Полная версия
Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Заведующий с кислой миной выслушал доклад учительницы. А в её речи вдруг появились непонятные для меня новые слова: педсовет, исключение из школы, колония для малолетних, ещё что-то.
– Принесите портрет, – неожиданно потребовал Иоська.
Принесли. Заведующий внимательно осмотрел дырку на погоне отца народов и спросил меня:
– Зачем ты это сделал?
– Я не хотел. Я нечаянно.
– Балда, – тихо сказал он.
Говорить больше было не о чем.
– Я с вашего разрешения схожу к родителям Крёстного, – подала голос учительница. – Поставлю их в известность.
– Да, да, конечно.
Вечером того же дня учительница молдавского языка нанесла визит в наш дом. Всё рассказала моей бедной матери и в заключение, высказала предположение, что, скорее всего, меня исключат из школы. Перепуганная мать заплакала и попросила учительницу, как хорошую знакомую, вступиться за меня:
– Ведь вы же знаете мого Павлушу дуже добре.
– Ничем не могу вам помочь, – ответствовала суровая и отныне неприступная Екатерина Александровна.
Мать проплакала всю ночь. Отцу, правда, ничего не сказала.
На другой день в школу я не пошел. Боялся.
На следующий день тоже не пошел. По-прежнему страх парализовал меня.
Я не ходил в школу целую неделю.
А когда пришел, было очень рано. Толстая сторожиха, она же дежурная, пустила меня в класс. Я был один. Вдруг поднял глаза и увидел, что портрет Сталина висит на старом месте. Всё тот же. Приглядевшись, я понял, что дырки на погоне нет. Кроме всего, портрет отблескивал: в раму было вставлено стекло.
В класс кто-то входил. Это была Валентина Федоровна.
– Ну, здравствуй, Павлуша, – сказала она с порога, – я уж думала, ты заболел.
Она подошла ко мне и … неожиданно обняла своими белыми царственными руками. От её красивой кофты исходили такие запахи, что у меня перехватило в горле.
– За твой глупый поступок, – строгим голосом сказала она, – мы решили объявить тебе выговор… Но ты постарайся об этом никому не рассказывать.
– А портрет?
– Про него тоже лучше помалкивай. Сам Иосиф Абрамович заклеил портрет с обратной стороны. Так что ничего и не видно.
* * *Во втором классе большинство из нас принимали в пионеры. В торжественной обстановке четвероклассники должны были повязать каждому красный галстук. Меня тоже принимали в пионеры, хотя лично у меня в связи с этим событием возникали большие проблемы.
Дело в том, что все члены моей большой семьи были люди глубоко верующие и богобоязненные. Как и все мой родичи, я тоже считался верующим, с раннего, еще военного, детства ходил с матерью в церковь, сначала православную, потом баптистскую. Пионеров же и комсомольцев все считали безбожниками. Да они и в самом деле воспитывались не просто в духе атеизма, а – воинствующего безбожия. И это обстоятельство было несовместимо с традициями и основами жизни моей семьи. Я смутно понимал это и дома не смел ни с кем даже разговаривать о том, что хочу стать пионером: это могло бы сильно огорчить родных, особенно, маму.
Мои школьные товарищи, со многими из которых я дружил, с большим волнением и радостью готовились к ритуалу приема в пионеры. Этот ритуал выглядел как знаковое событие: принятые в пионеры приобретали, казалось, особое, более высокое, достоинство, чем остальные дети, не пионеры. Это было как прохождение первой ступени посвящения в некий благородный рыцарский орден. Мне тоже очень хотелось получить высокое звание юного пионера.
Как же мне быть? Как поступить? Что делать? Я не знал.
У меня не было даже галстука. Не было и денег, чтобы купить его. А подготовка к ритуалу шла полным ходом.
И тогда одноклассник Семикин, с которым я не водился (он был ябеда, и в классе его не любили), вдруг дружелюбно предложил: «Хочешь, я попрошу свою мамку, и она сошьёт тебе галстук?» Надо, говорил Семикин, только принести деньги, отдать ему, а он передаст матери. Всего рубль пятьдесят. «Но у меня нет таких денег», – сказал я. «Это ничего, – деловито заверил меня предприимчивый товарищ. – Ты каждый день будешь отдавать мне по 15–20 копеек, пока не наберется полтора рубля». Я колебался. «Ну, как, идёт?» «Идёт», – уныло согласился я. Потом почти месяц расплачивался, отдавая Семикину копейки, которые иногда давала мне мать для покупки бутерброда или булочки с чаем в ближайшей от школы столовой. Зато через день Семикин отдал мне сатиновый галстук, аккуратно прошитый по краям на швейной машинке.
