Полная версия
Стальное сердце
Не можем мы их взять.
– Другие лодки уже на подходе, – кричу я им. И спешу отвернуться – вдруг увижу, как кто-нибудь тонет, а спасти не смогу? Лодки из Керкуолла все ближе – надеюсь, успеют.
Кон гребет, дрожа, опустив голову, не глядя в сторону керкуоллских лодок.
Трое в нашей лодке смотрят на нас – глаза как блюдца, челюсти отвисли. Думают, что грезят наяву, или спятили, или в глазах у них двоится.
– Вы?.. – спрашивает один; говор не местный – видно, англичанин.
– Мы Хароны, – отвечает Кон. – Перевозим вас в царство мертвых.
Кон, когда ей тревожно, всегда отпускает мрачные шуточки.
– Да, мы двойняшки, – отвечаю я. – Вам не почудилось. Сейчас мы вас доставим в безопасное место.
Другие лодки из Керкуолла наконец с нами поравнялись, старые рыбаки перекликаются, высматривают в воде тонущих, втаскивают в лодки.
Не дай бог, враг, привлеченный шумом и огнями, сбросит еще бомбу.
Гляжу в небо. Свет звезд чистый и ясный, будто звенящий. Немецкий летчик запросто нас заметит и довершит дело. Дышать опять тяжело.
– Это не самолеты, – говорит один из спасенных. Голос еле слышен, и мы наклоняемся к самому его лицу, заглядываем в безумные глаза. Дыхание его отдает железом; он кашляет, и по подбородку стекает струйка крови, капает на белую рубашку. Он стонет, хватается за грудь. – Это не самолеты, – шепчет он снова. – Немецкая подлодка.
Мы переглядываемся. Не может быть! В этих водах безопасно – половина британского флота здесь пришвартована. Мимо здешних скал ни одно вражеское судно не проскочит. А на дне со времен Первой мировой лежат затонувшие корабли – настоящая баррикада.
– Как же она сюда пробралась? – не верит Кон.
Раненый пожимает плечами и снова заходится кашлем. И вновь струйка крови. Он стонет от боли, и тот, что рядом, что-то ему нашептывает, похлопывает по спине. У третьего сильно обожжены руки, пальцы обгорели дочерна. Он подносит к лицу ладони, разглядывает их, словно некий посторонний предмет, неизвестно откуда взявшийся.
– Как?.. – спрашивает он. И непонятно, что ему ответить, – слишком много вопросов, на которые ответа не дашь.
– Что нам с ними делать? – шепчет Кон. – В хижину их не поведешь – их надо в больницу.
– В Керкуолл, – отвечаю я, стараясь не замечать, как она изменилась в лице, как наполнились страхом ее глаза.
Гребем к берегу, навстречу огням и шуму толпы, но в последнюю минуту Кон с силой налегает на весло и тремя мощными гребками разворачивает лодку к укромной скалистой бухточке.
– Отсюда ближе до больницы, – поясняет она, не глядя на меня. Здесь нет ни фонарей, ни пляшущих теней, ни чужих лодок.
Матрос в белой рубашке хрипит. По рубашке расползается темное пятно. Убрав с весла руку, касаюсь его плеча, Кон тоже. Он вздрагивает, выбивая зубами дробь.
– Почти приплыли, – говорю я.
– Сейчас помощь приведем, – добавляет Кон. – Уже скоро.
Мы лавируем меж скал, и нос лодки с шорохом врезается в песок.
Позади нас уходит под воду корабль. Мы вместе с матросами оглядываемся, потом отворачиваемся. Все, кроме матроса с пробитой грудью, – глаза его остановились, глядят в одну точку. Уж не умер ли он прямо здесь, в лодке?
Склоняюсь над ним – нет, дышит, еле слышно, хрипло.
Все трое дрожат. Сняв шаль, укрываю двоих, которые уже выбрались на песок.
– Сейчас в больницу вас отведем. Только вот… – Кивком указываю на лодку, где лежит их товарищ, головой на коленях Кон. – Уже скоро, – говорю я им.
