bannerbanner
Повести военных лет
Повести военных летполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 5

– С утра окурили серой и вымыли мылом, больше часу в камере держали. Видите, сам радуется. Не знает, что золотом всё это пахнет – говорит Иннокентий.

– Время-деньги, будем есть, – без тени юмора басит Вьюшкин.

Рекасон разматывает чугун, стелет скатёрку, расставляет миски, разливает борщ. Кусаем ломти ноздреватого хлеба, и глаза у всех теплеют и бархатятся. Рекасон, видя по всему, ждёт момента. И вот, когда льёт нам «лесного» в кружки, он обращается к Ракову:

– Ну давай, Фёдор, пока они добрые.

– Примите в бригаду, – блеет он как козёл, – буду всё делать бесплатно. Чувствую потребность быть в коллективе.

– Что так, а? А как же тогда?

– Он в ней ошибся, – говорит Рекасон, – она его закуковать хочет. Ты, Фёдор, расскажи про куковку.

– Давай, по-быстрому, – басит Вьюшкин.

– Как ляжем спать…, Семён в ночной смене – электрик…, окликает меня: «Фе -дя!» Я молчу, а она опять: «Фе – дя!» А потом начинается – «ку-ку, ку-ку». И так всегда, когда Семён в горе.

– Настоящие-то кукушки ночью не кукуют, это она его на манок берёт, подлая эта баба Фроська. Да и какая она ему тёща, дочь то приёмная!

– Нужно, браты, принять его, пропадёт без коллектива. Пусть породу мельчает, крупновата она, могут на фабрике не принять, – подливая нам «лесного» щебечет бригадир, подмигивая Фёдору. Пусть мельчает, решаем мы.

Знаем, что каждое утро Иннокентий ходит к доске, где процент нехотя рос, чаще всего оставаясь без изменений. А когда стал 107%, так и замер до конца. Грустно и жаль. Ещё вчера «воробышек» несколько раз обмерил, прыгая вокруг вывезенной породы, применяя Пифагора: «Кубов около ста десяти будет. Просто даже удивительно. Но – факт». Выписал квитанцию, и будьте здоровы, братцы старатели. И упрыгал.