Получив галстук, я понял: путь у меня теперь только один …
Всё должно было произойти 22 апреля – в день рождения Ленина. Мы усиленно готовились к торжеству.
Пионер – значит первый. Пионер – всем во всём пример. Так говорила обожаемая нами Валентина Федоровна, каждое слово которой было для нас на вес золота. Пионер отличается хорошим поведением – значит, все рогатки долой! У пионера не должно быть двоек. Я-то давно учился не только без двоек, но и без троек, но у Ивана Сало хромала грамматика – надо было помочь: не мог же я идти в пионеры без моего друга. Класс подтянулся, злостные лодыри исправляли двойки, шалуны затихли. Даже на уроках молдавского языка стояла гробовая тишина.
И вот мы, два десятка второклассников, выстроились в вестибюле в одну шеренгу и стоим перед другими классами. У каждого на вытянутых руках – галстук.
Раздаются барабанная дробь, звуки горнов, и из кабинета заведующего выходит знаменная группа, строевым шагом проходит мимо нашей шеренги и останавливается со знаменем пионерской дружины посреди вестибюля.
– Слово предоставляется … – громким праздничным голосом возглашает наша Валентина Федоровна. (Она, как всегда, с нами. Рядом. Но выглядит необычно. На ней гимнастерка с погонами старшего лейтенанта, медали и орден Красной Звезды.) – Слово предоставляется пионеру 20-х годов, ветерану войны товарищу Майскому.
Строй напряженно замер: кто это такой?
Вперед выходит Иосиф Абрамович и, приветствуя нас, говорит какие-то важные слова. На его пиджаке блестит несколько медалей. Оказывается, у него фамилия Майский, и он фронтовик. А я не знал …
Рядом со знаменем встает четвероклассница Зина Гузун. Она председатель совета дружины. Главная пионерка. Очень красивая. Светло-русые косы заплетены корзинкой и украшены белами пышными бантами. На ней – чёрный низ, белый верх – ослепительно белая блузка с тремя красными лычками на рукаве. Поверх блузки – яркий галстук, настоящий шелковый.
Мы должны произнести слова присяги, которая называется торжественным обещанием.
– Я! Юный пионер! – громко произносит Зина, и мы за ней хором повторяем:
– Я, юный пионер …
– … перед лицом своих товарищей …
– … перед лицом своих товарищей …
– … торжественно обещаю …
– … торжественно обещаю … – как эхо вторим мы и дальше произносим всё, что говорит Зина.
Нам повязывают красные галстуки.
Зина звонким голосом командует:
– Юные пионеры, сми-и-иррр-но-о! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!
– Всегда готовы! – радостно, немного невпопад отвечаем мы и вскидываем руки в салюте.
Всё. Ритуал на этом заканчивается …
Я иду домой, не чуя ног. Не иду – лечу. Я – тоже пионер! Я – тоже!.. Счастье переполняет меня …
Но, подойдя к дому, останавливаюсь. Очень хочется показаться в галстуке маме, дедушке, бабушке. Но я точно знаю, что они не обрадуются, и решаю не расстраивать их.
Развязываю галстук – символ моей принадлежности к лучшей части человечества, с сожалением сворачиваю его и прячу в торбу.
* * *В школе никто не знал, что я хожу в церковь. Но я же не мог быть безбожником, оправдывал я себя. А дома я никому не говорил, что стал пионером. В церкви во время богослужения я молился, просил у Бога прощения и надеялся, что Он простит меня за такую двойную жизнь.
Тогда мне ещё казалось, что пионер вполне может быть верующим. Тайно, если захочет.
В День Пионерии, 19 мая, после уроков наша школьная дружина торжественно прошествовала по городским мостовым и прибыла на просторный, поросший майской муравой луг на берегу (в то время еще чистой) речушки Реуцел. Туда же прибыли пионеры из всех школ города. Сделали большую пирамиду из еловых поленьев, облили её керосином, и она заполыхала мощным костром. Все построились кольцом вокруг костра. Забили сотни барабанов, заиграли десятки горнов. Потом всё смолкло.
