bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 11

– Кажется, все на месте. – Рагнар Ховланн и Юн Фоссе отошли к противоположной стене, где висела доска, и сели.

– Сагена дождемся? – спросил Фоссе.

– Еще пять минут подождем, – согласился Ховланн.

По крайней мере, я тут младший, причем с немалым отрывом. Я где-то читал, что средний возраст начинающего писателя в Норвегии составляет тридцать с гаком лет. А мне будет больше двадцати. Но некоторые другие тоже до среднего возраста не дотягивают. Петра, Строгая, Кнут, Хьетиль. Им всем двадцать пять, не больше. Брюнетке, пожалуй, лет сорок? Одевается как сорокалетняя – широкие рукава и крупные серьги. Но брюки в облипку. Тщательно подведенные брови. И толстый слой помады на узких губах. Что, интересно, за херню она пишет?

И эта вторая, Нина. Лицо у нее словно размытое, бледное, много кожи, темные круги под глазами, светлые волнистые волосы. Она наверняка пишет лучше моего, но, с другой стороны, насколько хорошо?

В кабинет вошел невысокий мужчина, вероятно Саген. На нем была синяя ушанка, коричневая кожаная куртка, синяя рубашка и темно-коричневые вельветовые брюки. Темные кудрявые волосы, небольшая залысина, животик.

– Прошу прощения, что опоздал. – Извинившись, он открыл дверь справа, скрылся в комнатушке за ней и появился уже без куртки и шапки. Сел.

– Ну что, начнем? – Он посмотрел на двух своих напарников.

Ховланн уперся ладонями в сиденье, Фоссе, скрестив руки на груди, смотрел куда-то вниз и вбок. Оба они кивнули, и Саген начал приветственную речь. Он рассказал, как появились их курсы, – это оказалась его идея, – и как их учредили; сообщил, что проводятся они второй год и что попасть на них – привилегия: «мы выбирали из семидесяти соискателей, и у нас преподают лучшие писатели страны». Он передал слово Фоссе и Ховланну, и те вкратце познакомили нас с программой. На этой неделе нам предстоит коллективный анализ присланных нами текстов. Дальше – модуль поэзии, потом – проза, драматургия и эссеистика. Иногда мы будем сами что-нибудь писать, а также работать с приглашенными лекторами. Один из них посетит наши курсы несколько раз, его зовут Эйстейн Лённ, и он, наряду с Ховланном и Фоссе, будет кем-то вроде основного преподавателя. Весной нас ждет продолжительный период, отведенный под творческую работу, после чего, перед окончанием курсов, мы должны будем представить объемное произведение, за которое и получим оценку. Программа построена так, что сперва двое наших преподавателей изложат нам теорию, а затем нам предстоит выполнить ряд письменных заданий и проделать анализ текста. Причем речь тут не про историю литературы, произнес до сих пор молчавший Юн Фоссе, тексты, которые мы будем разбирать и обсуждать, современные, то есть относятся к модернизму или постмодернизму.

Эйстейн Лённ, еще один незнакомый автор.

Я поднял руку.

– Да? – спросил Ховланн.

– Вы знаете, кто будет у нас приглашенным лектором?

– Да, но пока мы еще не всех утвердили. Но, по крайней мере, Ян Хьерстад и Хьяртан Флёгстад точно будут.

– Отлично! – сказал я.

– А женщин не будет? – спросила Эльсе Карин.

– Будут, разумеется, – ответил Ховланн.

– Может, пора рассказать друг другу о себе? – предложил Саген. – Как вас зовут, сколько вам лет и в каком жанре работаете, ну, приблизительно.

Начала Эльсе Карин – рассказывала она подробно и при этом переводила взгляд с одного слушателя на другого. Ей тридцать восемь, она уже опубликовала два романа, но писательству не училась, она надеется, что этот год позволит ей продвинуться вперед. У Бьорг, так звали блеклую женщину с живыми глазами, тоже имелся изданный роман. Остальные еще не печатались.

