bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 15

К середине дня объявился в гостинице новый человек. Высокий, горбоносый, с обманчиво медленными движениями, всё в нём выдавало опытного бойца и неутомимого ходока. Можно было не спрашивать – и без того ясно, что явился ещё один из вольных сыщиков. Одет в светло-серый комбинезон, позволяющий затеряться в нихиле, так что тебя с десяти шагов не вдруг разглядишь. По всему видать, не слишком это безопасная работа, отбивать добычу у бригадников. Хотя Афоня говорил, что кулачная расправа в загробном бытии дело небывалое. Впрочем, мир на кулаке клином не сходится, было бы желание, а как ущучить ближнего, люди придумают.

Горбоносый пообедал, перекинулся парой слов с уйгуром и исчез. На Илью Ильича он даже не покосил взглядом, очевидно, среди сыщиков бытовали свои представления о приличии. Илья Ильич тоже не подошёл, интерес к новым людям у него значительно угас, теперь Илья Ильич старался осмыслить произошедшее. Чуть не весь день просидел в комнатушке, зажавши голову руками, и медленно перебирал в памяти всю свою жизнь. «Здесь ничего нельзя скрыть», – звучали в памяти Афонькины слова. Теперь Илья Ильич догадывался, как можно узнать о человеке всю подноготную. Зажмёшь в кулаке сколько-то там деньжонок, пожелаешь – и знай на здоровье, что знать тебе вовсе бы и не следовало. Оттого потусторонний мир честен и к людским слабостям снисходительно-беспощаден. Всё на виду, чего уж там стыдиться мёртвому человеку живых дел? Значит, иная мораль, иные люди, лишь внешне похожие на тех, кого знал когда-то. Чужие люди… Это Илюшка-то чужой человек? Да он и сейчас помнит, как таскал сына на руках! Илюшка уж большой парень был, в школу скоро, а любил, чтобы его на ручки взяли, иной раз нарочно притворялся усталым до изнеможения, лишь бы на отцовских руках проехаться. А папаше тоже в радость… Потом, конечно, разошлись, вырос сынуля, свои дела появились, интересы. Отец строитель, дороги делал, а сын как бы наоборот, взрывник, в армии сапёром был, те дороги минировал. Есть в диалектике такой закон – отрицания… Неужто теперь сын вовсе чужим заделался? Не верю.

Старательно, словно мошенник от сайентологии, Илья Ильич принялся прозванивать всю свою жизнь, начиная с первых воспоминаний, припоминать каждого человека, с которым судьба свела, а теперь может свести вновь в этом странном месте. Ведь по сути дела, от той, прежней жизни у него остался лишь груз воспоминаний. Сюда он явился голым, и от новорожденного младенца его отличали память, изношенное тело, от которого можно так легко избавиться, да пригоршня монет с многозначительным названием «мнемон».

Родители. Отца он не помнит, отец не вернулся с войны, ещё с той, которая называется Гражданской. Погиб отец прежде Илюшкиного рождения, а мама почему-то никогда не рассказывала, каким он был. Видать, не за тех, кого надо, отправился воевать папаня. Даже непонятно, как выжила традиция, чтобы все мужчины в роду носили одно и то же имя. Бабушки и дедушки и вовсе его не застали, бурное начало века крепко проредило семью, одна лишь тётя Саша со своими счастливыми слониками выжила в Гражданскую и скончалась в далёком двадцать втором году, когда, казалось бы, жизнь начала поворачиваться к свету.

Мама. Она всю жизнь куда-то торопилась, вечно была занята. Запомнились частые, скучные её болезни и необходимость идти после седьмого класса в ФЗУ, чтобы поскорей подняться на ноги и жить без оглядки на мать. Собственно, детства у него не получилось, жизнь началась, когда он стал зарабатывать на заводе, а вечерами учиться в Строительном.