Оба, скривившись от боли, валятся на сырой песок. Матрос с обожженными руками беззвучно рыдает, разглядывая свои ладони. С воды, мешаясь с плеском весел, доносятся крики людей – спасенных, раненых, тонущих.
Сажусь в лодку подле раненого, кладу руку ему на грудь, рядом с зияющей раной, где засел осколок. Раненый кашляет, кровь брызгает нам на одежду.
– Господи, – стонет он. – Господи. Скорей бы это кончилось.
Я не из набожных, но на полке у нас стоит Библия – разбухшая от сырости, задубевшая от морской соли, как всё здесь, на островах. И мне знакомы библейские предания – о жертве и муках, о мире, о жизни вечной. Иногда смерть – это дар одного человека другому. А иногда личный выбор.
Кон наклоняется к раненому, на лице ее написан ужас. Тоже, наверное, вспоминает родителей? Думает, как и я, сколько они выстрадали? Меня мутит.
– Невеста у тебя есть? – спрашивает Кон.
Раненый натужно вздыхает.
– Фиона, – сипит он.
– Напишу про тебя Фионе, расскажу, как ты храбро сражался.
Он закрывает глаза, кривит губы в некоем подобии улыбки.
Волны плещут о борт лодки.
– Больно, – стонет он. – Помогите. Прошу, помогите.
До чего же хрупка и зыбка граница между жизнью и смертью.
Кон наклоняется к самому его уху.
– Сделать, чтоб кончилось? – долетает до меня ее вопрос.
Молчание; по телу раненого пробегает судорога, он чуть заметно кивает:
– Да, прошу тебя.
Кон снимает пальто:
– Ложись. (Он колеблется.) Ну же, – говорит Кон. – Раз, и все.
Раненый смотрит в сторону товарищей на берегу – оба застыли, разинув рты. Все мы ждем.
Он валится на дно лодки, кашляет, и на рубашку снова брызжет кровь. Привкус у нее, наверное, кисловатый, металлический, как привкус страха у меня во рту. Я сглатываю.
Раненый стонет и шепчет:
– Я готов.
Кон комкает пальто и, зажмурившись, прижимает к его лицу, накрыв нос и рот. Раненый сперва не сопротивляется, но потом взбрыкивает ногами.
Его товарищи у нас за спиной поднимают крик, и Кон убирает пальто с лица раненого. Сделав вдох, он опять заходится кашлем, хватает Кон за руки, вновь тянет на себя пальто. Кон с помертвевшим лицом зажимает ему нос и рот. Щеки у нее мокрые.
– Помоги, – говорит она.
И я понимаю, о чем она просит, – мысль о чужой медленной смерти в одиночестве нестерпима. Мы себе не простим, если бросим его здесь умирать. Мысленно вижу, как он задыхается в больнице на глазах у сестер. И знаю, что если сейчас мы его бросим, таким он нам и запомнится – не живым и не мертвым. В муках. На последнем издыхании. Таким он и останется с нами навечно.
В горле застрял жаркий комок – то ли тошнота, то ли крик. Меж тем кровь на рубашке раненого поблескивает в лунном свете, руки-ноги у него дрожат от холода, боли и страха.
И я накрываю ладони Кон своими. Колючее грубошерстное пальто, частое жаркое дыхание раненого. Он опять сучит ногами, мы обе вздрагиваем, но налегаем сильнее. Двое на берегу молчат, склонив головы, будто в молитве.
Считаю до тридцати, до ста.
Человек затихает, и, выждав, мы убираем пальто с его окровавленного рта. Кон, всхлипывая, окунает край пальто в воду и утирает с его лица кровь. Теперь кажется, будто он уснул.
В больнице его завернут в простыню и отправят домой, к Фионе.
Всю дорогу до нашего острова и потом, когда мы ложимся в постель, я чувствую, будто что-то во мне надломилось.