Военный оркестр вдруг грянул пионерский гимн. И несколько тысяч детей, взявшись за руки, запели:
Взвейтесь костра-а-а-ми сини-и-ие но-о-очи,Мы пионе-е-еры, де-е-ети рабо-о-очих …Наступил вечер. Взошел молодой месяц, огонь нашего костра, казалось, достаёт до него и до самых далеких звезд. Я стоял в многотысячном строю и вместе со всеми пел:
Бли-и-и-зится э-э-эра све-е-ет-лы-ы-ых год-о-о-ов.Кли-и-ич пионе-е-ера: «Всегда-а-а будь гото-о-ов!»Невозможно словами выразить восторг и радость, которые переполняли меня.
Какое счастье, думал я, быть вместе со всеми. В одном строю.
В то время я ещё не понимал, что быть со всеми хоть и хорошо, но не всегда нужно стремиться именно к этому. Не обязательно всегда быть с большинством. Главное – быть с людьми, которые тебе близки и дороги. Это я понял позднее.
* * *Со временем атеистическое школьное воспитание и окружение безбожного большинства сделали свое дело, и Павел Крёстный вынужден был пересмотреть свои суждения о многих предметах. Когда пришла пора вступать в комсомол, он по привычке продолжал ещё ходить в церковь. Однако, будучи завзятым книгочеем, неожиданно в 9-м классе увлёкся философией. Прочитал несколько диалогов Платона, работы Аристотеля, кое-что из Гегеля (Кант оказался не по зубам), Шопенгауэра, перечитал Льва Толстого и основательно врубился в Маркса и Энгельса. Неожиданно обнаружил, что прежние религиозные представления не согласовываются с новыми глубокими истинами, которые открылись ему. Он убедился в фальшивости и ложности многих религиозных догматов.
Когда Павел вступал в комсомол, он не был атеистом, но с религией решил порвать. По-прежнему, следуя приобретенной многолетней привычке, ничего не говорил о комсомоле никому из родных. В тридцать лет вступил в компартию, нерушимо веря, что именно она – «ум, честь и совесть нашей эпохи». Однажды он приехал в отпуск к старенькой, уже сильно болеющей матери. К тому времени он был отцом четверых почти взрослых детей, несколько лет работал в Сибири директором крупного техникума. Мать, пристально глядя на сына, спросила:
– Павлуша, ты такой большой начальник, ты – наверно партейный!
– Да, мама, – признался сын. Это было первое в его жизни признание подобного рода. Косвенно оно означало и признание в его уходе из религии.
– Я так и думала, сынок, – тяжко вздохнув, сказала мама. – Ничего … Среди партейных тоже много хороших людей.
Помедлив, она спросила:
– Ты ведь не безбожник, правда?
– Да, мама. Правда. – И это на самом деле была правда, которую Павел выстрадал десятилетиями своих блужданий и поисков.
Мать догадывалась, что сын не вернётся ни в баптистскую, ни в православную, ни в какую другую церковь. Но раз он не безбожник, решила она, значит, придет к Богу.
– Ты всё-таки молись Богу. Без Бога нельзя. Молись, и Он тебя услышит …
Прошли еще годы. Партия развалилась. Распалась и великая страна. И я снова с горечью убедился, что коммунистическая риторика тоже во многом была ложной. Убедился и в том, что большевики совершенно напрасно отринули себя от Бога. Вполне можно было этого не делать.
Я помнил слова матери и продолжал молиться так, как она учила меня когда-то в детстве.
Чёрная стихия
6 апреля 1949 года Политбюро ЦК ВКП(б) постановило выселить из Бессарабии бывших помещиков, кулаков, предпринимателей, сектантов, лиц, помогавших румынским и немецким оккупантам, и лиц, помогавшим белогвардейскому движению. Выселение проводилось целыми семьями и получило название операции «Юг». Из Молдавской ССР было выселено 11 280 семей численностью 40 850 человек.
Из Википедии1949
Бельцы
– Да сколько же их?! – в сердцах который раз восклицал дядя Ваня, глядя на непрерывный поток автомобилей, движущихся по рышканскому шляху. – Целую неделю везут и везут, и конца не видно …
Вуйко Ваня и его жена матуша Маруся были нашими соседями, их поле граничило с нашим – межа в межу. Нашей семье достался на четвертом километре от города сравнительно ровный участок земли, после вспашки которого часть была засеяна кукурузой, рожью и подсолнечником, а треть оставалась под перелогом – там паслась Флорика. Наши соседи получили просторную низину с сочной травой, где паслась их корова Пеструха, и холм, на одном из склонов которого росли уже большенькие арбузики и дыньки, а на другом – кукуруза и подсолнухи. Дядя Ваня был, как и мой отец, недавно демобилизованный фронтовик. Он был небольшого роста, веселый, очень компанейский и совсем молодой, а жена его, улыбчивая красавица тётя Маруся, сестра моей матери, – ещё моложе. В низине стояла их халабуда, которая хорошо укрывала и от палящего солнца, и от дождя. За бахчей требовался присмотр, поэтому приходилось бдить и дни, и ночи.