А теперь, значит, он должен встретиться с матерью, ставшей чужой ещё при жизни, и с отцом, который не видал его даже в колыбели. А ещё есть какие-то деды, прадеды, прапрапрадеды и прапрабабки… бесконечный ряд предков, сваленных сюда, как в отстойник. И что же, они все ждут его, желают видеть, желают говорить? Спросить хотят, как он жил, не опозорил ли фамилию? А те, чьей фамилии ему не досталось, но чья кровь была в его жилах, они ведь тоже здесь и тоже чего-то хотят.

Почему тогда он сидит в этом дурацком заведении под присмотром уйгура и пронырливого Афони, а не стоит перед семейным советом, держа ответ за бесцельно прожитые годы?

И главное, где Илюшка и Люда, где его семья, которую он уже никогда не надеялся обрести? Пусть там будет что угодно, но он должен увидеться с женой и сыном, разрешить сомнения и больные вопросы…

Илья Ильич высыпал на ладонь кучку серебристых мнемонов, недоверчиво покачал головой. Из ума не шёл Афонин совет, повторённый не раз и не два: «Деньги держи крепче, их лишь поначалу много. И главное, не вздумай ничего над людьми без их согласия творить. Ничего толкового из этого не получится, а по миру прежде срока пойти можешь».

Конечно, Афоня привирает, и крепко, но в данном случае, похоже, не соврал. Какие они ни будь волшебные мнемоны, но над живыми людьми у них власти быть не должно. Даже если эти живые люди давно умерли.

Илья Ильич брякнул монеты на стол и принялся пересчитывать. Насчитал тысячу мнемонов, на второй сбился со счёту, пересыпал денежки обратно в бездонный кошелёк и спрятал до лучших времён.

Голос уйгура за дверью звал к ужину.

За едой прислуживающий хозяин словно случайно помянул, что не стоит волноваться за Афанасия; в крайнем случае, если их унесло очень далеко, сыщик вернётся на следующий день. Илья Ильич, обсасывая перепелиную косточку, небрежно ответил, что и не волнуется. Афоня мужик бывалый и непременно вернётся в срок.

Неловко было врать, хотя и вранья особого тут не было, просто Илья Ильич не показывал, что в курсе планов, выстроенных обитателями дрейфующей гостиницы. Последние пятнадцать лет состарившемуся Илье Ильичу как-то не было нужды притворяться, и он отвык от этого нехитрого занятия.

Вечер прошёл тихо, без ставших едва ли не привычными подслушанных разговоров: Афанасий добросовестно отсутствовал, и уйгуру было не на кого ворчать.

Когда окончательно стемнело, Илья Ильич поднялся, бесшумно оделся и вышел из гостиницы. Палисадничек, ограниченный высокими кустами жимолости, заливала ночная тьма. Сквозь кусты смутно сквозили серые отсветы нихиля. Илья Ильич подошёл к калитке, недоверчиво бросил взгляд в пустоту. Здесь было не так черно, как возле гостиницы, но казалось ещё беспросветнее. Очень не хотелось делать шаг в потустороннее ничто. Казалось, шагнёшь и немедля затеряешься в нихиле, не отыщешь дороги даже к этому островку ненадёжной стабильности.

«А вдруг на калитке установлена сигнализация? – мигнула тревожная мысль. – Сейчас трону её – и начнётся трезвон! Уйгур прибежит, стыдобы будет – не обобраться…»

Илья Ильич криво усмехнулся и отворил калитку, на которой не оказалось даже щеколды. И не скрипнуло ничего, и не звякнуло. Зачем? Всякий знает, силой тут никого не удержишь, а в нихиль неопытному человеку бежать – последнее дело. Помучаешься, потелепаешься в кисельке, так потом ещё и доплатишь расторопному Афоне, когда он прибежит, будто бы случайно, а на деле при помощи какой-то ориентировки, которой хвалился перед уйгуром.

Так Илья Ильич и отправился в самостоятельное путешествие: в руках рейка, которую сделал сам и бросать которую не хотелось; на помолодевшем теле – стариковский костюмчик, за который сполна заплачено Афоне.