Я по-прежнему ощущаю под пальцами грубую шерстяную ткань и знаю, что и Кон не может уснуть. Она дышит шумно, неровно – значит, тоже не спит, плачет. И у меня текут по щекам горячие слезы. Хочется протянуть руки, обнять Кон, но всякий раз, когда я пытаюсь это сделать, вижу перед собой того матроса, слышу его надсадные хрипы. И в полудреме лицо его сливается с лицом отца, с маминым лицом. Вспоминаю, как в последний раз провожала их взглядом, когда они толкали лодку к темнеющему горизонту. Помню, как Кон кричала им вслед, а сама вся сжалась, будто окаменела.
Помню ее молчание, когда они не вернулись. Помню, как день за днем ходила она к морю и глядела вдаль. Как она во всем винила себя. Как она прыгала в воду и задерживала дыхание, чтобы не выплыть.
Сегодня, когда она прижимала пальто к лицу раненого, я смотрела ей в глаза. С отчаянием и ужасом в них светилось горячее желание, что-то сродни зависти.
В темноте закрываю лицо трясущимися руками, лишь бы не вспоминать, как они касались колючей влажной шерсти, согретой дыханием этого несчастного.
С утра небо ясное, на море штиль, блики солнца слепят глаза.
Кон молча сыплет курам зерно, помешивает на плитке овсянку.
– Как ты? – спрашиваю я.
– Ничего, – отвечает Кон и спешит улыбнуться, но тут же отворачивается, и улыбка гаснет. Видно, что она убита горем.
Я замечаю краем глаза, как она соскребает с рукава блузки бурое пятно крови.
– Давай я.
– Я сама. – Она отмахивается, а щеки бледные, восковые.
– Ради бога, Кон! – Выхватываю у нее блузку. – Что с тобой?
Но я знаю, что с ней, обе мы знаем. Кон вышла в море спасать людей, а кончилось тем, что задушила раненого, чтобы избавить его от мук. Заметив, как она тайком от меня разглядывает свои руки, прикасается к шее, к тому месту, где бьется пульс, я по мимолетным движениям угадываю ее мысли. Трепет пульса напоминает ей, что она жива, а руки – что она способна прервать чью-то жизнь, если захочет.
Начало января 1942
Городская ратуша Керкуолла битком, все сидячие места заняты, да и стоять негде. Горожане пришли целыми семьями, жмутся друг к другу; взволнованные матери качают на руках малышей, шикают на детей постарше. В зале жара и духота, окна запотели. Все взгляды прикованы к столу, где Джон О’Фаррелл, мэр Керкуолла, перебирает бумаги, стараясь ни на кого не смотреть.
Он высок ростом, плечист, с копной рыжих волос – с недавних пор в них стала пробиваться седина. Обычно улыбчивый, сейчас он, откашлявшись, обводит хмурым взглядом беспокойную толпу.
– Спасибо, что пришли, – начинает он, и голоса в зале сразу смолкают. – Понимаю, все замерзли, хотят скорей по домам, спать. И я в том числе.
Несколько сдержанных смешков – и больше ни звука, все ждут.
О’Фаррелл продолжает:
– Все вы заметили, к нам причаливают корабли с грузом, и, знаю, ходят всякие слухи, разговоры. Но вот что я скажу: главное сейчас – безопасность наших островов. Гибель линкора «Ройял Оук» для всех нас большой удар. Всех нас тревожит, что немцы так близко.
Приглушенный всхлип в глубине зала.
О’Фаррелл прочищает горло.
– Более восьмисот человек погибли в ту ночь, но много жизней удалось спасти, несколько сотен британских моряков, и все благодаря мужеству оркнейцев. И все же нам нужна уверенность, что подобное не повторится. С англичанами у нас договоренность…
Голос из задних рядов:
– Правда, что сам Черчилль сюда приезжал?
– Не смеши народ, Дональд, – отвечает кто-то. – Тебе что Черчилль, что твоя…
О’Фаррелл вскидывает руки:
– Да, правда. Приезжал.