По дороге с утра двигался непрерывный поток автомобилей. Это были американские «студебекеры». Они шли с интервалом 50–100 метров, ревя моторами и сверкая на солнце поднятыми лобовыми стёклами. Боковые стёкла кабин были опущены и видны были головы и плечи красноармейцев, сидящих за рулем. В длинных кузовах с высокими бортами виднелись головы каких-то людей, которые сидели не на боковых скамьях, а на полу. Головы были замотаны в тряпьё и болтались на ухабах из стороны в сторону как неживые куклы. Железный поток машин с безмолвными серыми пассажирами производил тягостное и одновременно угрожающее впечатление.
– Что это за люди? – спрашивал я.
– Говорят, что это подняли и высылают кулаков и всяких врагов народа, – объяснял дядя Ваня. – Но я никак не пойму, откуда их столько в селах нашего и соседних уездов? У нас кулаков-то всегда было один-два на село.
– Куда их теперь?
– У нас теперь страна большая. Есть куда ссылать. Думаю – в Сибирь.
Мне было непонятно, что это за силы, которые поднимают людей в одном месте и швыряют их, как мусор, на край света.
Весь июль жара стояла неимоверная. К обеду горячий воздух раскалялся так, что можно было дышать только через платок или рубаху; киселеобразное слоистое марево, висящее над долиной ближней речки Рэут, заметно шевелилось. С утра дядя Ваня с женой ведрами таскали из речки воду и поливали свою гарбузарию. Я прятался от солнца в подсолнухах. Даже читать не хотелось. Бедная Флорика равнодушно наполняла свой живот травяной жвачкой и время от времени вскидывала голову и обмахивалась хвостом, отгоняя мух и оводов.
В тот день жара была особенно удушающей и нестерпимой. Я едва дождался полудня, взял свою торбу, и мы с Флорикой спустились в низину.
– Давай, Павлуша, к нам в халабуду, – позвала тётя Маруся.
Там на полу уже был расстелен кусок рядна, на котором она выставила снедь: мамалыгу, вареную картошку, молоко. Я достал из торбы своё: бутылку кипяченого молока, хлеб и кусочек брынзы. Пришел дядя Ваня, и мы стали обедать. Я съел пару картошин, соседи попробовали моей брынзы. А после всего дядя Ваня вдруг достал из ведра небольшой арбузик, постучал по нему ладонью – звенит! – и сказал:
– Господи, благослови пищу нашу.
Он разрезал арбуз по-молдавски на скибы и весело сказал:
– Налетай, ребята.
Да, яство было вкуснейшее.
– Сколько раз на фронте, – вдруг вспомнил, просветлев лицом, дядя Ваня, – я представлял, как после войны буду на своей земле есть свои арбузы.
Похоже, что фронтовая его мечта сбылась. Мы с дядей Ваней вышли из шалаша. На шоссе было тихо. Видимо, машинный поток закончился.
– Наверно, всех кулаков подняли?
– Кто знает? А ты подумай, сколько им по такому пеклу ещё ехать? Сначала в машинах, потом в телячьих вагонах. До Сибири далеко – несколько тысяч километров.
После обеда мы ещё немного посидели в прохладе шалаша. Даже прилегли вздремнуть: сильно тянуло ко сну. Но не прошло и получаса, как вдруг все разом вскочили: резко подул прохладный ветер.
Ещё через несколько секунду произошло невероятное: будто кто-то выстрелил из огромной воздушной пушки, и в нас ударил тугой, как стальная пружина, сильнейший залп холодного воздуха, который мгновенно опрокинул и разметал наш шалаш. Оказавшись без укрытия, мы увидели ужасающую картину: вдоль долины на нас двигалось чёрное чудовище. Это была невиданная по величине, длинная, до самого горизонта, черная как сажа туча с загибающимися, сверкающими молниями, краями, которая двигалась прямо на нас на уровне, казалось, человеческого роста. Я оцепенел от страха: никогда ничего такого я ещё не видел. Туча-чудовище приближалась к нам на фоне чистого голубого неба, не замутненного ни единым облачком, и надвигалась она неотвратимо, с немыслимой быстротой, заполняя собою всё окружающее пространство. Вид этой стихии был настолько могуч и грозен, что подавлял всякую способность двигаться и соображать. Наши бедные коровы задрали вверх свои рогатые головы и жалобно мычали. Мы все, и люди, и коровы, замерли в каком-то ожидании, не зная, что делать.