Нихиль – субстанция не из лучших, на дорожное покрытие не годится – ноги вязнут, однако сорок лет – это не восемьдесят, громада спящей гостиницы очень быстро растворилась в обманчиво-прозрачном воздухе, Илья Ильич остался один на один с нихилем. Шагал, делая вид, будто помогает себе рейкой, прикидывал, как скоро совершит полный круг, и вернётся ли к забору из крашеного штакетника или просто будет кружить на месте в обидной близости от жилья.

Потом впереди замаячил свет. Жёлтый прямоугольник, тёплый и зовущий. В ночь, когда не видно ни зги и небесная хмарь готова обернуться дождём пополам с мокрым снегом, вдруг появляется перед безнадёжным путником свет в окошке, и теперь есть куда спешить, в освинцованные ноги вселяется лёгкость, глаз уже не оторвать от цели, ставшей желаннее всего на свете, и веришь, что за окошком тебя ждут.

Оскальзываясь и проваливаясь чуть не по колено, Илья Ильич побежал к золотому прямоугольнику. Ни на единый миг он не побоялся, что это светится окно в комнате уйгура. Совсем близко мерцает призывный маяк, уже видно тёмное пятно стены, вырастающей прямо из нихиля, не отгороженной от потусторонней ночи ни забором, ни чахлыми кустиками. На тёмном обозначился ещё один прямоугольник света – дверь, и там объявилась согнутая тщедушная фигурка:

– Илюшенька, ты, что ли? Пришёл… Ну заходи.

Глава третья

С некоторым удивлением разглядывал Илья Ильич незнакомую старушку, худенькую и такую эфемерную, что казалось, будто сейчас она рассыплется, обратившись в щепоть отработки. Память на лица у Ильи Ильича была отличная, однако он был вполне уверен, что никогда прежде не встречал этой женщины, которая называла его по имени, словно доброго знакомого.

– Спасибо, Илюшенька, что не забыл старуху, – напевала бабулька, прикрываясь от небытия непрочной фанерной дверью.

Илья Ильич прошёл на середину комнатёнки, огляделся. Давно уж, много лет не видал он таких комнат, словно выкраденных из коммунальной квартиры полувековой давности откуда-нибудь с Большой Пушкарской, Введенской или иной представительной улицы Петроградской стороны. В таких среди грома первых пятилеток доживали свой век интеллигентные старушки с дореволюционным прошлым, те, к кому в очередях полууважительно, полупрезрительно обращались устаревшим словом «дамочка».

Комната, прежде бывшая кабинетом главы семьи или собственным уголком дочери-курсистки, а теперь оставшаяся единственным пристанищем, последним кусочком былой жизни среди нового коммунального хамства, отчаянно тщилась сохранить вид старорежимного благополучия. Книги, толстые тома с вензелями владельца, – обязательный Шекспир, Шиллер и Пушкин в марксовском издании, какие-то безделушки, пощажённые чередой погромов и реквизиций, предмет насмешек и тайной зависти горластых подселенок… И всё это в последней степени ветхости, кажется: коснись неловко пальцем – и в образовавшуюся дыру посыплется серый порошок отработки.

– Вот видишь, как существую? – щебетала бабулька. – Хорошо хоть вообще жива, я уж полста лет как в трущобы скинута, а вот живу, твоими молитвами, Илюшенька, исключительно твоими молитвами…

– Простите, – неуверенно проговорил Илья Ильич, – дело в том…

– Не припоминаешь, да? – Старушка понимающе улыбнулась. – Теперь, Илюшенька, это уже и не важно. А я вот тебя хорошо помню. Кудрявчик ты был, словно ангелок, а баловник – до ужаса! Не ребёнок, а малолетний Сергей Есенин. Всё на полку норовил забраться, на эту вот самую…

Взгляд Ильи Ильича и впрямь приковала полочка – единственный предмет, который среди общей обветшалости выглядел прочно и, казалось, излучал основательную антикварную добротность. На полке ровным строем вышагивала шеренга резных слоников – отголосок забытой моды на всё китайское. Впереди, задрав трубящий хобот, шествовал самый большой слон, нагруженный самыми объёмистыми тюками, за ним двигался слон поменьше, следом ещё меньше… и так до самого крошечного слоника ростом едва в полсантиметра. Но и этот седьмой слон так же громко трубил, как и большие братья, и так же нёс хозяйке полные тюки лучшего китайского счастья.