Когда подошла моя очередь, я сказал, как меня зовут, что мне девятнадцать, что пишу прозу, нечто между Гамсуном и Буковски, а сейчас работаю над романом.

– Петра, двадцать четыре, проза, – сказала Петра.

Нам выдали программу курса, потом Саген принес стопку книг, подарок нам от издательства, одну книгу из двух на выбор, либо «Клады кладбищ» Тура Ульвена, либо «Удаляясь» Мерете Моркен Андерсен. Ни о ком из них я не слыхал, но выбрал Ульвена, потому что мне понравилась фамилия: Волк.

* * *

Мои однокурсники одновременно покинули кабинет, и я, шагая вверх по склону за Верфью, догнал Петру.

– Как тебе? – спросил я.

– Что именно?

– Курсы.

Она пожала плечами.

– Преподы самовлюбленные и от важности лопаются. Но, возможно, они нас хоть чему-то научат.

– Разве они самовлюбленные? – не согласился я.

Она фыркнула, откинув назад волосы, провела по ним рукой, посмотрела на меня, и на губах у нее заиграла улыбочка.

– Ты видел, сколько на Ховланне цацек? Цепочка, перстни и даже браслет. Ну чисто сутенер!

С ответом я не нашелся, хоть мне и показалось, что она судит чересчур строго.

– А Фоссе так дергался, что у него даже посмотреть на нас смелости не хватило.

– Они же писатели, – сказал я.

– И что? Это их как-то оправдывает? Они просто сидят и пишут.

Теперь нас нагнал и Хьетиль.

– А меня сперва не приняли, – сказал он, – меня включили в лист ожидания, и в самый последний момент кто-то отказался.

– Повезло тебе, – бросила ему Петра.

– Да я особо не переживал, я все равно тут живу, мне главное было поступить.

Он говорил на бергенском диалекте. У Петры был выговор жительницы Осло, и у всех остальных тоже, кроме Нины, – та тоже жила в Бергене, а Эльсе Карин приехала откуда-то из южной части Вестланна. Я оказался среди них единственным сёрланнцем, и, когда это до меня дошло, я задумался: а существуют ли вообще писатели из Сёрланна? Ну да, Вильхельм Краг, но он жил в начале века. Габриэль Скотт? То же самое. Бьорнебу, разумеется, но этот максимально затер все, что свидетельствует о его происхождении, по крайней мере, такое впечатление сложилось у меня, когда я посмотрел телеинтервью с ним: говорил он на безупречном риксмоле, а в его книгах не найдешь ни «бараньих лбов», ни рыбачьих лодок.

Позади нас порхала Эльсе Карин. Она, похоже, относилась к тем женщинам, что наполняют пространство вокруг движениями и вещами, сумками и одеждой, сигаретами и взмахами рук.

– Слушай, – обратилась она ко мне, – я, оказывается, ровно вдвое старше тебя. Тебе девятнадцать, а мне тридцать восемь. Ты совсем молоденький!

– Да, – ответил я.

– Как чудесно, что тебя приняли.

– Да, – согласился я.

Петра отвернулась, Хьетиль посмотрел на нас добрыми глазами. Чуть позже мы поравнялись с остальными – они стояли на светофоре. По другую сторону улицы выстроились ветхие домишки с серыми от выхлопов и пыли стенами и совершенно непрозрачными окнами. Солнце по-прежнему светило, но небо на севере, над горами, почернело.

Мы перешли дорогу, поднялись на пологий холм, мимо букинистического магазина, довольно занюханного, судя по тому, что было видно в окно: в глубине висели журналы комиксов, а на накрытой зеленой тряпкой доске лежали дешевые книжки в мягких обложках, выцветших от солнца, которое после обеда нещадно било в стекла. Чуть поодаль, с противоположной стороны, располагался бассейн, куда я решил наведаться в ближайшие дни.