Третий день возим породу на фабрику. Конь наш просто молодец, всё знает, всё умеет, только выражаться не может. Рекасон его хвалит. Вот он косится своим фиолетовым зрачком на вертушку и, если она полна, сам трогается с места. Он уже обрастает дымчатой шерстью. Иногда потрётся о крепь, но это уже так, в память о былом. Эти дни ест овёс и пьёт ключевую воду с нашей лаской. Вчера его подковали новыми, «золотыми» подковами, которыми он высекает искры из валунов. Балуем его корочкой хлеба с солью. Ест, жмурится, раздувая ноздри…Сегодня съёмка металла. Рекасон на фабрике. Думы не из весёлых: столько долгов. Но недаром дышал бригадир на камушки: «три куска, три бруска». После обеда Иннокентий срывающимся голосом ревёт в трубку; спешим в лабораторию. Маленькая комнатушка, окна в решётках – от соблазна, немудреное оборудование, основное под колпаком, «весы удачи» с холодным блеском. Бейлин тоже здесь – непроницаем. Золото чуть отдаёт желтизной, всё в мелких пузырьках воздуха, лежит в банке, залитое кислотой, похожее на небольшой кусок хозяйственного мыла. Оно отделяется от примесей, чтобы стать химически чистым. Тогда цена его за грамм повысится ещё на одиннадцать копеек. Лаборантка в белой шапочке, похожая на врача, с большими серыми глазами, берёт банку, для убедительности подносит её к нам. Смотрим на девушку. Такую мы ещё не видели. Смотришь в её глаза и забываешь зачем пришёл. А Пётр, видимо, обалдел больше всех, зачем-то опускает палец в банку и там им шевелит, будто проверяет температуру кислоты. Глаза девушки распахиваются ещё шире и хотят улететь как бабочки. В них испуг. Она невольно приоткрывает губы: «Обожжётесь!» Но Пётр, забыв про палец, улыбается. Она быстро ставит банку и тащит Петра к умывальнику. С пальца капает кислота, он быстро буреет. «Неужели тот обмылок, что лежит в банке равен тому, что было взорвано, переворочено, на что затрачено столько сил!» – думаю я. Девятьсот двадцать семь показали весы. Заплачено за всё, хочется перечислить: погашен аванс, за взрывчатку, овёс, подковы, чесотку, конский трудодень, инструмент, другое разное. На всё хватило и осталось от этого чёртового потенциала. Купили опять того вонючего, очень дорого. А что поделаешь, если нужно замочить это дело. Подарки ребятам бригадира, его жене Анне Петровне – бирюзовую кофту Абаканской фабрики, и все вваливаемся к ним. Стол вымыт до цвета речного песка, всё кладём на него. Пётр с забинтованным пальцем благодарит хозяйку за доброе её сердце, хлеб и соль, которые очень кстати были там, разворачивает кофту, она серебрится и жестом иллюзиониста накидывает её на плечи Анны Петровны. Мы все просим принять подарки для детей. Всё это за то, что наш бригадир оказался человеком. Петровна благодарит и низко кланяется. Садимся за стол, хозяина нет. Ждём. Я смотрю на Белозёрова Васю, на Петра Вьюшкина и Фёдора. В их лицах видны гордость и достоинство. Раньше этого не было. Вот они сидят, проглотили метр, эх, какие красивые парни!! Неужели этот тяжёлый труд, занявший немного времени, нанёс чёткую грань в вид и характер ребят. Широко распахивается дверь, на пороге появляется бригадир и вносит с собой прохладу и запах ранней весны Глаза его, необыкновенно синие, светятся радостно. Просим Анну Петровну поставить на стол тот самый артельный чугунище. «Хоть пустой, но без него нам никак нельзя», – говорит Василь Самсонов. «Зачем же пустой. В нём всегда что-нибудь да есть», – отвечает Петровна и ставит «паровой котёл». Даём «отвальную». На гитаре бант голубой – цвет любви. Она то позванивает как ручеёк, бегущий из шахты, то бубнит, как капли дождя на речушке Вангаш по лапам елей, то ухает, как взрывы в темноте штрека. Душа – как мякиш хлеба, поём старинную, пробуждающую дух бродяжничества, песню. Я знаю, этот дух есть в каждом человеке. Он может дремать всю жизнь, а может захлестнуть волной хмельных, буйных желаний странствий… и будет тот человек урманщиком, путешественником, романтиком, едущим за туманом и за запахом тайги, умалчивая о грошах. Пора уходить. Тяжела минута расставаний, в душе поднимается тяжкая грусть. Из-за стола встаёт Вася Белозёров, он идёт к вешалке, лезет в карман куртки, возвращается, над столом разворачивает тряпицу. В ней три серых камешка. Вася сжимает их в руке, дышит на них и шепчет: «три куска, три бруска, ни меди, ни олова – чистого золота». И бросает их в чугун. Снова звенят стаканы. «С фартом вас, браты-золотишники!» – серебрится голос хозяйки.

Завтра построим самолёты по звеньям, сделаем круг над рудником, пройдём бреющим над длинным бараком, где живёт наш бригадир, помашем крыльями, взмоем в весеннее небо и ляжем курсом на юг: домой.



На Конус



Самолеты работают на оперативных точках, они подкармливают и опыляют посевы зерновых. Над полями полыхают малиновые зори со вздохами легкого ветра и перепелиным убаюкиванием. Летим в маленький городишко на реке Битюг, несущим свои воды в тихий Дон. Через полтора часа приземляемся на зеленую, бархатистую от росы лужайку, подруливаем к балку, выкрашенному под цвет весеннего неба. После доклада командиру о прибытии едем в городок искать жилище на время работы. Городок весь в белой пене цветущих садов. “Хрущи над вишнями гудуть”, домики все светлые, чистые, с веселыми мытыми окнами… Небольшое зало, в углу пианино, зеркало, завешенное черным, закрытый темно-алый, выкрашенный гроб. На крышке одна ветка цветущей сирени. Обхватив гроб руками безжизненно висит женщина, на ее плече лежит вздрагивающая рука мужчины. Его лицо с ямами глазниц опущено, острый подбородок упирается в грудь, из черноты глаз на волосы женщины и крышку гроба падают слезы.

