
Полная версия
Спой мне о забытом
Я хмурюсь.
– Я слышала, как он поет. Поэтому и отвлеклась. Его голос…
– Не имеет значения, какой там у него голос. Критики заметят необученного исполнителя на третьей ноте первой арии.
Сирил ставит бутылочку на место рядом с остальными, соединяет пальцы домиком перед лицом и одаряет меня задумчивым взглядом.
– Вместо этого я предложил ему место уборщика. Может, если он потрется какое-то время среди правильных людей, то однажды превратится во что-нибудь стоящее. И плачу я ему более чем прилично, так что если он верно распорядится деньгами, то определенно сможет однажды нанять учителя.
– Наверное…
Но мне все равно жаль, что Сирил не позволит этому юноше петь. Стоит лишь вспомнить голос Эмерика, как по рукам бегут мурашки.
– Кстати, о «Le Berger»… – Глаза Сирила сверкают, а в уголках губ играет тень улыбки. Он лезет в пиджак и достает стопку бумаг, перевязанную золотистой веревочкой. – Ни за что не угадаешь, кто сегодня был на представлении.
– Кто? – Я сверлю глазами бумаги в его руке. Мне видно только обратную сторону, но бумага плотная, да и скреплено так, будто это ноты.
Усмешка скользит по его лицу, и он переворачивает листы лицом ко мне. Золотые буквы выдают, что это специальное издание музыки из «Le Berger» для органа.
– Андре Форбен.
– Не может быть! – пищу я, вскакивая на ноги. – Где он сидел?
– В ложе под моей. – Сирил протягивает ноты, я выхватываю их у него и распахиваю на первой странице, где вьется элегантными черными петлями царственная подпись Форбена – внизу листа, там, где он указан в качестве композитора оперы. – Нашел их, когда заходил на прошлой неделе в «Шонтер». Знаю, у тебя уже есть органная аранжировка, но когда я заметил, что это специальное издание, то не смог устоять.
Не смея ни моргнуть, ни вздохнуть, я провожу дрожащими пальцами по нотам, которые полуночной тьмой лежат на девственно-белом пергаменте.
Сирил мягко спрашивает:
– Ну как? Нравится?
Я бросаюсь к нему и обвиваю руками шею.
– Я просто влюблена!
Посмеиваясь, он гладит меня по кудрям. Когда он отпускает меня, я прижимаю ноты к груди и сажусь обратно на стул, едва не подпрыгивая на месте.
– Если бы только ты могла стать ведущим сопрано «Le Berger»… У тебя идеальный диапазон, – вздыхает он, садясь в кресло.
– Спасибо. – Благодарность выходит кислой, и я поджимаю губы. Потому что он прав. У меня в самом деле идеальный диапазон для этой оперы.
Только вот лицо не идеальное.
Он вздыхает, достает с полки тонкую папку и пролистывает ее.
– Совет опять мешает? – Я рассматриваю ряды книг учета на полках за столом. Сирил целыми днями работает в Королевском Совете Шанна, и он служил там, сколько я себя помню. Достаток и влияние в городе превратили его в очень видного члена правительства.
– Ммм? А, нет. – Он лезет в ящик стола за авторучкой и набрасывает пару слов на одной из страниц. – Рутина. Держим беспамятных под контролем, следим, чтобы фандуары вели себя прилично в Maisons des Souvenirs, Домах Памяти. Ну и все такое. – Он тяжело вздыхает и искоса смотрит на меня. – Знаешь, я скоро перестану быть простым служащим в правительстве. – Он умолкает, потирая большим пальцем гладкий подбородок.
– Что не так? – спрашиваю я.
Он укладывает обе ладони на стол.
– Просто… Я про Леру. Главу Совета Шанна. Он так беспечен. Записи он ведет ужасно, да к тому же отказывается принимать всерьез опасности, готовые выплеснуться на город.
– Какие?