– Тётя Саша?.. – выговорил Илья Ильич имя, которое знал всю жизнь, но никогда прежде не произносил, поскольку в упор не помнил старуху, жившую лишь в семейных преданиях. Да и сейчас не вспомнил бы про неё, если бы не навязчивая картинка: слоники, нагруженные счастьем. Она приходило ему в голову всякий раз, когда речь заходила о раннем детстве, ведь это было первое осознанное воспоминание – резные безделушки, поразившие младенческое воображение, и имя, навеки привязанное к игрушечному каравану.

– Вот видишь, Илюшенька, вспомнил, – закивала старушка.

Она ещё что-то говорила, Илья Ильич не слышал. Удушающей волной накатило осознание, что происходящее – правда, и, значит, он увидит всех, кого никогда не надеялся встретить. Какая глупость, стоило ждать бесконечную прорву лет… Люда поступила гораздо умнее, когда проглотила свои таблетки и ушла навстречу сыну.

– Они все здесь? – выдавил Илья Ильич сквозь перехваченное горло. – Сын у меня, тоже Ильёй зовут…

– Здесь, – призналась тётя Саша. – Которые живы, те здесь.

Она подняла прозрачные, вымытые временем глаза и спросила:

– Странно слышать такое? А ведь в загробном царстве, Илюшенька, люди тоже умирают. Я бы уже давно порошком от клопов рассыпалась, пиретрумом, если бы не твои заботы. А сынок твой здесь. Повидаетесь.

– Тётя Саша! – взмолился Илья Ильич. – Ради всего святого, как мне его увидеть? Я с вами потом поговорю, и всё остальное потом, а сейчас мне бы Илюшку повидать. Знаю я, что он изменился, за столько-то лет, что не таким стал, как помнится… И что все люди здесь меняются – тоже знаю. Не надо меня ни к чему готовить, я сам разберусь, только скажите, как к сыну попасть?

– Не будет тебе никакого «потом», – вздохнула тётя Саша. – Я ведь последний день доживаю. Вот ты умирал в этом… как его?.. в доме призрения и знал, что умираешь. Так и я знаю, что мне небо коптить осталось часа два, не больше. Во мне и сути-то человеческой уже почти не сыскать.

Илья Ильич вздрогнул и замолчал. Да и что можно сказать в такой ситуации: «Простите, я не знал»? Вот тебе и «тот свет»! Вот тебе и бессмертие души!

– Брось, Илюшенька, не расстраивайся, – ласково, словно прежнего младенца, успокоила тётя Саша. – Я своё отжила ещё в прежней жизни, а это всего лишь довесок. О нём жалеть нечего… Побудь со мной эти два часа, а там и пойдёшь к своему ненаглядному.

Илья Ильич покорно кивнул, отодвинул гнутоногий венский стул и уселся.

Стул беззвучно развалился, Илья Ильич, взметнув тучу серой пыли, упал на пол.

– Осторожнее! – страдальчески вскричала тётя Саша. – Тут ничего нельзя трогать, видишь, одна отработка кругом, чуть коснёшься – всё в пыль рассыпается. Я уж который месяц сплю ровно собачонка на полу у двери.

– Я сейчас поправлю! – Илья Ильич, даже не отряхнувши костюм, полез за висящим на шее кошельком, высыпал горсть монет. Он уже понял, что комната представляет собой такую же развалину, как встреченный в нихиле раёк, а с помощью пригоршни мнемонов можно вдохнуть в неё призрак жизни.