Возле кафе «Опера» наша компания разделилась, я попрощался с остальными и заспешил домой. Мне хотелось купить несколько книг, желательно поэтических сборников, потому что стихов я почти не читал, разве что в школе, а там мы проходили в основном Вергеланна и Вилденвея, и еще однажды, когда на норвежском в старших классах мы устроили что-то вроде кабаре и вместе с Ларсом декламировали со сцены тексты Джима Моррисона, Боба Дилана и Сильвии Плат. Кроме этих шести стихотворений, других хороших стихов я за всю жизнь ни разу не видел, и теперь, во-первых, уже забыл те шесть, а во-вторых, догадывался, что в академии нам предстоит познакомиться с текстами совсем иного рода. Но с книгами предстояло подождать до стипендии.

В почтовом ящике лежала только реклама, но среди рекламных буклетов затесался маленький каталог от английского книжного клуба, находящегося, как ни странно, в Гримстаде. Этот каталог я внимательно изучил: книги оттуда можно было заказывать бесплатно. Я отметил избранные сочинения Шекспира, сочинения Оскара Уайльда, сборник поэзии и драматургии Т. С. Элиота, все это на английском, а на последних страницах каталога я увидел сборник фотографий полуодетых и обнаженных женщин, его я тоже заказал, это же не порно, а искусство или, по крайней мере, серьезные фотографии, вот только мне-то все равно, и меня пробрала дрожь при мысли о том, что вскоре я буду рассматривать фотографии и, возможно… да, дрочить. Я до сих пор еще ни разу этого не делал, но уже заподозрил, что это неестественно, ведь очевидно, что все остальные этим занимаются, и вот мне выпал шанс, такая книга, я поставил напротив нее крестик, написал с обратной стороны номер и название, внизу – мое имя и адрес, и оторвал бланк заказа. Все было бесплатно, получатель бланка оплачивал также пересылку.

Я подумал, что, отправляя бланк, смогу заодно отослать несколько открыток об изменении адреса, и направился на почту, сжимая в руке бланк и маленькую черно-красную записную книжку.

По пути назад я попал под дождь. Здесь он начинался не так, как я привык, с одной-двух капель, и силу набирал не постепенно, нет, – тут за секунду он развивал мощность от нуля до сотни, вот дождя нет, а в следующий миг тысяча миллионов капель одновременно обрушиваются на землю вокруг и земля откликается журчанием, почти рокотом. Я резво побежал вниз, смеясь про себя: до чего потрясающий город! И, как всегда, при мысли о чем-то красивом я вспомнил об Ингвиль. Она живой человек, существующий в этом мире, она воспринимает его по-своему, у нее собственные воспоминания и ощущения, у нее свои отец и мать, сестра и друзья, своя обстановка, собственные, родные ей пейзажи, знакомые с детства, и все это живет в ней, эта колоссальная сложность, которую являет собой другой человек, которую мы, глядя на него, замечаем лишь отчасти и тем не менее все равно преисполняемся нежностью к нему, загораемся любовью к нему, потому что это совсем просто, пара серьезных глаз, в которых вдруг вспыхивает радость, пара дразнящих озорных глаз, которые неожиданно делаются неуверенными или вдумчивыми, нерешительными; человеческая нерешительность – есть ли в мире что-нибудь прекраснее? Когда он, несмотря на все свое внутреннее богатство, нерешителен? Это замечаешь, в это влюбляешься, и пусть этого мало, пусть скажут, что этого мало, но это всегда правильно. Сердце никогда не ошибается.

Сердце никогда не ошибается.

Не ошибется сердце никогда.