– Фандуары что-то замышляют. – Сирил морщится, обратив взгляд к окну. – Я видел, как они собираются на улицах, шепчутся. Леру слишком мягко с ними обращается. Дает им слишком много свободы. Он забывает историю, забывает, что случилось в прошлый раз, когда им позволили вот так разгуливать.
Я бросаю взгляд на статуэтку Троицы и вздрагиваю.
– Ты правда думаешь, что такое может повториться? Даже без гравуаров?
– Фандуары и сами по себе представляют угрозу; но ты права, все не обязательно будет так же ужасно, как в прошлый раз. Но чем дольше мы закрываем глаза на мелкие беспорядки, тем больше опасность, – отвечает Сирил. – Я выразил беспокойство, но Леру меня не слушает. Он рискует всеми нами. Если он не прекратит в ближайшее время, пострадаем мы все.
– Все настолько плохо? – я поднимаю брови.
Сирил проводит ладонью по лицу.
– Я искренне надеюсь, что не прав. – Он опускает глаза на документы, но не видит их, взгляд обращен куда-то далеко.
– Ты что-нибудь придумаешь.
Он улыбается:
– Как обычно. Ну, пора в постель. Мне предстоит еще много работы, прежде чем я смогу отправиться домой.
– Тогда не буду мешать.
Я пробираюсь к двери, чуть не опрокинув по пути деревянный глобус.
Сирил усмехается:
– Осторожней, chérie[7]. Это королевский подарок.
– Да, точно. Прости. – Я поправляю глобус и тяну дверь на себя. Уже стоя одной ногой в коридоре, оборачиваюсь через плечо: – Сирил, спасибо за ноты.
Он поднимает глаза от документа, который пишет, и кивает; вокруг рта у него разбегаются ласковые морщинки.
– Не за что, моя Иззи. Не за что.
Я закрываю дверь и скольжу по коридору, поворачиваю за угол – и вниз, пролет за пролетом. Все глубже и глубже я погружаюсь в чрево оперного театра, где сияющие коридоры, украшенные позолоченными ангелами, сменяются камнем и паутиной, где воздух становится холодным и неподвижным, где блеск обращается тихой загадкой ночи и одиночества.
Глава 3
Катакомбы под оперным театром – мои владения. Там я падаю в сладкие ласковые объятия тьмы, погружаюсь в скромную простоту тишины и тайн.
Я проскальзываю в тоннель, ведущий в пустой склеп, который я выбрала для себя, и чиркаю спичкой, чтобы зажечь свечи, занимающие все поверхности в комнате. Мерцающие огоньки бликуют на каменных стенах и потолке, будто сетка мигающих оранжевых звездочек. Свет вырисовывает кровать в углу, накрытую одеялом винного цвета, и резные полки, набитые песенниками и пухлыми стопками нотных листов.
Посреди всего этого стоит мой орган. Я направляюсь к нему, провожу рукой по гладким резным краям и блестящим металлическим трубкам. Сирил купил его мне, когда мне было шесть, и помимо него этот орган – мой самый давний и близкий друг.
Клавиши манят, и я сажусь на скамью. Сдвигаю в сторону сочинение, над которым работала, заменяю его новыми нотами «Le Berger» и всматриваюсь в них. Слежу глазами, как взбираются вверх по нотной линейке шестнадцатые ноты, дальше такт трели – и они падают обратно. Повторяю мизинцем художественные завитки скрипичного ключа.
Мне не нужны ноты, чтобы сыграть отрывки из «Le Berger», за годы я запомнила наизусть всю партитуру. Пальцы сразу ложатся на позиции для вступительной арии, но, прежде чем погрузиться в знакомую восходящую гамму правой руки, которая вводит открывающие басовые тона, я замираю.
Внутренним ухом я все еще слышу голос Эмерика, который тихо, осторожно пробирается в разум, вниз, в горло, туда, где сердце вторит ритму его мелодии.
Руки мои перемещаются в новую позицию.