– Не надо, – остановила его старуха. – На мой век хватит, давай уж поговорим стоя. Перипатетики прогуливаясь беседовали, а мы с тобой постоим. И тратиться ради меня не вздумай.

– Да что вы всё о деньгах? – не выдержал Илья Ильич. – У меня их труба нетолчёная.

– Вот и побереги, – голос тёти Саши был по-учительски серьёзен, – потому что это не деньги. Давай, пока время есть, я тебе всё по порядку расскажу. Только не перебивай, а то так и будем бродить вокруг да около.

– Хорошо, – согласился Илья Ильич, с удивлением заметив, что в его голосе звучат те же категоричные, видимо семейные, нотки. – Только сначала…

Призрачный стол налился сосновой твёрдостью, уцелевшим стульям вернулась ореховая фактура, даже скатерть, уже наполовину сползшая пыльной отработкой, вновь засияла крахмальной белизной. Чашки в посудной горке зазвенели чистым фарфоровым звоном, серебряный чайничек над призраком спиртовки засиял. Руке было жарко, и Илья Ильич старался не думать, сколько мнемонов и лямишек, которые, оказывается, вовсе не деньги, улетает сейчас. Илья Ильич боялся, что, когда он узнает правду, он уже не сможет вот так, безоглядно тратить эти мнемоны, а вернуть комнате былой вид казалось совершенно необходимым. Даже сейчас холодок предчувствия продрал по спине, и стыдно обрадовала услужливо припомненная Афонина фраза: «Чинить в сто раз дешевле, чем новое создавать».

Тётя Саша молчала; видимо, и она разобрала в голосе упрямое семейное «надо». Лишь когда Илья Ильич, словно проверяя на прочность, пристукнул ладонью по столешнице, старушка тихо посетовала:

– Ну куда ж ты? Мнемона три истратил, не меньше…

Всего три мнемона? Илья Ильич перевёл дух.

– Сделай уж тогда и чайку. Я-то тебя угостить не смогу, изнищала вконец.

Илья Ильич разжал кулак, денег в котором и впрямь вроде не убавилось, и протянул старухе мнемон.

– Куда столько? – замахала руками та. – Для этого дела пары грошиков хватит.

Тётя Саша взяла с ладони две лямишки, зажала их в сухоньком кулачке, и тут же чайник закурился ароматным паром, а в сухарнице возникла горка яблочной пастилы.

– Ты уж не серчай, я вместо сахара пастилку припомнила, люблю я её, грешным делом. А сахар моим зубам не поддаётся. Зубы у меня по сей день свои, но тоже из отработки.

Илья Ильич кивнул и стал разливать чай.

Тётя Саша уселась напротив, взяла чашку. Всякое движение получалось у неё с простотой грации, как в более поздние годы умели лишь немногие особо одарённые актрисы. А если пытаться подражать подобным манерам, то ничего не получится у неумной дуры, кроме жеманно оттопыренного мизинца.

– Так вот, Илюшенька, – промолвила тётя Саша, беззвучно отхлебнув горячего чая, – знаешь, как на поминках говорят о дорогом покойнике: «Он будет вечно жить в наших сердцах». Этакая самоуспокоительная фигура речи… А на деле получается, самая что ни на есть истина. Мы все здесь существуем до той поры, пока живые нас помнят. Тебе потом всяких глупостей наговорят, вымыслов и домыслов, да и просто бредней – неумных людей всюду хватает, но доподлинно известно только одно: покуда нас вспоминают – мы есть. И монетки, что у тебя в кошельке звенят, это не деньги вовсе, а людские воспоминания. Помянул тебя кто добрым словом, а хоть бы и злым, и сразу в твоём активе денежкой больше. Одно воспоминание – один мнемон. А если этот человек при твоей жизни тебя не знал, а только потом о тебе услышал, то и монетка тебе достаётся маленькая – грошик.