По залу пробегает шепоток.
О’Фаррелл жестом призывает к тишине.
– Мистер Черчилль обсудил ситуацию со мной и с местным приходским советом, и все мы согласны, что острова необходимо укрепить.
Укрепить? Недовольный гомон. Что это значит – укрепить? Так вот зачем сюда столько цемента завезли? И листовое железо, и колючую проволоку?
– Ну так вот, – О’Фаррелл снова вскидывает руки, – для этого решено построить в заливе барьеры между островами. Четыре барьера из камней и бетона, прочные, чтобы противостоять течениям…
Слышны возгласы:
– Барьеры?
– Отгородиться от моря?
– Да вы с ума сошли!
– А как же приливы-отливы?
– А рыба?
– Не миновать наводнений и прочих напастей.
– Тихо! – Джон О’Фаррелл стучит кулаком по столу, и тут же все стихает – нечасто бывает, чтобы он вспылил. – Тихо, – повторяет он уже спокойнее. – Укрепления строить придется, как ни крути – приказ самого Черчилля.
Подает голос Стивен Александер, румяный, с тонкими, как пух, волосами:
– При всем уважении, будь то хоть приказ самого Господа Бога, все равно неправильно это.
Возмущенные замечания: как бы ты ни злился, грех богохульствовать. Стивен, извинившись, соглашается – да, мол, пить надо меньше.
Джон О’Фаррелл покашливает.
– Для строительства укреплений требуются рабочие руки. Потому предупреждаю, через две недели к нам прибудет большая партия иностранных военнопленных.
Потрясенное молчание.
– Иностранцев? – переспрашивает кто-то.
– Да, итальянцев, их держали в плену в Северной Африке. Тысяча человек.
Поднимается гвалт.
– Тысяча?
– Да вы шутите! – слышен крик.
О’Фаррелл стоит с невозмутимым лицом, но руками с силой упирается в стол, аж костяшки белеют от натуги.
– Военнопленных разместят, – говорит он, – на Шелки-Холме.
– Нет! – хором откликаются два голоса из задних рядов.
Все, кто есть в зале, оборачиваются – это двойняшки Рид, в последнее время в Керкуолле их не видно.
– Нет, нельзя этого допустить, – возмущается одна, голос у нее дрожит; вторая шумно дышит, будто от быстрого бега.
– Вы уж простите, – отвечает О’Фаррелл, – но это дело решенное.
Все молча ждут, что они скажут.
– Господи Иисусе! – громко восклицает Стивен Александер. – Шелки-Холм! Добром все это не кончится.
И на сей раз никто его не попрекает за то, что помянул имя Божие всуе.
Народ выходит из ратуши, перешептываясь: слыхали, что там творится, на Шелки-Холме? Люди пропадают, странные огни зажигаются, слышатся откуда-то звуки. А в море там живет существо, прекрасное и страшное, сводит человека с ума одним своим видом.
Мало того, что девочки поселились на проклятом острове, качают головой люди, еще и тысячи военнопленных им там не хватало! Кто знает, каких еще ужасов ждать?
Джон О’Фаррелл сидит за столом, на девушек даже не смотрит.
– Ваш долг этому помешать, – говорит одна.
– Простите. – О’Фаррелл сгребает бумаги, начинает заталкивать их в портфель. – Я высказывался против.
– Но… это же наш дом. Вы обещали…
– Да. Я обещал вашему отцу о вас заботиться. Но это… – О’Фаррелл разводит руками, указывает на кипу бумаг.
– Это важнее?
О’Фаррелл отводит взгляд, прячет остатки бумаг в портфель и, щелкнув замком, встает.
– Возвращайтесь-ка лучше в Керкуолл, – отвечает он. – Отец бы ваш не одобрил, что вы там, на острове, одни…
– А рядом тысяча мужчин? – спрашивает одна из девушек с застывшим лицом.
И, развернувшись, они выходят из ратуши навстречу вечернему холоду.