Я набираю воздуха.
И начинаю играть.
Музыка исходит откуда-то изнутри, просыпается ласковым зверем. Пальцы торопятся, пляшут по клавишам, скачут по диезам и бемолям, как камешек по ряби пруда. Носки жмут на педали, наполняя комнату насыщенным звуком, гулким и густым, и он патокой течет по каменным стенам.
Моя игра начинается как ответ на песню Эмерика, но дальше превращается во всплеск эмоций, которые я ощутила в его прошлом. Любовь. Безопасность. Надежда. Шестнадцатые ноты выводят птичью трель, и я замираю.
Тишина.
Смущенная, извиняющаяся улыбка Эмерика заполняет разум. Ямочки на его щеках. Темные волосы, прячущие глаза.
Я сдвигаю руки влево, и катятся рокочущие ноты, темные и мрачные, как ночная баллада.
Лишь когда пальцы соскальзывают с клавиш, я замечаю, что руки дрожат. Открываю глаза, стягиваю маску, провожу кулаками по неровным щекам и моргаю – они мокрые.
Рассматриваю блеск слез на костяшках.
Что он наделал, этот уборщик?
Всю свою жизнь я мечтала о внешнем мире. Стать оперной исполнительницей, которые приходят и уходят, когда захотят. Я видела семейные обеды за прекрасными деревянными столами, весенние прогулки в городских парках Шанна, восторг в глазах влюбленного перед поцелуем.
Но никогда до сего дня не видела я этого с такой четкостью, с такой яркостью, так подробно, что его воспоминания казались моими. Никогда раньше я не улавливала, на что на самом деле может быть похожа жизнь.
Теперь внешний мир зовет меня, умоляет выйти, вдохнуть его, ощутить его вкус.
Слезы затуманивают взор, пока я верчу маску в руках. Эта маска нужна затем, чтобы прятать мое лицо от внешнего мира, хоть немного усложнять задачу распознать, кто я. Сирил заказал ее для меня на шестнадцатый день рождения, в прошлом году, собственноручно сняв мерки и отправив их мастеру на севере. Когда ее доставили, это была просто черная, гладкая маска, закрывающая лицо от уха до уха и ото лба до подбородка. Я добавила на нее украшений: маленьких стразов, обводящих глазницы и губы, бусин, вьющихся по скулам, вороньих перьев вокруг глаз.
С такой маской я почти прекрасна.
Я легонько провожу пальцем по вороньему перу.
Я пообещала Сирилу, что не пойду искать уборщика.
Но это невозможно.
Жестокий мир может уничтожить и Сирила, и меня, если меня обнаружат, но кое-что я поняла со всей четкостью, пронзившей меня насквозь в самое сердце: я должна вновь увидеть Эмерика Родена. Должна услышать, как он поет.
Потому что теперь я уже вкусила мир, спрятанный в бархате его голоса, и в груди ворочается голод, какого я никогда еще не испытывала. Жажда, которая овладела мною полностью. Желание, проросшее сквозь трещины в самое сердце.
Но дело не только в живости его воспоминаний.
Та малышка-гравуар с улыбкой на губах и солнцем в волосах… Мне нужно узнать о ней больше.
Гравуаров убивают сразу после рождения, казнят, как только обнаружено и подтверждено, что уродство сильнее, чем у фандуаров. Мне повезло, что Сирил спас меня от такой судьбы, но кто вытащил из воды эту малышку? Как она живет в мире открытого неба, улыбок и голубых ленточек в волосах?
Неужели такая жизнь – свободная жизнь без маски – возможна для существ вроде меня?
Если я смогу понять, как ей удалось, то, может, сама смогу встать на сцене вроде этой, над моей головой, и не только когда огни погашены, а зрители ушли. Может, я смогу что-нибудь узнать из воспоминаний Эмерика об этой девочке… Узнать, как добиться наконец огней рампы, аккомпанемента оркестра и восхищенной аудитории.
