Полная версия
Голод
Две кружки на кухонном столе каждый вечер, обращенные друг к другу, словно в танце. При сумеречном свете я вышивала цветы и монограммы, а Армуд при помощи слов и рук создавал свои истории, если находились силы, но случалось, что он весь дрожал от усталости. Я клала ладонь поверх его руки, пока ребенок у меня в животе укладывался в тепле поудобнее. Кожа на пальцах у Армуда была сухая и потрескавшаяся. Несмотря на усталость, он улыбался мне.
– Скоро пламя свечи перестанет дрожать. Все щели в твоем доме будут заделаны, он станет непроницаем для дождя и ветра, как яйцо, так что тебе с детьми всегда будет тепло, пока ты захочешь оставаться здесь.
Так и вышло. И, когда я жарила еду, а едкий дым ел мне глаза, я думала, стоя среди всего это чада – раз дым не выходит наружу, то и холод с сыростью не проберутся внутрь.
Уже близилась зима, но дни все еще оставались длинными, ночи все еще дарили обещания. Магия струйки пара от того дорогого покупного кофе на рассвете. Дым из трубы – другая дорогостоящая струйка. Дождь, стучавший по крыше, а между одеял – два огненных тела, пока ты спал. Ты был еще такой маленький, бродил на своих толстеньких младенческих ножках по уснувшей траве, волосы у тебя на голове торчали во все стороны, как пух одуванчика, и мы все трое улыбались. Первое время мы спали на полу, на еловых досках. Ночь за окном служила нам покрывалом, украшенным тысячами крошечных светящихся точек. Когда ты засыпал, мы с Армудом укладывали тебя на постель из нашей одежды, рядом, но чуть в стороне. Мы проводили ладонями по телу друг друга. Армуд осторожно снимал с меня верхний слой, пока я не оказывалась рядом с ним совершенно нагая. Уж и не знаю, в каком часу ночи мы засыпали, но просыпались всегда от сквозняка на полу – еще до того, как свет снаружи проникал в окна. Глядя на своего Армуда и на тебя, я думала: вот это настоящая жизнь, и такой она останется.
Кора
Одиночество среди нас
Бриккен – как мебель, которую невозможно заменить. Она сидит там, где сидела всегда, откуда всегда правила комнатой, и домом, и всеми нами. Похоже, тетка переживет нас всех, как отложения грязи на ступеньках, ведущих в кабинет доктора Турсена в Сёдерхамне в моем детстве. Как окаменелость. Руар был молод, повзрослел, состарился, я точно знаю, что он умер. Когда я в первый раз повстречалась с Бриккен, ей не исполнилось еще и пятидесяти, но она с тех пор мало изменилась. Те же карие глаза, те же взгляды, та же несчастная меховая шапка. Круглое лицо, как у кошки, темные волосы днем убраны, но ложатся на спину как накидка, когда она распускает их перед сном. Тонкие морщинки вокруг глаз и рта, следы событий или дождя, текущего по оконным стеклам. Иногда суровая и минорная, в следующий момент – другой человек, смех и безудержное веселье в каждой фразе, переплетения слов, как украшения на свадебном торте. Столько часов мы просидели здесь, глядя друг на друга. Она вязала крючком прихватки, а мне хотелось вывалить ей на голову тушеное мясо из горшка. Хотя и мне случалось испытывать в этой кухне радость до полного изнеможения. Юбка задрана, а на мне мужчина, не принадлежавший мне. В те минуты ее здесь не было. Небось, и не думает об этом – что кухня показывает ей лишь часть своих воспоминаний. Дерево под клеенкой почернело от грязи и времени, стол такой старый, что никакие чистящие средства не помогают. Следы того, как дети кололи его вилками в иные времена, как небрежно откладывались в сторону инструменты, как нож для хлеба входил в дерево за завтраком в зимней темноте, все скрыто под скатертью. Многое не видно в этом доме.