Те, кто подслушивал под дверью, рвутся их нагнать, образумить. Девочки и так горя хлебнули, а если останутся в этом гиблом месте, новых бед им не миновать. Говорят, всякий, кто там поселится, непременно сойдет с ума. Не грех девочкам об этом напомнить.
Но все в итоге смиряются – дескать, ничего не поделаешь. Некоторых не убедишь, сколько ни бейся, остается смотреть со стороны и надеяться, что все обойдется.
Середина января 1942
ДоротиПленных итальянцев привозят под дождем.
Все утро мы с Кон сквозь дымку и морось высматриваем корабль. Холод пробирается в самое нутро, вздрагиваешь при каждом вдохе, но назад в хижину не уходишь.
– Вижу! – воскликнула Кон, но ей даже указывать не понадобилось, я увидела серую громаду в ту же секунду, что и она. Военный корабль, намного больше любого из тех, что пришвартованы в заливе, – чудище, да и только.
На холме, чуть позади хижины, теперь стоит лагерь военнопленных, строился он на наших глазах, в считаные недели. Обширный прямоугольный участок огородили сеткой с колючей проволокой наверху. За оградой хлипкие бараки из рифленого железа – кажется, ветер дунет, и развалятся. Есть строения побольше: столовая с рядами скамей, контора с письменным столом и стульями – мы видели, как их заносили охранники-англичане. И наконец, сарайчик, совсем тесный, но однажды дверь в нем распахнулась под порывом ветра и мы увидели прикованные к стене наручники.
Мы изумленно переглянулись: что же это за люди, для которых приготовлены цепи и кандалы? В Керкуолле слыхали о зверствах врага – Майкл Далтон выпрыгнул с парашютом из горящего самолета над оккупированной Францией, несколько дней пробирался по занятой врагом территории, перевалил через Альпы и добрался до Испании. Французские женщины голодают, рассказывал он. Терпят побои, гибнут от пуль. Их насилуют, некоторые беременеют от немцев.
– Но у нас-то будут итальянцы, – возразила Майклу Кон, – а не немцы.
– Все одно фашисты. – В глазах Майкла светилось безумие. – Послушай, что в новостях передают.
Когда мы вернулись домой, Кон повернула антенну радиоприемника, так что звук потонул в помехах.
– Ни к чему всякие ужасы слушать, – сказала она. – Хватит с нас.
Я кивнула, вспомнив здешних ветеранов – тех, кто сражался в окопах Франции в Первую мировую, вспомнила, как трясутся руки у мистера Маккензи, как плачет мистер Гринвуд всякий раз, когда услышит хлопок в двигателе. Сам он не замечает слез, просто застывает в одной позе, с мокрыми щеками и неживым взглядом, пока дочь не уведет его за руку домой. Вспомнила я и нашего отца, как он кричал по ночам и всех будил.
Мы знаем, что творит с людьми война.
И вот он здесь, корабль, – надвигается на нас огромной серой стеной.
Стоя на утесе, смотрю, как пленных ведут с корабля в лагерь. До чего же их много – целая армия чужаков, солдат. Безоружных, но все же… неужели насилие у них в крови? Приходилось им убивать? Своими глазами видеть смерть? И все они сторонники Муссолини, Гитлера?
Бывает, Кон уснет, а я поворачиваю антенну, пока не поймаю новости, и всякий раз жалею.
«Вторжение. Бомбардировки. Кровавая бойня».
– Еще не поздно вернуться в Керкуолл, – шепчу я.
И, даже не глядя на Кон, знаю, что она качает головой.
Половина оркнейцев высыпала смотреть на прибытие пленных. Одни забрались повыше, на холмы, другие вышли на лодках в море, чтобы полюбоваться вблизи, как отчаливает корабль-исполин. Смотрят они и на нас, жительниц Шелки-Холма. Таращатся, сидя в лодках, будто ждут начала представления.