Я поднимаю глаза, будто могу пронзить взором каменный потолок и увидеть кабинет Сирила.
Он просил меня вести себя осторожнее, и я пообещала ему. Но воспоминания Эмерика таят в себе возможность не только покинуть оперу, но и остаться жить в мире за ее стенами. Наконец спастись от общества, которое заковало меня в тенях. Выступать на сцене. Влиять на людей своей музыкой.
Я просто больше не могу прятаться по углам.
Сирил, как бы ни любил меня, никогда не ощущал, каково жить в полном ненависти мире. Если бы он смог, он бы понял.
Голос Эмерика звучит в голове. Я закрываю глаза, отдаваясь на волю мурашек, бегущих по коже от удовольствия, и сжимаю кулон.
Сирилу знать не обязательно.
Глава 4
Следующим вечером я сижу на своей жердочке, держась за пухлую ляжку херувимчика одной рукой и наматывая на палец другой цепочку кулона. Я пытаюсь раствориться в воспоминаниях исполнителей, но эти картины вдруг оказываются так скучны, так безжизненны, так далеки после того, что я ощутила в памяти Эмерика. Теперь, когда я видела краски его прошлого, черно-белые воспоминания одной и той же труппы, виденные мною дюжины раз на протяжении многих месяцев, уже не доставляют мне прежнего удовольствия. Я замечаю, что разглядываю публику, всматриваюсь в лица билетеров в дверях, ища загар и ямочки на щеках, которые преследовали меня во снах этой ночью.
Когда представление заканчивается и Сирил поднимается на сцену, чтобы исполнить «Le Chanson des Rêves», я резко сосредотачиваюсь.
«Исда, соберись!»
Уняв адреналин, огнем бушующий в венах, я всматриваюсь из-за коленей херувимчика в лица публики внизу. Они открывают рты, чтобы спеть.
Их воспоминания не врезаются в меня, как Эмериковы. Они лениво тянутся к моей силе, слабо покалывает левая лодыжка, где раньше был Символ Управления. Я вздыхаю и обращаюсь к этому ощущению, врезаюсь в их воспоминания и принимаюсь за работу.
Если я собираюсь послушать пение Эмерика так, чтобы Сирил не обнаружил, придется работать не хуже, чем в любой другой вечер. Сирил наблюдателен. Если что-нибудь покажется ему необычным, он догадается, что я что-то замыслила.
Призвав себе на помощь все, что я когда-либо слышала от Сирила о контроле эмоций, я глубоко вдыхаю через нос и бросаюсь в море воспоминаний внизу.
Когда песня заканчивается, каждый зритель улыбается.
Пот покрывает шею, грудь вздымается; я опираюсь на стену там, где она переходит в потолок, накручиваю выбившуюся прядку волос на большой палец и жду, пока опера не опустеет, а огни не погаснут.
Проходит вечность, пока я не решаю, что можно спокойно скользнуть в люк, а нервы так напряжены, что мне кажется, что я вот-вот взорвусь. Я вся дрожу и при мысли о том, что собираюсь пойти разыскать юношу, с которым мне запрещено встречаться, и от страха – риск очень велик.
Требуется каждая капля самоконтроля, чтобы не рвануть прямо на третий этаж, где, как я знаю, Эмерик моет пол. Нельзя на этот раз попадаться ему на глаза. Нужно быть осторожнее, чем вчера, – не теряться в воспоминаниях, не опрокидывать подсвечники. Я спрячусь, послушаю и понаблюдаю, и никто ничего не узнает.
Я замедляю шаг и подбираю юбки, чтобы не шуршали. Я жмусь к стенам и прячусь в углах, и стараюсь дышать ровно и беззвучно.
А вдруг Эмерик уже домыл пол? Вдруг я его упустила и он уже ушел домой на ночь? Вдруг он решит сегодня не петь за работой?