– Лямишка? – переспросил Илья Ильич.

– Ой, их как только не называют! Раньше грошиками и поминальничками называли, сейчас чаще копеечками и этими… лямишками. Я жаргона не люблю, а молодые его легко принимают. А большая монета, настоящее воспоминание, она всегда называется «мнемон». Это от греческого мнемоникон…

Илья Ильич кивнул, показывая, что хотя классической гимназии на его долю не досталось, но настолько он языки знает, и тётя Саша, не вдаваясь в лишние объяснения, продолжила рассказ.

– Так вот, кроме нихиля и человеческой памяти, здесь нет ничего. Хотя нихиль – это и есть самое настоящее «ничто». Конечно, люди и тут верят во всякое и думают, что, кроме прожитой, им ещё какая-то жизнь полагается, но уж прости старуху, я в эту ерунду и при жизни не больно верила, я же бестужевка, в народ ходила по молодости лет. Потом перед смертью, в Гражданскую, насмотрелась я на русский народ… Даже в церковь начала хаживать, чтобы хоть этим досадить торжествующему хаму. Но в бога верить всё равно не стала, в ком однажды разум проснулся, того эти глупости уже не прельстят.

Вот, оказывается, из каких времён идёт его вольномыслие!

– Тётя Саша! – воззвал Илья Ильич. – Я ведь тоже неверующий. Ни в молодости не верил, ни тем более перед смертью.

– Вот и хорошо, – улыбнулась старуха, – а то, говорят, сейчас снова стало модно молитвы гундосить. Так ты знай, если кто о божественном с тобой заговорит, то это или дурак, или мошенник. Вернее, что второе: говорит о душе, а прицеливается к деньгам. Память о тебе украсть хочет, чтобы самому послаще жить. Ведь у нас с помощью мнемонов можно… не всё, конечно, но очень-очень многое.

– Это я уже знаю, – сказал Илья Ильич. – Зажимаешь деньги в кулаке, желаешь, и пожалуйста, получи – хоть пастилы к чаю, хоть вечную молодость…

– Вечной молодости как раз и не получишь. Получить можно только то, что у тебя при жизни было, что ты помнишь или можешь помнить. Вот пастилы я за одну лямишку полфунта придумала, а вздумала бы захотеть какой-нибудь олла-подриды, о которой, кроме названия, и знать ничего не знаю, то ничего путного у меня бы не получилось, только деньги бы извела. Конечно, здесь тоже можно кое-чему научиться, но всё равно получаться будет хуже и дороже, чем то, что знал при жизни.

– А! – воскликнул Илья Ильич. – Афоня, тот сыщик, что меня нашёл, говорил, что ему четверть смирновской водки в три лямишки обходится, а молодые так не умеют. Теперь понимаю, почему.

– Значит, он её при жизни пил, – покривив губы, произнесла тётя Саша. – Что ж, тоже мастерство, сейчас таких уже немного осталось. По питухам память непрочная.

– И куда деваются те, кто забыт всеми и навсегда?

– А ты на меня взгляни, Илюшенька. Могила моя на Смоленском кладбище давно с землёй сровнялась, из живых людей, кто меня знал, ты был последним, и даже документов обо мне никаких не сохранилось, после стольких-то войн. А время идёт, и каждый день, просто за то, что дышишь, у тебя убывает по одной копеечке. И как последняя монетка уйдёт, то и сам рассыпаешься серой пылью. Нихиль – это же небытие, беспамятство это… Некоторые, конечно, и здесь приспособились, зарабатывают, кормятся при тех, кто позже пришёл, вроде как Афоня твой. Но таких мало, и не потому, что желающих нет, а просто не всякому удаётся. Ведь даже у новоприбывших денег не так много, как кажется. Живые, они о живом думают, им дорогих покойников вспоминать некогда. Оно, конечно, обидно, но правильно. Живые и должны думать о живом.