Иногда, по ночам, я думаю о проклятии, что тяготеет над нашим островом. Вспоминаю слухи, будто все здесь сходят с ума. И историю о том, как давным-давно одну здешнюю молодую женщину проклятие лишило рассудка и она, испугавшись, что муж задумал против нее дурное, зарезала его во сне. Если живешь здесь, рискуешь убить своего любимого.
Но ни у меня, ни у Кон нет любимого. И досужим бредням мы не верим.
Сотни пленных спускаются по сходням к нам на остров. Неотличимые издали.
«Целый рой, – думаю я. – Стая. Косяк».
Старое отцовское ружье висит в хижине, на всякий случай.
– Красавцы, – замечаю я, – и с виду… – У меня чуть не вырывается «самые обычные», но это полуправда. – Ну, с виду совсем не страшные.
– Лучше быть начеку, даже если они не убийцы, – отвечает Кон.
«Бывают опасные люди с ангельскими лицами», – говорила нам мама, давным-давно, а сама поглядывала на отца.
Тонкий бледный луч солнца пронзает облака, и несколько пленных замирают, любуясь зыбким зеркалом воды. Один с улыбкой тычет пальцем в небо, где парит глупыш. Птица пикирует, ныряет, пробив свое отражение, а когда выныривает, в клюве у нее бьется рыба.
Двое пленных радостно гикают, переглядываются, улыбаются. В эту минуту они не похожи на солдат-захватчиков, просто два чернявых паренька.
Они такие же, как мы. Мысль эта поражает как громом.
Охранники кричат, бросаются наперерез с дубинками.
Пленные отшатываются и понуро бредут дальше. На сходнях затор, охранники теснят и поторапливают пленных. Узники толкают друг друга, спотыкаются.
С мостков долетает вдруг крик. Смотрю в ту сторону – пленный, один из тех двоих, что наблюдали за птицей, балансирует на краю, размахивает руками, товарищи тянутся к нему.
Поздно.
Он срывается и исчезает под водой.
Всеобщий вздох – и итальянцы застывают, глядя туда, где он скрылся. Море у берега мутно-зеленое, ничего не видно.
– Боже, – шепчу я.
Островитяне в лодках крестятся. Воображаю, что они наплетут дома: узник исчез под водой, море потребовало жертву, прежде чем пустить на остров чужаков. Шелки-Холм обрастет новыми легендами.
«Смерть. Гибель. Жертва».
По берегу снуют охранники, перекрикиваются, глядя на воду.
– Надо что-то делать, – невольно вырывается у меня. Мыслимое ли дело, дать человеку утонуть? Помню, как тонули матросы с того корабля, как замирали их крики. Как затих раненый, перед тем как мы убрали с его лица перепачканное кровью пальто.
– Надо что-то делать, – повторяю я.
– Не вздумай, – предостерегает Кон. – Сейчас не как тогда. Волна поднялась, теперь пиши пропало. – Лицо у нее напряженное, зубы стиснуты. С тех пор как затонул корабль и погиб несчастный матрос, Кон почти не спит. И пальто она больше не носит – я его нашла под кроватью, скомканное, с черным пятном крови на синей шерстяной ткани.
Кон вздрагивает.
Помню, как прижимала ладони к лицу раненого, как боролся он за глоток воздуха, даже когда решил умереть.
Мы ждем. Все по-прежнему. Без воздуха человек может продержаться три минуты.
Охранники ходят взад-вперед по берегу, кричат, смотрят на море. Ни один не бросится за ним в воду. И вновь тревога и ужас захлестывают меня горячей волной.
Он исчез.
Тонет.
Он там, на глубине, вот-вот захлебнется, легкие разрываются.
– Упокой его, соленая вода, – шепчет Кон начало древнего погребального обряда.
– Он же еще не умер! – огрызаюсь в ответ.
В десяти шагах от меня обрыв.
Выпустив руку Кон, бегу.
Свист ветра, громкий плеск воды, обжигающий холод.
Прыгать в воду в январе – глупость. Безумие. Сумасбродство.