При этой мысли меня охватывает паника, но тут я слышу приглушенный напев через несколько коридоров отсюда. Я замираю и хватаюсь за ближайшую статую, чтобы одолеть внезапную дрожь в коленях: такое меня охватывает облегчение, а потом иду на звук чудесной песенки чистого тенора, который звучал в моей голове со вчерашнего вечера.
Едва я приближаюсь на расстояние, на котором мой дар способен уловить музыку – я всего лишь спустилась на несколько ступенек и завернула за угол, – я влезаю в уголок за бархатным креслом и опускаюсь на пол.
Его воспоминания, яркие и прекрасные, накрывают меня волной, борются с моим даром, пытаются проникнуть сквозь него. Кожа на щиколотке пульсирует в такт песенке, и я закрываю глаза и пытаюсь сосредоточиться, пробираясь сквозь образы. Проскальзываю мимо ближайших воспоминаний этого дня и плыву глубже в прошлое: заглядываю в каждую сценку в поисках той девочки-гравуара и ищу дальше.
После первой дюжины воспоминаний тревога сжимает грудь. Я еще не нашла ее и холодею при мысли о том, сколько времени может занять поиск по всей линии жизни. Столько времени у меня нет. Эмерик скоро домоет пол и уйдет, а Сирил ждет меня в кабинете, чтобы обсудить итоги дня. Если я не явлюсь, он начнет беспокоиться и отправится меня искать.
Я все быстрее и быстрее перебираю воспоминания, не обращая внимания, что желудок будто выворачивает всякий раз, когда я отрываюсь от особо прекрасных моментов, чтобы нырнуть дальше.
Мелькают размытые образы небольшой квартирки, кондитерской, доброго на вид человека с курчавыми черными волосами и выдающимся круглым животиком. Добрая сотня вечеров проходит перед оперным театром – но не шаннским, в этом я уверена. Дюжины монет собраны в маленький деревянный ящичек, а потом переправлены в билетные кассы. Эмерик зачарованно сидит, вцепишись в подлокотники бархатного театрального сиденья, и широко открытыми глазами неотрывно смотрит на сцену, и сердце его пронизывает мечта и зов.
Сжав кулаки, я мчусь назад во времени все скорее и скорее, до детства Эмерика, пропуская по пути целые годы. Мелькают сцены того, как он поет рядам самодельных плюшевых зверей на кухонных стульях, как он разучивает танцы в старомодной спальне, как он поет милой малышке в бледно-голубой ночной рубашке…
Воспоминания исчезают, и я охаю, будто меня окатили ледяной водой. Я не сразу понимаю, что произошло: не могу вдохнуть, не могу сконцентрировать взгляд.
– Мадемуазель, все хорошо? – спрашивает совсем рядом чей-то голос.
Я дергаюсь в сторону и бьюсь головой об спинку кресла. Вскакиваю на ноги, морщась, и пячусь от нависающей надо мной тени.
– Извините! Я не хотел вас напугать. Просто… Вы тут так охали и пыхтели. Я испугался, что у вас какой-нибудь припадок. – Он наклоняется вперед, и на лицо его падает полоса звездного света. Он улыбается. Ямочки на щеках становятся заметнее, а у горла поблескивает бирюзовый камень.
Я вся вспыхиваю, надо бежать, но ноги будто свинцом налиты.
Эмерик проводит ладонью по волосам и склоняет голову набок.
Точно. Он же ждет ответа.
Слова застревают в горле. Я открываю и закрываю рот, точно рыба на берегу.
Я в жизни еще не говорила ни с кем, кроме Сирила. Никогда не встречалась ни с кем взглядом, никогда не перебросилась ни словечком.
– Все… Все замечательно, merci, – наконец произношу я. Голос – не голос, а какой-то тонкий писк. Я сглатываю, припоминая вечную присказку Сирила: «Если не справляешься со своими чувствами, не справишься вообще ни с чем». Пытаясь успокоить лихорадочно бьющееся сердце, что колотит изнутри в грудную клетку, я разглаживаю юбку. Если вести себя слишком нелепо, Эмерик что-нибудь заподозрит. Чтобы остаться в живых, нужно всеми силами избегать этого.