. . .

Командир самолёта Сидоров рассказывает.

«В субботу закончили подкормку, я отпустил второго пилота на выходной домой – тут недалеко. Самому нужно было подбить итоги, механик остался покопаться в машине. В воскресенье после обеда вдруг прибегает сторож стоянки самолетов Пахомыч и, схватившись за голову, еле выдохнул: – Сгорели! Тут же подъехал милицейский газик. Проехали на площадку, подъехали к ферме на излучине реки. На ее месте был один пепел, кое-где сизым дымком тлели головешки, прогоркло пахло паленой шерстью. Пожарные спокойно прохаживались по пепелищу. Это они на тросе вытащили «аннушкин» скелет и не спеша стаскивали к нему сгоревших телят, ягнят, раздувшихся как бочонки. Подошли к тому, что осталось от самолета. Заглядываю в кабину. Там два обгоревших пня с короткими сучьями. Не могу представить, что это они, гоню от себя страшную мысль, а сам знаю, что это они.»

Сидоров умолк, глаза его влажнеют, губы начинают подрагивать. Молчим… Командир мнет пальцами папиросу, от балка пахнет смолой и краской, за углом повизгивает долговязый щенок на привязи. Сидоров продолжил: «Гриша, со слов Пахомыча, к самолету пришёл с Сашей, нарядные, держась за руки»

Сашу мы все хорошо знали, она была такая ясная, светлая, стройная. Знала очень много стихов. Забрасывала нас ими как листвой в осенний листопад. Сколько она их знала!

«Ты, Пахомыч, не путайся под колёсами, я Сашеньке хочу кабину показать», – сказал Гриша. Пахомыч ушел за балок к щенку. «Потом, – говорит, – слышу мотор затарахтел, я выбежал, а самолет уже покатился, оторвался, немного повисел в воздухе и круто полез вверх… затем вроде как бы остановился, постоял-постоял, накренился и рухнул прямо на ферму. Поднялся клуб черного дыма, что-то бухнуло и взметнулся огонь».

Поговорили мы и с самим Пахомычем. Жилистый, с медлительностью пасечника-лесовика, он был белый как прошлогодняя ячменная солома. «Виноват, это я их загубил, казните – и поделом мне – чего уж тут», – с солдатской прямотой говорит он.

В самом деле, кого винить. Можно конечно и успокоится словами следователя Ершова, который вину вменил механику – «погиб через меру недисциплинированности и преступных возможностей».

Пересчитаны убытки, нанесённые колхозу. Выглядят солидно, и если все эти рубли сложить в наволочку, то получится подушка намного толще той, на которой я сплю в «Доме колхозника». Сидя у следователя, читаем написанное на сереньком листочке с расплывшейся печатью, оно кажется невероятным. «При вскрытии трупа механика Г.А. Митрова обнаружено присутствие алкоголя».

Из оцепенения нас выводит голос Ершова: «Вот это те граммы, которые, можно сказать, перетянули меру дозволенного. Вот вам и «хороший парень»».

Взлетаем, смотрим на промелькнувшее внизу черное пятно, где стояла колхозная ферма. Летим низко над поймой реки, цветущими садами, зеленью полей. Везем останки механика, везем еще одно горе под крышу родительского дома, в котором повторится всё то же, как и в этом городке над извилистой речкой.

. . .


На оперативных точках работают самолеты. Нужно как-то так сделать, так обмозговать, чтобы не гибли люди, машины, чтобы самолеты списывались по старости, а авиаторы парили подобно орлам, а не лежали в сырой мать-земле раньше срока, написанного на роду. Может случай этот единственный как молочный завод в нашем городе? Но по бумагам видно, что кое-где… Да вот в Красноярске было. Увидели с вертолета молодые летуны медведя, добывавшего себе харюзков из таежной реки. Сделали они пару выстрелов по нему, полагали убитым, и примостились «охотники» на галечной косе чтобы забрать трофей. А миша тем временем очухался и угнал их в тайгу. А вертолет помял так, что только в металлолом. Охотников через семь дней еле из тайги извлекли. Ну, они и признались, что перед охотой приняли «её» на борт. Вот она их и вынудила на зверя пойти.