* * *

На час-другой мир наполнился шумом дождя, покачивающимися зонтиками, сердитыми «дворниками» автомобилей, тусклым светом фар, пробивающимся сквозь влажную темноту. Я сидел на диване, время от времени поглядывая на улицу, а иногда – в книгу, «Клады кладбищ» Ульвена, в которой ни слова не понимал. Даже когда я старался сосредоточиться и читал как можно медленнее, по нескольку страниц подряд, я не понимал ничего. Каждое отдельное слово – понимал, дело было не в них, и сами по себе предложения тоже понимал, но общий смысл – нет. Даже близко. И это совершенно вымораживало меня, я же знал – нам выдали эти две книги не просто так. Они считаются хорошими, значимыми, а я не понимал ровным счетом ничего.

Ни малейшей догадки. Там было что-то про кашель, записанный на старой пластинке, про мужчину, который едет на похороны, а в машине невероятно жарко, про пару на каком-то курорте. Это я понимал, но, во-первых, не имелось никакого сюжета, а во-вторых, никакой хронологии, никакой взаимосвязи, все вперемешку, что само по себе выглядело неплохо, и все же – что именно он здесь понамешал? Это не были мысли и не было никого конкретного, кому они могли принадлежать. Ни рассуждений, ни описаний, а как-то все сразу и одновременно, однако понять это нечего было и пытаться, ведь я не мог постичь главного – что именно все это означает.

Я надеялся, что этому нас научат.

Главное – внимательно слушать, записывать все, что скажут, ничего не упустить.

Фоссе упомянул модернизм и постмодернизм, звучит неплохо, это значит – мы и наше время.

* * *

Когда я ужинал – из-за отсутствия денег пятью кусками хлеба с маслом и тремя яйцами всмятку, – в дверь постучали. На пороге стоял мой сосед Мортен, держа в руке большой черный зонт с ручкой как у трости, в красной кожаной куртке, синих «левисах» и лоферах с белыми носками, и хотя на этот раз он причесался, в нем все равно чувствовалось нечто необузданное, особенно, наверное, во взгляде, но и в жестах тоже, словно он изо всех сил пытается удержать внутри что-то огромное. И еще в смехе, которым он разражался в самые неподходящие моменты.

– Привет! – сказал он. – Можно войти? Поболтаем. А то в прошлый раз совсем коротко получилось, хе-хе.

– Проходи, – пригласил я.

Он остановился в дверях и огляделся.

– Садись, – сказал я и опустился перед проигрывателем, выбирая пластинку.

– «Тридцать семь и два по утрам», ну да, – проговорил он, – я видел фильм.

– Хороший, – ответил я и повернулся к Мортену.

Садясь, он поддернул брюки. Было в нем и что-то чопорное, что, наряду со смутной, но явной необузданностью заполнило всю комнату.

– Ага, – согласился он, – и Бетти Блю отличная. Особенно когда спятила!

– Да, верно. – Я уселся за стол напротив него. – Давно тут живешь?

Он покачал головой:

– Нет, сэр! Я две недели назад въехал.

– А учишься на юридическом?

– Ага. Законы и параграфы. А ты сам на писателя, да?

– Да. Сегодня как раз начали.

– Блин, я бы тоже не прочь. Чтоб выразить все, что у меня вот тут. – Он постучал себя по груди. – Иногда бывает так тоскливо. Тебе тоже?

– Да, бывает.

– Здорово, если можешь это выплеснуть, правда?

– Да, но я не поэтому.

– Что «не поэтому»?

– Пишу не поэтому.

Он с самоуверенной улыбкой посмотрел на меня, хлопнул ладонями по ляжкам, приподнялся, словно собираясь встать, но вместо этого снова плюхнулся на диван.

– Ты влюблен? В смысле прямо сейчас? – спросил он.

Я уставился на него:

– А ты? Если уж ты спросил.

– Я очарован одной тут. Иначе не скажешь. Очарован.

– Я тоже, – признал я. – Невероятно.

– Как ее зовут?

– Ингвиль.

– Ингвиль! – повторил он.

– Только не говори, что ты ее знаешь, – сказал я.