– К вашему сведению, – выдавливаю я, – это был не припадок. Я… отдыхала.
– Ага. Звучит логично. – Он кивает, сверкают белые зубы. – Так пыхтеть – прекрасный способ расслабиться.
Я моргаю. Он что… дразнит меня?
– Прошу прощения, не расслышала, кто вы?
– Ой, как грубо с моей стороны! – Он протягивает для рукопожатия правую руку. – Я Эмерик Роден. Вчера нанят сюда уборщиком. Никогда раньше не работал уборщиком, но мама вечно наказывала меня за непослушание, заставляя драить весь дом, так что я так думаю, я вполне компетентен в вопросах чистки и мытья.
Рука неловко висит в воздухе еще какое-то время, а потом он сует оба кулака в карманы куртки и расслабленно прислоняется к стене.
– Эээ… А вы скажете, как вас зовут, или придется играть в угадайку? – спрашивает он.
Звездный свет бросает голубоватые блики на его профиль.
Он нервно усмехается:
– А то знаете, я вечно сажусь в лужу в таких играх. Ляпну что-нибудь типа «Селеста», а потом окажется, что так звали вашу любимую тетушку, которая померла на той неделе, и я буду чувствовать себя полным придурком. – Он делает паузу и округляет глаза: – Стойте, у вас же нет никакой мертвой тетушки Селесты? Или там покойной любимой кошечки?
Я сжимаю губы. Страх стиснул нутро так, что обед угрожает явиться миру. Я бросаю взгляд наверх – туда, где ждет Сирил.
– Если вы знаете покойную Селесту, то я ужасно соболезную! – тараторит он, залившись румянцем. – Я же говорил, я не умею в такие игры играть! А еще хуже, когда наступает такая неловкая тишина, а вы стоите и не отвечаете, и я слегка струхнул, так что, если вы все-таки осилите что-нибудь сказать, я буду просто кошмарно признателен!
Я набираю воздуха и прогоняю дрожь ужаса из голоса:
– Вы слишком тараторите.
– Спасибо! – облегченно выдыхает он. – Эм, то есть простите. Я правда тараторю. Дядя тоже вечно мне про это говорит. Говорит, меня просто заткнуть невозможно.
– Оно и видно.
Он фыркает:
– Ай!
Я охаю, щеки вспыхивают огнем.
– Простите! Я не хотела… Я просто… – Я заламываю руки. Я же тысячи раз разговаривала с Сирилом! Почему беседовать с этим парнем до нелепого трудно?
Он улыбается.
– Ничего. Я получил по заслугам. Мне кажется, как-то раз я хлопнулся в обморок, потому что заболтался и забыл дышать.
– Правда?
Его смех – как музыка.
– Кто знает. – Он одаривает меня дьявольской улыбкой. – Ну так что, звать вас «мадемуазель» или у вас там за маской где-то припрятано имечко?
Сердце подскакивает при упоминании маски, но я расслабленно удерживаю руки на юбке и дышу как можно спокойнее. Наверное, он решил, что я просто фандуар, а не гравуар. Фандуарам запрещено законом появляться в публичных местах, где люди поют, но они находятся под защитой короля Вореля благодаря своей способности извлекать эликсир памяти. Пусть их лица не так изуродованы, как у гравуаров, они все равно должны носить на улице маски. Да, обычно их маски не расшиты перьями и стразами, это просто серебристая ткань, прикрывающая то, что не хотели бы видеть люди с чистыми лицами, но я надеюсь, что этот Роден не станет слишком уж вдумываться.
Он так и ждет ответа, чуть покачиваясь на пятках.
Что дурного, если он услышит мое имя? Его нет ни в каких учетных книгах.