Совсем недавно Руар был здесь, с нами. Мой свекор, глаза у которого были цвета грозового неба. Кофе он пил с блюдца, вприкуску, как Бриккен, но держал кусок сахара между зубами. Может быть, потому, что он жил в перестроенном бедняцком домике, или же потому, что в верхней челюсти у него отсутствовало несколько зубов – уже когда я увидела его в первый раз.
– Некоторые пришлось вытащить, а еще парочку я оставил у камня на развилке, еще когда был мальцом, – говорил он.
Он имел в виду тот камень на полпути к деревне, после которого ты начинал идти более легким или более тяжелым шагом, в зависимости от того, какой у тебя выдался день. Единственный камень. И даже не такой большой по сравнению с другими.
Когда в дом перебралась я, Руар и Бриккен оставили себе свои комнаты на первом этаже, а мы с Дагом поселились на только что пристроенном втором. Большая кухня, гостиная, оклеенная обоями с медальонами и покрашенный золотой краской альков с узеньким окном в сад. Даг покрасил кухонные шкафчики в унылый серый цвет, но зато у меня в кухне имелась кладовая, а у нее нет. Будущий муж поставил мне в кухне ужасно шаткие стол и стулья, но их я могла заменить. На пол я положила тряпичные коврики из родительского дома, а потом сидела в полосе солнечного света и согревалась. Здесь будет наш дом. Хотя Даг постоянно болтался туда-сюда, как вскоре выяснилось. Эти трое, прожив вместе целую жизнь, стали так похожи друг на друга. Одинаково склоняли голову над утренней газетой. Одинаково щурились, улыбаясь друг другу. С одинаковой радостью на лице наклонялись, покачиваясь, и тянулись за дарами леса, белыми грибами и лисичками. Здесь, на лужайке в лесу, у них была своя стая. Я же оставалась жиличкой. Помню, как тянуло сквозняком по полу на моем этаже, помню, какой большой шаг мне приходилось делать с лестницы, чтобы сразу ступить на тряпичный коврик, избегнув ледяного пола, помню, как подтягивала ноги под одеяло по вечерам, прячась от холода. Зимой холод поселялся в наверху под самой крышей, которую построили мой свекор с несколькими рабочими с лесопилки, никакой особой изоляции, так что через некоторое время мы все равно вынуждены были спуститься вниз и сидеть в кухне Бриккен и Руара.
Помню, как ее глаза впивались в меня, когда она входила в дом с холода, как морщины вокруг глаз и рот напоминали солнечные лучи, когда она улыбалась и снимала с себя эту дурацкую барсучью шапку. Возвращаясь зимой из леса, наши двое лесозаготовителей выглядели как персонажи из сказки. Они работали бригадой с несколькими другими, в первую очередь из соображений безопасности. У каждого по мотоциклу, по металлической коробке с едой. Руар был бригадиром, Даг у него на подхвате. Перед тем, как войти в дом, они отряхивали с себя снег, но в одежде прятался мороз, и оба были покрыты изморозью, с сосульками в бровях и щетине на подбородке. Руар давал Дагу первому ступить в тепло. Закрыв за собой дверь и повесив одежду на крючок, он обычно потягивался, словно только что проснувшийся охотничий пес.
Поначалу Даг иногда гладил меня по спине, так что напряжение в мышцах смягчалось. Я смотрела на него и улыбалась. Тогда я обычно делала это искренне – до того, как задумалась над тем, какие у него невыразительные глаза. Однажды он так крепко прижал меня к своему холодному лицу – мне показалось, что мое сердце превратится в комочек льда. Кажется, он даже ничего не сказал, разве что «привет». В этом смысле он был хорош – простой, говорящий на простом языке. Был немногословен, не умел красиво говорить. Ему хотелось кончать несколько раз в неделю, и чтобы на столе ждала еда. Не больше и не меньше.
– Я проголодался.
Вот так он мог сказать. Просто и ясно. Банально и обычно. И мне хотелось бы стать такой.
«Будь проще, – шептала я иногда себе самой. – Ходи обычной походкой. Кивай, когда здороваешься, давай краткие ответы, иногда улыбайся, не слишком широко, не слишком часто, будь обычной».