Откуда-то сверху доносится крик. Лицо Кон – бледный кружок, словно монетка на темном фоне. Вот она бежит к причалу, к сходням, откуда можно прыгнуть. Но тогда спасать тонущего будет поздно.
Ныряю, отчаянно работая ногами. Надо мной смыкается ледяная пленка, сжимает тисками голову. Выныриваю глотнуть воздуху и снова погружаюсь, шаря вокруг руками. Пусто.
Снова выныриваю за глотком воздуха и, перекувырнувшись, ухожу глубоко, слишком глубоко – грудь распирает, с губ срываются пузырьки. В ушах звенит: «Три минуты. Три минуты».
И по-прежнему пустота, но вдруг – что-то мягкое. Рука? Одежда? Хватаюсь за ткань и, рванувшись вверх, тяну, тащу из воды что-то тяжелое, словно морского зверя.
О господи, господи! Он умер, я опоздала.
Холод пробирает меня до самых костей, я бью человека по щекам. И кричу, выкрикиваю какую-то тарабарщину. Потом пойдут разговоры о том, как я вытащила из воды утопленника-итальянца и криками вернула к жизни.
Все будут твердить – мол, дикость это, нырять за ним, спасать. И этот вопль. Боже милосердный, слышали бы вы! Будто и не женский, а звериный, аж эхо звенело в скалах!
Но все это будет потом.
А сейчас спасенный у меня на руках кашляет, хрипит, отплевывается. Переворачиваю его в воде и стучу по спине, другой рукой придерживая над водой его голову.
Как только он перестает кашлять, беру его за подбородок, так что лицо оказывается прямо возле моего. Кожа у него ледяная, но я чувствую, как вздымается его грудь, как колется щетина на подбородке. Его волосы щекочут мне лицо. Замедляюсь, чтобы отдышаться, и явственно ощущаю, до чего тяжело пульсирует кровь у него под кожей.
Плыву медленно, держа лицо поперек волн, чтобы в нос и в рот не заливала вода. Руки-ноги тяжелеют, и я вдруг сознаю, какая подо мной глубина, как тянет меня вниз, будто невидимым канатом, привязанным ко дну.
Силы на исходе, рот полон соленой воды.
Можно бросить этого чужака, итальянца. Пускай себе тонет, а я одна доплыла бы до берега. Отдохнула бы наконец.
Нет! Я неотрывно смотрю на Кон – она ждет меня у мостков, всем телом тянется навстречу. Бью по воде ногами, мышцы ноют от боли; цепляюсь за сходни. Кричат охранники и, подхватив спасенного под мышки, вытаскивают на берег и бросают на землю.
Меня накрывает высокая волна, вода заливается в нос и в рот, глаза застилает тьма. Барахтаюсь, пытаюсь выплыть, но где верх, а где низ? И вновь та самая тяжесть в руках и ногах, и снова тянет ко дну.
Вдруг кто-то хватает меня за руки и выдергивает наверх, к свету и воздуху. Я отплевываюсь; рядом барахтается Кон, тащит меня из воды.
Отдуваясь, мы обе ложимся на сходни, Кон обнимает меня одной рукой.
Стискиваю ее ладонь.
Жар. Жизнь. Дом.
До меня доносятся, будто сквозь вату, голоса охранников и итальянцев.
– Вот дурында! Ты же чуть не утонула, – выдыхает Кон.
– Но ведь не утонула, – слабо улыбаюсь я. – Ты меня спасла.
– Я и сама чуть не утонула. – Кон отстраняется. Меж нами тонкой струйкой сквозит холодок.
Спасенного итальянца волокут под руки вверх по склону, к лагерю. Он до сих пор кашляет, ноги его еле держат.
Возле колючей проволоки, за которой находится лагерь, ветер вырывает у него из руки размокшую открытку, и она, описав в воздухе дугу, опускается на землю.
Подбегаю, поднимаю ее. На открытке Дева Мария с Христом-младенцем и ярко-алое сердечко. Карточка мятая, замусоленная, а теперь еще и мокрая, но, как видно, ею очень дорожат.