– Нет-нет. Она студентка?

– Да.

– Вы с ней встречаетесь?

– Нет.

– Вы ровесники?

– Да.

– А Моника меня на два года старше. Это, наверное, не очень хорошо.

Он принялся теребить спицы зонта, прислоненного к дивану. Я взял пачку табака и стал сворачивать самокрутку.

– Ты в доме уже со всеми познакомился? – спросил он.

– Нет, – ответил я, – только с тобой. И еще мельком видел ту, которая из душа вышла.

– Лилиан, – сказал он. – Живет возле лестницы, на этом же этаже. Над ней живет старушка, которая сует нос в чужие дела, но неопасная. Напротив тебя – Руне. Очень приятный чувак из Согндала. И все.

– Постепенно со всеми познакомлюсь, – сказал я.

Он кивнул.

– Ну, не стану тебя больше отвлекать. – Он поднялся. – Увидимся. Что-то мне подсказывает, что про твою Ингвиль я узнаю еще немало.

Мортен вышел, его шаги затихли на лестнице, и я вернулся к ужину.

* * *

На следующее утро я отправился в университет проверить, не начислили ли стипендию, оказалось, еще нет; прошел мимо площади Хёйден до района Драгефьелле, где располагался юридический факультет, а там свернул направо, вниз по узенькой улочке, и неожиданно вышел прямо к бассейну – проходя мимо, я старался дышать поглубже, потому что из вделанных в тротуар решеток пахло хлоркой, отчего пробудились все счастливые детские воспоминания и раскрылись, словно спавшие ночью бутоны в первых лучах утреннего солнца.

Впрочем, там, где я бродил, солнца не наблюдалось, моросил дождь, обложной и непрекращающийся, а между домами проглядывал фьорд, гнетущий, черно-серый, под небом таким низким и полным влаги, что шов между ним и водой почти размылся. Я смирился и надел дождевик, легкий, зеленый, из-за которого я смахивал на деревенщину или городского сумасшедшего, но в такую погоду ничего не остается: этот дождь не из тех, что прольется ливнем и через полчаса закончится; серые, почти черные тучи провисали надо мной плотным, налитым водой брезентом.

Атмосфера в аудитории изменилась: сапоги, зонты и мокрые куртки да еще и серый свет в окне, отчего помещение отражалось в стеклах, напоминали обо всех школьных классах, где я за много лет успел побывать, в том числе и о школе в Северной Норвегии, уже занявшей свое место в ряду помещений, с которыми меня связывали приятные воспоминания.

Усевшись, я достал блокнот, взял из стопки скрепленные степлером листки и стал читать, потому что все остальные именно этим и занимались. Сидящие возле доски Фоссе с Ховланном тоже читали. Тексты написала Труде – так звали девушку со строгим лицом, – и их решили разобрать первыми. Стихи, причем красивые, это я сразу заметил. Пейзажи словно из снов, лошади, ветер и свет – и все это в нескольких строках. Я читал, не зная, чего искать, не понимал, что хорошо, а что нет и что могло бы улучшить текст. Пока я читал, в груди у меня нарастал страх: эти строки намного лучше того, что сочинил я сам, даже сравнивать нельзя, такие стихи – искусство, это я понимал. И что мне ответить, если Фоссе или Ховланн спросят мое мнение об этих стихах? Под деревом стоят лошади – что это означает? В следующей строчке нож скользит по коже – это что? И зачем несколько лошадей несутся по лугу, выбивая копытами дробь, а над горизонтом висит глаз?

Несколько минут, и все началось по-настоящему, всерьез. Фоссе попросил Труде почитать вслух. Она замерла, сосредоточилась и принялась читать. Ее голос точно модулировался самим стихом, мне казалось, она не производит слова ртом, они лежат там готовые, а голос – только средство их извлечь. В то же время ни для чего другого, помимо стиха, места в ее голосе не оставалось, и эти немногочисленные слова составляли завершенное целое, в котором ее самой уже не было.