Да… нужно выработать такое мероприятие чтобы по действию и суровости впиталось в сознание каждого и действовали от краюшка до краюшка нашей земли и во всех клетках мозга.

«Есть два варианта, – пишу я командиру нашего отряда, – теоретический и наш, с инженером Николаевым, сугубо технический. Во спасение того, что творится ныне на Руси, предлагаю запретить навечно изготовление, продажу всего спиртного в сорока девяти областях Российской Федерации, шестнадцати республиках, за исключением Грузинской ССР, пяти автономных областях, всех краях и национальных округах».

Стучусь в дверь к командиру, вхожу, подаю листок. Ещё не читая, он недовольно спрашивает:

– И это всё?

– Хорошего помаленьку, – бурчу я.

Он начинает читать и челюсть его отвисает как оторванная подошва.

– Стало быть, сухой закон? Посмотри на этого умника, – говорит он замполиту.

Тот смотрит, как будто видит меня впервые, молча берет протянутый командиром листок.

– В древнем Риме тебя бы камнями забили на площади. Но у нас есть профсоюз и тебе конечно все сойдет с рук, – философски замечает в мой адрес командир.

А замполит резво пробегает написанное и брезгливо отодвигает листок, будто он дурно пахнет.

– Вот так сразу и запретить? – раньше него вставляет командир. – Почитай, почти триста лет пьём с Петра.

– Да это уже где-то было, сухой закон, да ничего из этого не вышло – народ воспротивился. Мы его просили написать мероприятия по отряду, а он хватил аж до Чукотки. А там – мороз. Может, там ею только и спасаются люди. Запретить по всей Руси – это дело государственное, да и то, сразу – невозможно. Вот, например, магазин открывается с восьми, а водку продают только с одиннадцати, потом будут с двенадцати, а там – и с часу и далее в том же духе. Видишь, не сразу отчуждают от нее, а постепенно, как бы на конус. Да и потом все эти безобразия от того что люди пить не умеют, правда, командир?

Тот кивает головой и прячет свой взгляд смотря в окно.

– Если не умеют пить, – говорю я, – то ведь можно и научить, организовать шестимесячные курсы, как у шофёров, с практикой.

Все молчат. За окном гудят моторы, их пробуют техники, готовя самолеты под расписание полетов.

– Может общественность привлечь к этому делу? – Говорит замполит в мою сторону.

– А что она непьющая, что ли? – Бросает командир.

– Нет, это дело нам не подходит, – и мне трудно понять о чём говорит замполит – то ли про общественность, то ли про мероприятия.

На стекле окна – капли дождя; вот они собираются в тонкие струйки и весело бегут вниз.

«В переключатель–замок зажигания любого двигателя монтируется этот газолот», – говорит долговязый, с хохолком русых волос инженер Николаев.

«В глазок прибора вставлен фотоэлемент и газоанализатор. Фотоэлемент дает прибору возможность включаться при естественном свете дня и ночи через калибр ультракрасных лучей. Если глазок закрыть умышленно, то фотоэлемент замкнет цепь передних клемм маятникового переключателя-замка зажигания двигателя с массой и двигатель не запустится. Так что глазок прибора должен быть всегда открыт. Допустим, – вытирая мелкие капли пота со лба, продолжает Николаев, – в кабину сел экипаж и один из них, а может и все, накануне употребляли спиртное и еще чувствуется некоторое «излучение», то газоанализатор обучен на этот запах, зафиксирует, поймет его и замкнет теперь уже цепь задних контактов тем же маятниковым переключателем–замка зажигания двигателя с массой и двигатель также не запустится. А если работал, то выключится, но теперь уже реле времени будет держать контакты пятнадцать минут, хоть дыши-хоть не дыши. После пятнадцати минут реле отпустит контакты. Но если газоанализатор опять поймает «душок», то опять замкнутся задние контакты. Таким образом сама машина ничего общего не будет иметь с экипажем, от которого будет пахнуть «фиалкой».

