. И в ту сторону искать нас будут в самую последнюю очередь. Надо бы разузнать, где та речушка находится. – Замётано, – соглашался Понятно-дело.

6

Зимой дважды пригоняли этап «свежаков». Для лагеря это бывало событием. Несколько вечеров, собравшись гурьбой, слушали новости с «большой земли». Некоторые встречали земляков, а один из борцов «за незалежну Украйну» встретил даже своего племяша. Да и новый этап всегда создавал какое-то облегчение для старожилов. Потому что наблюдение чужих страданий облегчало мучения собственные. – Ты, Инженер, давай жри побольше, – советовал Понятно-дело, выкладывая на шконку перед Еремеевым добытые Кешей-шпионом на любовном поприще завёрнутые в газету куски сала, хлеба, оленины, иногда тушенки. – Как верблюд, давай в горбы загоняй. Но из доходяг не вылазь. Нам это ещё пригодится. По весне в тайге заделаешь тайничок-тупичок, куда мы будем нашу сбрую зачухивать. А перед вертухаями картину гони как доходяга. Ну, сам картину эту знаешь…

Как-то на смене Понятно-дело шепнул Еремееву, когда тот в перекур отогревался у «костёрщиков», и показал незаметно пальцем: – Тама вон речушка протекает. Один из новых с последнего этапа запомнил. Вот куда течёт – непонятно. – По весне солнышко подскажет, – также таинственно шепнул Еремеев.

Еремеев ждал весны, как на фронте дня победы. В голове постоянно крутились планы на побег. Как будут идти, каким путём, чтобы сбить со следа погоню, как будут выживать в тайге… И уже со злорадной усмешечкой он постепенно укорачивал концы верёвочного каната, представляя, как будет вязать из этих концов силки и сетки для таёжной дичи. Ближе к весне розовая полоска над сопками на восточном горизонте становилась всё шире и шире. А весна на Колыме наступает в мае месяце.

7

Когда случались не очень выматывающие смены, братва в бараке собиралась на нарах рядом с «Треплом», тоже политическим, молодым парнем – сельским учителем. Он «тянул срок» за то, что «трепаться нужно было меньше». Сочинял для собственного удовольствия смешливые частушки. Но с политическим подтекстом. Потом, в приговоре прямым текстом назвали его частушки «агитацией и пропагандой». Этот «Трепло» умел артистично, с фантазией «выдавать роман». Особенно у зэковской публики вызывал восторг «Граф Монте-Кристо». И, особенно, те эпизоды, где граф совершает побег из тюремного замка и, когда находит на острове сокровища. Трепло пересказывал эти сцены множество раз, добавляя всякий раз всё новые и новые подробности, о которых не смог бы додуматься сам автор «Монте-Кристо».

Понятно-дело тоже иногда уходил «послушать романы». Возвращаясь, присаживался рядом с задумчивым Еремеевым, говорил раздражённо, плюнув на раскалённую чугунку и глядя как шипит его слюна: – А херню этот Пушкин сочинил. Так не бывает. – Это не Пушкин, – хмыкал Еремеев. – Это Александр Дюма, французский писатель. – А-а, один черт, херня. Я бы этому французу такого правдивого порассказал бы… Уссался бы со страху. Вспотел бы, записывая… Ты вот, Инженер, не знаешь, что я из забайкальских казаков. У нас издавна воров до смерти нагайкой забивали… А я, вот сам теперь вор клеймёный. Уж я погулял по чужим амбарам. И в Чите, и в Иркутске. До Омска, до Екатеринбурга добирался гастроль делать. О-о, какой фарт имел. И не на дурочку, как этот графчик, а на риске и смекалке… Вот за Уралом ни разу не был. Там свои цари на блатном царстве сидят и у них свои законы воровские. И я им от своего барыша в их казну доли не откручивал.

Еремеев задумчиво кивал, слушая вдруг разговорившегося напарника. Потом сказал не к месту: – Нам соли надо с собой побольше. Без соли долго не протянем. И спичек. Вот это – самое главное в нашем предприятии.

– Само собой, понятно дело. Мыслю уже. Не ты один мозгу имеешь… Спички – не задача. Я уже потихоньку накапливаю и от шмона прячу. Нам-то костровым спички выдают без особой слежки. А вот соль – задача. – А если через Кешу?

Понятно-дело усмехнулся: – И об этом мозгой работал. Но через щипача болтливого – упаси и спаси, господи. Прочухает что – вложит. Нет у меня ему веры. Щипач и здесь, как в масле, и начхать ему на волю-свободу. Сыт-пьян, две бабы имеет. Трухлявый он, я породу человека нюхом чую.

Еремеев помолчал немного и спросил: – А зовут тебя, казак, как по-настоящему? – А тебе это зачем? – Обращаться-то как к тебе на свободе буду? – Ну, Степаном отец-мать назвали. – А по отчеству? – Ну, отца по церковному Онуфрием закрестили. – Понятно-дело вздохнул, нахмурился и добавил: – Батя ушёл в двадцатом году с атаманом Семёновым на китайщину. Так ни слуху, ни духу… А матушка, не знаю даже – жива иль нет.

8

В мае месяце весна на Колыме приходит сразу. В неделю истаивает снег. Ещё в неделю набухают почки на деревьях, выбивается из почвы зелёная трава. Человеческое зрение, уставшее за девять месяцев зимы от чёрно-белого восприятия природы – снег и ночь, начинает от солнца, белых ночей, свежей зелени умиляться до слезы в глазах и от нехватки витаминов плохо различать далёкие предметы.

Еремеев, вглядываясь в смутный горизонт, с каждым днём ощущал в теле нарастающую вибрацию, будто охотничья собака, рвущаяся с поводка, почуяв дичь. Поздним вечером Понятно-дело, угрюмо молчавший весь день, сказал твёрдым голосом, голосом человека, не потерпевшим бы никаких возражений: – В воскресенье по отбою, в ночь рвём когти. Заходим в наш тупичок, забираем нашу сбрую. И к речке… Всё! – рявкнул он на попытавшегося что-то спросить Еремеева. – Завтра на смене выбежишь из тайги с криком: медведь, медведь!.. А топор свой перед этим в тупичок запрячешь… В воскресенье, как хозяин в баню уканает, я небольшой шухерок устрою… Под этот шухер ещё кое-чем разживёмся.

На страницу:
1 из 2