Мне понравилось, однако сделалось неуютно, потому что строки ни о чем мне не говорили, я не знал ни к чему она стремится, ни о чем стихи.

Когда она закончила, заговорил Ховланн. Итак, нам предстоит прокомментировать услышанное, одному за другим, чтобы у каждого появилась возможность высказаться и выразить свое мнение. Необходимо помнить, сказал он, что тексты, которые мы здесь обсуждаем, не обязательно закончены или завершены и что благодаря критике мы учимся. Однако для нас важна не только критика собственных текстов – одинаково важно обсуждать чужие тексты, потому что именно в этом и заключается задача нашего курса: читать, учиться читать, вырабатывать способность к чтению. Главное умение писателя – не сочинять, а читать. Читайте как можно больше, читая, вы не потеряете себя, не утратите оригинальность, как раз наоборот – вы обретете себя. Чем больше вы читаете, тем лучше.

Пришел черед обсуждения. Многие мямлили и запинались, большинство довольствовались тем, что похвалили тот или иной образ или строку, однако в процессе выработалось несколько терминов, к которым мы продолжали прибегать и дальше, например «ритм» – «хороший» либо «не до конца выдержанный», и еще упоминались «звучание», «экспозиция» и «финал», «подкрутить» и «убрать». Экспозиция замечательная, и ритм выдержан, в середине чуть невнятно, точно не скажу, в чем дело, но что-то не то, может, чуть подкрутить, хотя не знаю, зато в финале очень сильный образ, вытягивает все стихотворение. Примерно так выглядело обсуждение поэзии. Мне оно понравилось, потому что не исключало из дискуссии меня; и экспозиция, и финал – это я понимал, особенно финал, когда последняя строка порождает нечто большое, я всегда его искал, и если находил, то сообщал об этом. И если не находил, тоже сообщал. Здесь у тебя стихотворение словно замкнуто, говорил я, видишь? В последней строчке. Ты делаешь вывод и тем самым замыкаешь текст. Может, убрать ее? И все сразу опять раскрывается, правда? Видишь? Вопрос о разделении на строки тоже затрагивался, вскоре выяснилось, что наш основной враг, наш кошмар – это ритмическая проза, прозаические строки, оформленные как стихотворные. Похоже на стихи, но не стихи, так писали в семидесятые. Еще мы обсуждали разные литературные приемы, например метафору и аллитерацию, но использовать их лучше пореже, потому что метафора, как я заметил, отталкивала и Юна Фоссе, и тех слушателей, кто специализировался на поэзии, она считалась ими чем-то уродливым, или старомодным, в том смысле, что кондовым и архаичным и для нас не подходящим. Ее полагали признаком дурновкусия, примитивом, отстоем. Аллитерация была и того хуже. Главное – ритм, интонация, звук, строфика, экспозиция и финал. Судя по комментариям Юна Фоссе, он всякий раз искал что-то необычное, оригинальное, нестандартное.

Впрочем, в первом обсуждении мы обошлись почти без терминов, терминологией для обсуждения поэзии владел только Кнут, и поэтому его слова звучали наиболее веско. Труде сосредоточенно слушала, время от времени записывала, спрашивала в лоб, почему так, а не иначе. Я понимал, что она – настоящий автор, поэт, что она не просто далеко пойдет, она уже шагнула далеко вперед.

Когда подошла моя очередь, я сказал, что ее стихи создают настроение, что они глубокие, но судить о них не так-то просто. Кое-где я не понимаю, к чему она ведет. Я сказал, что согласен с Кнутом, что мне особенно понравилась такая-то строка, а такую-то, возможно, лучше убрать.

Я говорил и видел, что ей не интересно. Она не записывала, не вслушивалась, а на меня смотрела с едва заметной усмешкой. Я расстроился и разозлился, но поделать ничего не мог, поэтому отодвинул листки с текстом, сказал, что больше мне добавить нечего, и поднес к губам чашку с кофе.