Отец и сын были такие разные. Даг подолгу чесал затылок, ему приходилось объяснять по много раз. Руар был из тех, к кому обращаются за советом. В нагрудном кармане он носил потрепанный блокнот с записями погоды на каждый день, цифрами и списком дел. Всего за несколько дней он мог решить целый сборник кроссвордов. Я наблюдала за ним, когда по вечерам он с сосредоточенным видом сидел в своем кресле в комнате. Самая страшная рыба – клювач, мельчайшее цветковое растение – ряска. Задачки из области естественных наук он щелкал, как семечки.
– Толковый, – говорил о нем мой отец.
Мы с Дагом были парочкой. Руар принадлежал Бриккен. Иногда я видела, как он обнимал ее одной рукой и целовал в лоб. В такие минуты она сияла. Казалось, они понимают друг друга без слов – я следила за ними, когда он подтягивал брюки повыше на животе, а она уже заранее знала, что это произойдет, знала, что потом он всегда проводит пальцами по пряжке ремня. Когда она шла в кухню, он точно знал, какой шкаф она откроет и закроет. Они могли застыть, обнявшись, прямо посреди комнаты. Лоб ко лбу, веснушки к веснушкам, словно отражение в зеркале. Живое, постоянно пульсирующее сердце. В такие минуты я чувствовала себя лишней.
Это было давно. Теперь Руар умер. Кухонное окно приоткрыто, занавеска покачивается на августовском ветерке. Поднимаясь, Бриккен отталкивает ножки стула назад, так что тряпичный коврик сворачивается в трубочку. Меня бесит, что она так делает, но она не замечает. Закрывает окно, словно догадываясь, что я мечтаю вылезти в него и убежать. Идет в комнату, опираясь на свою палку из металла и пластика.
– Куда ты идешь? Что собираешься делать?
Едва задав вопрос, я желаю, что спросила.
– Сейчас приду.
Как обычно – никакого ответа. Бесчисленное количество вопросов повисло в этом доме, не находя ответа. А еще больше таких, которые так и не были заданы.
Как мы трепали коврики в этой кухне, сколько ходили туда-сюда в этих стенах. Все те годы, когда я расправляла уголки ковра на кухонном полу или наступала мимо ковра, так что занозы впивались в подошвы. Пол с половицей, которая всегда сердито скрипела, когда приходил гость, не знавший, как правильно войти. Она привычно откликалась, когда на нее ступали знакомые ноги. Под ногами Дага она издавал вздох, напоминающий глубокий выдох, ноги Бриккен половица до сих пор встречает тихим поскрипыванием, похожим на шепот. Когда Руар наступал на половицу, она посмеивалась. Я никогда не задумывалась, как она звучит под моими ногами. Наверное, фальшиво. О некоторых вещах мы здесь не говорим, хотя нас услышали бы только сова да лиса. Супница должна стоять на средней полке в шкафу – не припомню, чтобы я когда-нибудь видела ее на столе. Что-то не так со ступкой цвета плесени – я вижу это по глазам Руара, когда он случайно бросает на нее взгляд. И со мной, конечно, что-то не так. Не все можно выносить на свет. Больше полувека я ходила здесь в одних чулках, фабрикуя ложные воспоминания – как оно могло бы быть, должно бы быть, рассказывала их докторам и всем вокруг, кто желал послушать. Теперь я уже и сама едва разбираю, что должна помнить, что действительно помню, а что придумала и солгала. Вероятно, половина этого мне почудилась. Немалая часть – ложь.
Я слышу, как Бриккен возится в комнате. Она собирает бумаги, оставшиеся после Руара. Налоговая, похоронное бюро, банковские и пенсионные документы, страховка – все свидетельства, все конверты большой кучей у нее в руках, когда она снова садится за стол. У этого стола его большие горячие ладони лежали на клетчатой клеенке. Она что-то бормочет по поводу того, что не может найти – так много в этом доме всего, спрятанного в дальнем углу ящика, в сарае, за пачкой с хлопьями в кухонном шкафу. Я думаю о камнях, о царапинах, обо всем том, что мы не говорим друг другу.