Я прочищаю горло.
– Я Исда.
– Красивое имя.
– Мне тоже нравится! – вырывается у меня. Я всегда любила имя, которое Сирил выбрал для меня.
– Ладно, Исда… И почему вы сидели за тем креслом?
Я расправляю плечи, поднимаю голову, пытаясь выглядеть более уверенно, чем на самом деле.
– Вообще-то я слушала вашу песню. У вас замечательный голос.
Он потирает шею.
– Эм… Merci. Просто старая песенка, какую поют у нас дома. Ничего такого.
– Это можно сказать о песне, но не о вашем голосе.
Он бросает на меня взгляд.
– Ужасно мило с вашей стороны.
– Ничего милого, это правда.
– Все равно.
Я закусываю губу: мысли мчатся, образы из его памяти все еще пляшут призраками на обратной стороне век. Мне нужно как-нибудь устроить, чтобы этот парень пел мне, и пел много. Если я собираюсь разобраться с семнадцатью годами его воспоминаний, мне нужно время. И больше времени, чем пара минуток подслушивания по коридорам.
Я вдруг вспоминаю, как он пел в детстве, стоя на самодельной сцене перед рядами всевозможных игрушек. Я видела тысячи доказательств тому, что он просто одержим оперой.
На ум приходят вчерашние слова Сирила о том, что Эмерик приходил на прослушивание для зимнего представления.
– Вы в самом деле заслуживаете петь на сцене, а не мыть тут полы. Вы не думали пройти прослушивание?
Я пытаюсь вести себя как ни в чем не бывало, но мысли крутятся на предельной скорости, выплетая нити идеи. Идеи, которая идет вразрез со всем, что я вчера наобещала Сирилу насчет осторожности. Но если получится, то результат будет стоить риска.
Он пожимает плечами:
– Я и проходил, но никто, кажется, и слушать меня не собирается – все составляют себе представление о моих способностях с порога.
– Вы проходили профессиональное обучение?
– Я похож на человека, у которого хватит денег на такое? – Он указывает на залатанную куртку.
– Без обучения в опере на вас и не посмотрят. Но так уж вышло, что я весьма компетентная преподавательница по вокалу.
Я поражаюсь, как легко скользит с губ ложь. Остается надеяться, что он не расслышал напряженную нотку в моем голосе.
Он поднимает одну бровь:
– Вы? Но вы слишком юны для…
– Дело же не в возрасте. А в опыте – а этого у меня достаточно. Ну, так что скажете? Хотите учиться или нет?
– Мне нечем заплатить.
– Я разве упоминала деньги?
– А если не ради денег, то зачем вам все это?
«Затем, что я чувствую себя живой благодаря твоим воспоминаниям. Ради того, что я могу узнать благодаря девочке-гравуару из твоего прошлого. Ради шанса на свободу».
– Если у меня получится обучить певца для здешней сцены, – сочиняю я на ходу, – то докажу, что кое-чего стою как… Как мастер вокала. Меня начнут воспринимать всерьез.
– Но… – Он неловко мнется, вновь торопливо проводя ладонью по волосам. – Но вы же фандуар, да? Фандуарам вообще-то нельзя работать в профессиях, связанных с музыкой, учитывая, что вы можете вытянуть весь наш эликсир памяти или что там еще.
– Вам не кажется немного нечестным, что фандуарам можно работать только в Maisons des Souvenirs? – спрашиваю я. – А если бы вы родились с определенным даром, некой способностью, которую вы ненавидите, а мечтаете заниматься чем-нибудь другим – ну, скажем, музыкой? Разве правильно, что целая жизнь определяется формой лица и какой-то силой, которой я не просила… – я опускаю голос до низкого глубокого шепота, – или какой-то судьбой, которую я не выбирала и не желала?
Он долго молчит, а когда заговаривает, то его голос едва слышен:
– Вы правы. Это нечестно.