Потом заговорил Юн Фоссе. Он странно, по-птичьи, дергал головой, будто бы чему-то удивившись или что-то вспомнив, а говорил при этом осторожно, часто умолкая, и если движения, рывки, покашливанья, шмыганье носом и внезапные резкие вздохи свидетельствовали о тревоге и беспокойстве, то речь его, напротив, была полна спокойствия. Он излучал уверенность, не оставляя места сомнениям, – в том, что он говорил, сквозила правота.

Он прокомментировал каждое стихотворение, отметил сильные и слабые стороны, и сказал, что лошади – прекрасный старинный мотив в поэзии и изобразительном искусстве. Он упомянул лошадей в «Илиаде», и лошадей на барельефах Парфенона, и лошадей у Клода Симона; но у вас лошади, сказал он, больше похожи на своего рода архетип, не знаю, читали ли вы Эллен Эйнан, но что-то от нее у вас есть. Сновидческий язык.

Я все записал.

«Илиада», Парфенон, Клод Симон, архетип, Эллен Эйнан, сновидческий язык.

* * *

Возвращаясь вечером домой, я, чтобы не идти с остальными, юркнул в переулок слева за Верфью. Дождь все лил, такой же обложной и монотонный, как с утра, и все стены, крыши, газоны и машины блестели от воды. Я пребывал в отличном настроении, потому что день прошел хорошо, и я теперь почти не переживал, что Труде не заинтересовало мое мнение и что она фактически продемонстрировала это всей группе, поскольку во время перерыва, когда мы сидели в кафе на Клостере, я немного поболтал с Рагнаром Ховланном и обсудил с другими Яна Хьерстада. Да я первый о нем и заговорил. Эльсе Карин спросила, кто мне нравится, помимо Гамсуна и Буковски; я ответил, что мой любимый писатель – Хьерстад, особенно последний его роман, «Великое путешествие», но и другие тоже – «Зеркало» и Homo Falsus, и даже его дебютный сборник «Земной шар». Она заметила, что книги у него несколько холодные и искусственные. Я ответил, что в этом-то и суть, Хьерстад ищет способ описывать человека иначе, не изнутри, а снаружи, а убеждение, что герой книги должен быть живым, ошибочно, такие герои тоже искусственные, да, мы к ним привыкли и воспринимаем их как настоящих и полных чувств, но ведь и персонажи, созданные иначе, тоже не менее живые. Она сказала, да, согласна, и все равно, по-моему, люди у него получаются холодные. Ее «по-моему» я счел своей победой, оно превращало довод в мнение, в пустые слова.

После перерыва мы разбирали прозу Хьетиля, и о его текстах, где фантастика граничила с гротеском, мы рассуждали совсем иначе. Здесь не было ни экспозиций, ни финалов, ни звучания, мы уделяли больше внимания сюжету и отдельным предложениям, и когда кто-то говорил, что тут и тут он перегибает палку, я отвечал, что в этом и суть, все и должно быть «за гранью». Обсуждение шло намного живее, говорить о таких вещах было проще, и мне полегчало: я больше не за бортом.

Назавтра предстояло читать и обсуждать мои тексты. Я боялся этого, но и предвкушал, шагая по Страндгатен, наверняка пишу я неплохо, иначе меня не приняли бы.

От посадочной станции возле выложенной блестящей брусчаткой площади поднимались в гору вагончики фуникулера Флёйбанен, красные и такие нарядные на фоне зелени. Funicular – гласили неоновые буквы, и было в этом движении что-то альпийское: ползущий ввысь фуникулер, а рядом, рукой подать, немецкие дома, старые, деревянные. Если забыть про море рядом, можно подумать, будто находишься в немецко-австрийских Альпах.

На страницу:
5 из 11