– Ты не могла бы помочь мне разобраться с этими бланками, Кора?
От бумаг на пол ложится тень – темные контуры, словно тайны. Ее глаза впиваются в меня, они похожи на каштаны, и я хочу, чтобы она отвела взгляд. В Индокитае заключили мир, а тут…
Я не хочу здесь находиться.
Я слишком труслива, чтобы носить все это в себе. Не только про Руара, но и про все остальное. Я всегда была посредственностью. Не такая сообразительная, как Бриккен в детстве, не особенно умная. Не такая красавица, как она, хотя и не дурнушка. Лишь тусклые каштановые, чуть вьющиеся волосы – отдельные волосины торчат во все стороны. Заурядное, приятное и незапоминающееся лицо, которое даже можно назвать хорошеньким. Груди как неспелые ягоды крыжовника. Вот это я в молодости. Вероятно, размер обуви у меня был больше, чем у большинства, а мечты поменьше.
Может быть, страхи у меня более пугающие. По крайней мере, мне так казалось. По крайней мере, я чувствовала себя куда моложе своих трех старших сестер, и трусливее младшей. Когда Лива бежала впереди меня по зеленому лесу, ища укрытия от дождя, мне хотелось зажать ей рот рукой, чтобы не дать словам вылететь наружу. Серые тени над нами, когда мы сидели под елкой в тот летний день – ветки защищали нас, словно крыша, и сестра с самым серьезным выражением лица рассказывала мне о смерти и привидениях. Глаза сияли в темноте, как прожекторы, а руки повествовали не меньше, чем губы: Лива придумывала, вспоминала, преувеличивала и добавляла от себя. Вероятно, это наследственный талант.
– Нельзя ходить босиком, достаточно самого мелкого гвоздика. Помнишь Матса, сына Сигне? У него началось заражение крови, болезнь добралась до сердца – и конец. Или если сам гвоздик дойдет до сердца. Умрешь на месте.
Фантазии у нее были такие красочные, но во мне они разбивались и становились серыми, как глина. Сначала щекотало в животе – вероятно, от страха или от зависти, что она сама не боится. Потом по позвоночнику проползали темные пауки. Сердце стучало, как барабан, тело покрывалось липким потом, мне хотелось повернуть время вспять. Лива запихивала в рот соломинку, сидела, спокойная, как ни в чем ни бывало. В сумерках под ветками она походила на скелет.
– Помнишь луг рядом с пастбищем, где ты обычно собираешь цветы? Там ты можешь случайно споткнуться о коленную чашечку.
На меня накатывает тошнота, в животе все сжимается.
– Однажды там батрака затянуло в комбайн, куски разбросало по всему полю. Пальцы его собрали, а коленные чашечки так и валяются. Хотя знаешь, еще хуже в психушке в Норрфлю, где в подвале толстенные двери. Оттуда никто еще не выходил, так мама сказала. Это недалеко отсюда, они взяли туда поломойку из типографии в городе, а ты такая трусливая, что тебя они точно могут забрать навсегда.
– Нет! – прошептала я.
Еще до нашего рождения мама работала в доме престарелых над психушкой, слышала приглушенные звуки из подвала, видела, как людей тащат туда – и они оттуда не возвращаются. Ниже уровня земли она, конечно же, никогда не спускалась, целыми днями ходила между расставленными ровными рядами кроватями стариков на хорошо организованной конечной станции, но ей известно было про щели, через которые можно подсматривать. Грязные люди, влачащие свое существование под землей. Они кричали, когда их тащили туда. Убогая жизнь на потертом деревянном стуле. Мама видела, как мужчина, относивший психам еду, выходил на солнце с остановившимся взглядом. Я помнила наизусть ее слова, сказанные в тот раз, когда я не решалась вылезти из-под стола – или это было, когда я боялась сесть на лошадь.