Когда передний край тучи накрыл нас, стало необычно тихо, лишь что-то шипело в жутко наэлектризованном воздухе, и тут мы увидели, что вместе с шумом идет вал какой-то новой плотной массы. Через несколько мгновений эта масса, оказавшаяся водой, обрушилась на нас – это был не дождь, а сплошной поток, непрерывно изливающийся откуда-то из чрева черной стихии. Низина, в которой мы находились, стала быстро заполняться водой.
– Давайте, бегом на дорогу! – закричал дядя Ваня.
Они с женой схватили за веревку свою корову и двинулись к холму. Я ухватил свою Флорику за хвост, и мы галопом поскакали следом. К тому моменту, когда мы уходили из низины, её затопило: уровень воды был по колено.
Мы выбрались на шлях, и оказалось, что дорога тоже вся залита. Рядом шумел Рэут, и необъятно разлившиеся воды его неслись со страшной скоростью мимо каменоломен. Вот-вот вышедшая из берегов речка затопит всё. Впереди дорога шла в гору.
– Быстрей, Павлик! – подстегивал дядя Ваня. – Давай, вверх по дороге!
Моя Флорика и без команды понимала, куда надо идти. Она уверенно пошла в гору, таща за собой меня.
Худо было то, что в какие-то моменты, мы, люди, хорошо знавшие местность, вообще не понимали, куда идти. Сплошные потоки, льющиеся с неба, не позволяли разглядеть ни дорогу, ни другие предметы, и мы полагались только на коров.
За очередным холмом шоссейка, которая вела в город, продолжалась, и мы брели по ней по пояс в быстро текущей воде, ориентируясь только на торчащий из воды ряд телеграфных столбов. На что ориентировались наши Флорика и Пеструха, не знаю, но они ни разу не сбились с каменистого основания дороги. Так мы почти вплавь отмахали километра два, когда небесный поток прекратился, однако с мутных туч что-то еще цедилось. Впереди нас развиднелось, и мы увидели нескольких мужчин и женщин, которые, как и мы, шли со скотом.
Наконец, показалась окраина Пэмынтен.
За последний час мы навидались и натерпелись такого, что совсем не удивились открывшемуся зрелищу разорения: стены двух крайних саманных сараев были повалены, рядом с ними валялись серые кучи лампача, с трех домов были снесены крыши из дранки и перевернутые лежали на огородах, посреди одного из дворов стоял пожилой плохо одетый мужчина и молча смотрел на лежащую на земле крышу, возле другого дома на табурете сидела женщина с непокрытой головой, она держала на руках грудного ребенка и плакала, несколько крупных акаций были сломаны или выворочены с корнем.
Но самое странное, что мы увидели, было то, что около десятка «студебекеров» с подневольными пассажирами стояли на шоссе в воде, уровень которой всё ещё доходил до буферов. Мы вынуждены были проходить рядом с машинами – другой дороги не было. И мы близко увидели сидящих в кузовах: это были не только давно не бритые и казавшиеся одичавшими мужчины, но и пожилые, и совсем молодые женщины с измученными лицами, и плачущие дети, среди которых были и грудные. Вероятно, машины застряли тогда, когда начался ураган.
Ну, какие это враги, особенно, дети, думал я. Хотелось чем-то помочь этим несчастным, попавшим в беду. Но чем, как?
Красноармейцы, сидящие в кабинах, курили и, казалось, были безучастны ко всему происходящему.
Проходя вдоль колонны, я вдруг сверху услышал тихое:
– Мэй, бэете![3] – ко мне, да, да, оказывается, именно ко мне – обращалась пожилая женщина, очень похожая на матушу Зановию, младшую мамину сестру, живущую где-то в селе. Но это была не матуша Зановия. Женщина сказала шёпотом:
– Держи письмо, – и протянула мне треугольник.
Я быстро взял письмо и спрятал за пазуху мокрой рубахи.
Вскоре мы с Флорикой добрались до дома.
Я достал треугольник, и с удивлением прочел адрес, куда его нужно было отправить: «Москва Сталину». Развернул письмо, в нем химическим карандашом неровными буквами (видно было, что писали не за столом) по-молдавски была написана просьба о помиловании.