– А что, если уже в воздухе он обнаружит «излучение» – посторонние из пассажирской кабины, тогда хоть падай? – спрашивает замполит

– Нет, как только скорость самолета, ещё на бегу будет более 35 км в час, воздушное реле нажмет на этот вот рычажок и застопорит маятниковый переключатель, прибор отключится.

– Да, здорово закручено, вроде, всё правильно, неужто нам его в автохозяйство внедрят? – делится своей думкой с автомехаником завгар Фадеев.

Тот долго думает.

– А ведь, Сидорыч, можно ж и напрямую, минуя замок. Оба веселеют и хихикают.

– Вот мы сейчас его и попробуем в действии, – говорит Николаев.

Он вынимает из кармана пузырек с прозрачной жидкостью, хочет его открыть, но передумывает и ставит его на край стола. Потом щелкает тумблерком, включая питание, поправляет очки, тянется к пузырьку, но в этот момент в приборе что-то отрывисто дзинькает и низко гудит. Николаев, обалдело щурясь близорукими глазами смотрит на собравшихся. Не может быть! Ну кто? А ведь утро ещё!

Предместкома Тихонов сидит плотно сжав губы, чуть дыша, в лице недоумение.

– Только кружку пива. Неужто и это? – прикрывая рот рукой говорит он.

– Да, и это! – завёртывая прибор в тряпицу и опуская его в авоську, недовольно ворчит Николаев.

– Так что же теперь будет, братцы! – возмущается начальник ГСМ – так эта штука нас всех переведет!

Опять тишина. Мысли страшные и далёкие. Как быть?

– Народ этого не допустит! – к чему-то изрекает Предместкома Тихонов, идя к двери.

. . .

Стоим перед охранником на проходной; у меня в руках длинная трубка схем, у Николаева – авоська, в ней коробка из-под обуви, перевязанная шпагатом. Показываем пропуска.

– Оставьте все здесь и проходите, – добродушно говорит дядька с наганом у паха.

– Как оставить? – ведь это нужно там!

– С вещами пустить не могу, такой порядок. Может, в них что.

Николаев развязывает коробку, разматывает тряпицу, подносит прибор к носу дядьки.

– Вот видишь, что у нас? Видишь, что ничего нет, а?

– Так, а в нём разве не может?

– Конечно не может, – догадываясь о чём речь, смеётся Николаев.

– Ну, тогда идите.

Секретарь, такая с достоинством, как вроде она всё может глядит на нас как на сереньких жучков, пытаясь понять, как они сюда заползли…

– Ну, ладно, раз вызов, доложу, – и вильнув гибким позвоночником, скрывается за дверью.

Проходи немного времени, дерматин в медных бляхах распахивается и нам разрешают войти.

Стол – можно залить хоккейное поле – раскладываю чертежи. Николаева заливает пот, потеют даже очки, вот он их трёт масляной тряпкой, во что был завёрнут прибор, от чего они тускнеют. Демонстрируем на «излучение». Николаев капает на ватку спирт, кладет ее на край стола метра за три, включает питание и сразу в приборе дзинькает и гудит реле времени. Ждем пятнадцать минут, гудение прекратилось, потом опять щелчок контактов и гудение. «Порядок, – думаю я, – прибор работает как часы».

– Да, видно, штука стоящая, – говорит министр, смеясь и пуская тонкую струю сигаретного дыма. Ох и мороки же с ним будет! Сами понимаете, кто с похмелья, кто опохмелился, кто после праздников, именин, дня рождения, встреч, похорон, бракосочетания, бракоразвода, не говоря уже о дне получки. А «он» ведь это не учтёт, «ему» ведь чтоб ни-ни, я так понимаю?

– Так точно, – отвечаем мы, – ему хоть хны, он свое дело круто знает!

– Ну, я одобряю… весьма перспективный приборчик.

Идем по улице Горького, в гастрономических – обилие питья, посуда всех размеров, содержимое всех цветов, бутылки разодеты как невесты. В Столешниковом, фирменном, столпотворение, в основном длинноволосая, бледноликая, задумчивая молодежь хватает польскую, бутылки удобные – курбатенькие, как снаряд от сорокопятки. Да здесь не только польская, свезли сюда чуть ли не со всего света. Стоим думаем.