– В самом дальнем углу подвала комната без окон, – проговорила она. – Ты хочешь попасть туда, Кора, и видеть людей, только когда тебе приносят еду и лекарства?
В ту минуту я ее ненавидела.
– Нет! – повторила я, сидя под сосной – маме, Ливе, сидящей рядом, самой себе.
Сестра придвинулась ко мне. Сердце у меня стучало, ноги похолодели. Меня тошнило, руки казались холодными, как ледышки, хотя я сидела на них. Никогда больше не решусь пройтись босиком по лугу! Через одеяло меня пробирало холодом от земли. Лива с блестящими глазами продолжала говорить, а я думала, что более всего хочу засунуть голову ей под кофту. В ту же секунду она поднялась и выскользнула наружу между ветками, чтобы пописать. Ушла, небрежно волоча ноги – как всегда, оставив меня одну. Платье у меня прилипло к телу, ледяная капля упала на затылок с какой-то ветки надо мной. Во рту у меня пересохло, язык стал шершавым, как у животного, губы не желали расслабляться, сколько бы я ни облизывала их. В груди стучало. Я крепко зажмурилась, подтянула плечи к ушам, стиснула зубы, чтобы они не стучали. Все вокруг вращалось. Я уносилась прочь от лошадиной попоны, становясь все меньше и меньше. Улетала в космос, растворяясь в нем.
Меня больше не существовало.
Запах мокрой шерсти, когда моя младшая сестра снова залезла под елку. Глаза сияют, губы смеются. Ее соломенная коса плюхнулась рядом с ней.
– А знаешь, Кора, я сейчас видела зайца среди камней, когда писала, а еще знаешь что – я вся промокла до нитки, хотя вылезла всего на несколько минут.
Я забралась под лошадиную попону, завернулась в нее и прислонилась головой к корню дерева. Попона была жесткая и влажная, пахла застарелым пóтом – резкий запах смешивался с ароматом еловых побегов и мха. Кажется, именно тогда сестра рассказала мне об Овчарке – сторожевой собаке и тайном оружии Красной Армии.
– Она огромная, весит девяносто килограмм! – заявила Лива. – Но сама понятия об этом не имеет: она выросла в овечьем стаде в горах Кавказа и считает себя овцой. Настоящая пастушья собака. Овчарка смирная, как ягненок, и очень мужественная.
Я подобралась поближе к ней.
– Ради своего хозяина Овчарка готова загрызть кого угодно.
Лива перешла на шепот.
– Она сливается с суровым пейзажем, бегает среди своих подруг-овец, но оберегает их, всегда подозрительная, всегда настороже: если ее стаду угрожает хищник, она мигом сбрасывает с себя овечью шкуру. В бешенстве защищает себя и своих, рвет нападающего на куски и пожирает падаль.
Вот какой я хотела быть. Мечтала сама стать Овчаркой или же иметь рядом с собой такую, которая любила бы меня больше всего на свете. Если бы такой гигант встал между мной и жизнью, оскалив зубы! Я оглядывалась, ища среди теней надежную мохнатую бело-коричневую собачью шерсть, но нет, не видела тяжелого звериного тела, больших лап, пристальных глаз, охраняющий меня.
Когда закончился дождь, над лесом повисло по-летнему белое солнце. Настала такая погода, когда хорошо идти по бревнам, балансируя на каждом шагу, и прыгать с шершавых камней, когда земля теплая под ногами. Хватит разговоров про монстров и дыры. В сторону дома я шла по лесным тропинкам вслед за сестрой, словно став ее тенью. Мясо без костей. Полная бесхребетность. Шла следом, лаская землю позади нее. Плыла по течению.
Хотя в то время я лгала гораздо меньше.
Лива прыгала вперед, когда куда-то стремилась. Сама я спотыкалась, так что окружающие косились на меня. Мама говорила, что у меня сердце снаружи, что у меня слишком тонкая кожа, взгляд обращен вглубь себя.
– Врожденная уязвимость, – говорила она отцу. – С девочкой что-то не так.