На следующий день я купил на почте марку за четыре копейки, наклеил на треугольник и опустил его в почтовый ящик.
Дошло ли послание по адресу, не знаю.
За «дамским пальчиком»
1949
Бельцы
Толяну Морару было лет пятнадцать. Длинный и плоский как доска, в отличие от нас, пацанов помладше, которые с весны и до сентября ходили в одних трусах, он носил сатиновые шаровары и футболку. Он быстро бегал – догнать его никто не мог, – был невероятно вёртким и ловким и хорошо играл в футбол. По этой причине во время летних налетов на сады селекционной станции он был неуловим, хотя не раз за ним гнались, однажды даже – верхом на лошади. Он не просто убегал от преследователей, а ловко и неожиданно маневрировал, делая ложные шаги и выпады, и всегда ускользал.
Я с ним не водился: Толян был почти взрослый, намного старше меня. Обычно мы играли с его младшим братом Витькой, моим ровесником. В тот день я пришел к ним домой и застал Витьку в постели: оказалось, он растянул связку на ступне; мать приложила к ноге лист лопуха, сверху крест-накрест перебинтовала и велела лежать. Мы с Витькой стали играть в шашки, но тут появился Толян, как всегда готовый к новым делам и приключениям, и сказал:
– Айда, кто со мной?
– Я не могу, – сразу заявил младший.
– А ты, Пашка? – спросил Толян меня.
– Не знаю, – ответил я. – А что надо делать?
– Дамский пальчик любишь?
– Виноград, что ли?
– Ну, да.
– Люблю, но он же еще зеленый.
– Я знаю одно место, где есть спелый.
Хорошо было известно, что Толян в таких делах, как обчистить чужой сад, был большой специалист. Но было известно и то, что виноград в наших местах поспевает только к концу сентября. А – чтобы в августе …
– Это особый сорт, – пояснил Толян. – Называется гибрид.
Я всё ещё сомневался:
– Не знаю …
– Да я сам был там, на опытной деляне. Это недалеко от мехдвора. Правда, не на всех кустах кисти созрели. Надо выбирать … Есть много спелых … Надо смотреть по цвету. Спелые – они чуть желтее …
Совершение набега на казенный сад в нашей магале не только не осуждалось, но было своего рода доблестью. Всякий уважающий себя пацан признавался своим, если участвовал в таком набеге.
Когда старшой, почти парубок, уверяет, что сам был там и сам пробовал, в это трудно не поверить. Но, по правде говоря, мне не хотелось идти с Толяном. Он не был ни другом, ни приятелем, никогда ни в каких делах вместе с ним я не участвовал, и вообще он был из другой, пока чужой для меня, компании. Я хоть и был много младше его, хорошо знал правило, без соблюдения которого идти на дело было нельзя. Правило простое – взаимовыручка. Подельники должны быть готовы выручить друг друга. А про Толяна я ничего не знал.
– Виноград зеленый … – упирался я.
– Ладно, раз ты трусишь, пойду я один, – заявил Толян.
Трусость – самый нестерпимый и унизительный грех, в котором может быть обвинен пацан.
– Я не трушу, – сказал я.
– Нет, трусишь.
– Неправда.
– Да я же вижу, что у тебя коленки дрожат …
Это было слишком! Допёк он меня:
– Ничего не дрожат. Пошли.
Витька дал мне старую рубаху, чтоб было куда – за пазуху – засовывать гроздья. И мы пошли.
Дом семьи Морару был на окраине Пэмынтен, на улице Зеленой. Через дорогу на территории бывшего румынского монастыря после войны расположились громадные угодья селекционной станции: большой парк – место наших тайных игр, – контора и научные лаборатории в здании монастыря, мехдвор с тракторами, комбайнами, косилками, молотилками. Дальше шли сады, виноградники, опытные деляны различных сортов пшеницы, ржи, кукурузы, подсолнечника, сои и многих экзотических культур, в том числе – даже хлопка. Все сады и виноградники, рядом с городом, были огорожены либо плотным без щелей дощатым забором высотой около двух с половиной метров, либо таким же высоким забором из колючей проволоки. Второй линией ограждения за забором служили высоченные деревья, которые мы называли дикой акацией. Деревья были посажены очень часто, и иголки, длина которых достигала сантиметров двадцати, внизу смыкались между собой так, что пролезть между ними, не поранясь, было невозможно.