– Может возьмем одну ямайского, – предлагаю я Николаеву.

Он безнадежно смотрит на меня и на авоську, где в коробке лежит «он».

Выходим, идем в кафе, тут же на уголку пьем душистый ванильный кефир со слойками и размышляем, в какой бы театр махнуть.

. . .

Всё подготовлено, развешаны чертежи, отвечено на все хитроумные вопросы. Пока всем понятно. Газолот смотрит в народ, расположившийся веером вокруг. Народ переговаривается, кое-где смешки, дым висит под потолком голубым туманом. Николаев не потеет, сух и спокоен. В руке у него пузырёк, и он просит согласия министра начать.

– Минутку, – говорит министр, – значит, вопросов больше нет, это хорошо. Но мне кажется, что товарищи, особенно из летного и эксплуатационного отделов к сказанному инженером Николаевым отнеслись с недоверием, даже упрекнув автора в том, что этот прибор может унизить достоинство человека, личность, так сказать. Я с этим прибором знаком второй день и знаю, что он не обидит личность, если она сама себя уважает. Сейчас увидите его работу и измените своё мнение. Товарищ Николаев, спрячьте реактив и включите прибор, может, он что и обнаружит у аудитории.

Наступила тишина, как во внезапно сломанном радиоприемнике «Рекорд». Лучи полуденного солнца бьют в окна, расщепляя табачный дым на косицы. Щелкнул тумблер, и все как один повернули головы на звук и замерли…

– Может, с ним не порядок? – не выдержав долгой паузы спросил министр.

– Нет, всё как будто так, – шевелит губами Николаев.

В это время распахнулась дверь и в ней появился молодой, в отлично сидящей форме с большим количеством нашивок, начальник связи Министерства Гольдберг.

–Разрешите присутствовать, товарищ министр, задержался на объекте.

–Разрешаю, проходите.

Не успел он с разрешения министра приблизиться к свободному месту, как в газолоте дзинкнуло и низко загудело. Министр высоко поднял левую бровь, придавил окурок в пепельнице и, глядя в зал на всех, проговорил:

–Вот, видите, на ловца и зверь бежит. Товарищ Гольдберг, скажите, что Вы делали на объекте? Только чистосердечно, Вы поняли меня?

–Извините, товарищ министр, больше этого не повторится. Выпил сто пятьдесят граммов коньяку часа два назад

Вечер, идём довольные, думаем, видимо, одно. Приборчик многих заставил задуматься, многих удивил, некоторые в обиде. Но что поделаешь, се ля ви, как говорят французы. Завтра – домой. Указания последуют – вот тогда и мы засядем вплотную. Наперво вмонтируем их сначала в «Аннушки», которые на оперативных точках. Ну а потом….

. . .

В холостяцкой, безалаберной квартире Николаева, где дверь, часы, чайник, радиола – все управляется электроникой с одного пультика, «давим» бутылку «Российской». Сегодня день «Аэрофлота», праздник есть праздник, не мы его выдумали. На вешалке, рядом с плащом «Болонь» висит авоська, в ней коробка из-под обуви, перевязанная шпагатом. Подхожу, сквозь ячейку сетки провожу пальцем по коробке. На ней появляется бороздка, на пальце – комочек пыли. Сажусь, наливаю, смотрю в его очки. В них – чудные большие, с крапинками цвета перепелиных яиц, глаза. Удивленные с едва заметной дымкой. За окном вьюга, ветер бьет сухим снегом по стеклу. Молчим, о чём говорить? Почему-то -вспоминается та весна в беленьком городке на реке Битюг, единственная ветка распустившейся сирени на алой крышке гроба. Грусть ползет холодком, я ее явно чувствую в себе, но где – не пойму. Потом мне кажется, что напротив меня не Николаев, а предместкома Тихонов. Вот он, растягивая тонкие губы говорит: «Нет, народ этого не допустит» – и быстро тускнеет, а может это я закрыл глаза, прислушиваясь что творит ветер за окном в эту февральскую ночь.

Февраль 1974г.






На страницу:
5 из 5