– Понял… – протянул Илья Ильич. Теперь, когда несложная тайна серебристых монеток была произнесена вслух, ему казалось, что он с самого начала подозревал нечто похожее на истину. – А как же те, кого люди действительно помнят сотнями лет, какой-нибудь Александр Македонский?

– Не встречалась… – усмехнулась тётя Саша. – Те великие, кого помнят, отдельно от простых людей живут. Надоели мы им за тысячу лет хуже горькой редьки, и у них выстроено специальное место, которое называется Цитаделью. Что там внутри, я не знаю, и знать мне это отчего-то неинтересно. Охрана там на стенах стоит, и в ворота никого не пускают. Обидно, что те, перед кем в жизни преклонялись, после смерти от людей заперлись, ну да бог с ними, давай лучше о простых людях поговорим…

– Как близких найти, – напомнил Илья Ильич.

– Так вот, – словно не слыша, продолжила тётя Саша, – простые люди живут в городе. Это и в самом деле город, дома там, улицы, парки есть, развлечения самые разные, на любой вкус. Всё людьми сделано, за всё мнемонами заплачено, и за всё нужно платить. Только по улице гулять можно бесплатно.

– А мне Афанасий говорил, чтобы я в городе никаким коммунальным службам не платил, что всё это обман.

– Обман и есть, – согласилась тётя Саша. – Свет и воду, захочешь, сам создашь, за свои кровные, безо всякого водопровода и электростанций, а канализация там и вовсе ни к чему. От неживых людей и отход один – нихиль. Город, по сути дела, и не нужен, просто люди жмутся один к другому. Хотя некоторые, пока память о них не простыла, создадут себе домик, устроятся в нём поуютнее и дрейфуют в нихиле сами по себе.

– Вот так? – спросил Илья Ильич, поведя ладонью округ себя.

– Не совсем. Таких, как я, город сам отторгает, и мы тут в нихиле потихоньку растворяемся.

– Но может быть, как-нибудь можно помочь?

– Нет, Илюшенька, как тут поможешь, если я уже давно всеми забыта. Пока ты жив был, вспоминал иногда, не меня даже, а слоников этих, тем я и перебивалась. А теперь уже нечем, да и незачем. Будет с меня – собачонкой на коврике лежать… Я ведь могла ещё с год протянуть, а то и больше, но я твои последние два мнемона разом потратила, чтобы тебя встретить. Кстати, и своих ты отыщешь почти таким же способом… компасок называется. Его можно на себя ставить или на другого, но только на знакомого человека, с кем при жизни встречался. На себя – один мнемон, на другого – парочка. Просто зажимаешь деньги в кулак и хочешь этого человека найти. Или чтобы он тебя нашёл. Только ведь он может и не захотеть встречи с тобой. Ты вот хотел найти хоть кого-нибудь и, покуда тебе не мешали, шёл прямиком к моему окошку. А если бы не искал меня или другого знакомого человека, то и знать бы не знал, что я тебе компас поставила.

– А я думал, что вслепую в нихиле топчусь. Там ведь кругами пойти – самое простое дело.

– Ко мне ты шёл, Илюшенька. Тут многие пытаются родных да знакомых встречать, но не у всех получается, хоть два компаска разом ставь – на себя и на того, кого ищешь. Пока компас к цели доведёт, бандиты тебя десять раз перехватить успеют.

– Какие бандиты? – изумился Илья Ильич. – Мне говорили, что отнять чужие деньги, то есть мнемоны, невозможно, только если сам отдашь.

– Вот сам и отдашь. Ты подумай хорошенько, человек испуганный, голый посреди этого нихиля, а тут появляются люди, эти самые вымогатели, так ты им за то, что они тебя пристроят, за всё стократ платить будешь. У них маяков этих наставлена целая сеть, я сама удивляюсь, что ты меня отыскал прежде, чем они тебя поймали. Так что ты теперь свои мнемоны сохранишь.

На страницу:
4 из 15