Конечно, она не рассчитывала, что я услышу. Я хрупкая, как тетушка Гурли среди маминой родни в Сёдерхамне.
Тетушка Гурли.
Которую увезли.
– Не переживай, Магда, – ответил отец. – Ей не повредит побольше ответственности, и все наладится. Лес, скотина и поля – прекрасная почва, на которой произрастает забота и спокойствие.
Мне хотелось быть муравьем и иметь прочный хитиновый панцирь как защиту от окружающего мира вместо того дрожащего комочка желе, которым я была. Муравьем или отважной собакой, вот кем я мечтала стать, но ни того, ни другого не получилось. Вместо этого за мной по пятам, словно бездомная паршивая лиса, бесшумно следовал тонконогий страх. Он хотел, чтобы я погладила его, терся о мои ноги, желая, чтобы я взяла его на руки и объявила своим. Хотел, чтобы я втянула воздух в легкие, словно в последний раз, зажмурилась и прислушивалась к оглушительному биению сердца, сжав кулаки, так что косточки побелели. Если бы у меня была любовь Овчарки! Когда я нуждалась бы в собаке, она готова была бы кому угодно перегрызть горло, встала бы передо мной в спокойной готовности.
Позднее случалось, что именно так она и поступала.
Когда я была ребенком, она появлялась нечасто. Тогда моя жизнь иногда натыкалась на мертвую птицу, на острую иглу, на детей в школе, когда я отвечала неправильно, или на тетку с корзиной в деревне – ту, которая таращила глаза и недолюбливала меня. Овчарка мне тогда не помогала. И чем больше остальные шептались о том, какая я трусливая и странная, тем больше страх сжимал легкие. Меня пугали лица взрослых, говоривших о нашем местечке Одален неподалеку от городка Мармаверкен. И еще когда мужа кузины парализовало из-за тромба – тогда все собрались в комнате и шептались о нем, а на лица падали тени из окна.
У него было двое маленьких детей.
Кажется, муж кузины потом умер. По крайней мере, вполне мог.
Смерть, она такая странная. Я наблюдала ее десятилетиями. Вот человек есть. Он дышит. Говорит. Потом меняется, исчезает. Его больше нет. К этому невозможно привыкнуть. А вот сижу я, в теле почти таком же, как у умершего, но по-прежнему дышу. Мои мысли заносит то туда, то сюда – в таком же хаосе, как узор на столешнице Бриккен, которую ей подарили на семидесятилетие. Назло Бриккен я беру последний кусок сахара, хотя обычно пью без него. Она лишь молча поднимается, достает пакет с сахарным песком и насыпает в сахарницу. Если бы я поднялась и швырнула в нее хотя бы половиной правды, она раскололась бы, как старое блюдце под цветочным горшком. Ее обожаемый Руар. Даг – ее сын и мой муж. Я вдыхаю через нос и выдыхаю через рот. Выдыхаю насмешки, стыд и вину, всех людей, показывающих мне средний палец, заполняю себя мыслью о том, что я Унни. Я могу. Но ничего этого я не говорю Бриккен, которая прочно сидит на своем стуле, наблюдая за мной через стол. Она вглядывается, ища трещины в моем фасаде. Чего-то ждет. Меня?
Летнее солнце нащупывает меня через разрыв в кроне дерева за окном, запекает правду как пирог – снаружи твердая корочка, а внутри жидкая начинка – пока он не начинает пригорать. Деревья ближе к лесу качаются на ветру. Крепкое сильное тело Руара на фоне мха и кипучей жизни.
Унни
Зимнее цветение и летнее солнце
Ясная звездная осень в Хельсингланде, голая земля, холода. Когда живот стал большим и тяжелым, я передала Армуду мудрые советы знахарки Бриты. Поделилась с ним знаниями, укоренившимися во мне в первые вечера у нее, когда мне еще не исполнилось и восьми, и я подслушивала, лежа в постели. Поделилась всем, что она передала мне, пока я не научилась делать все наравне с ней, при ранах и боли, при зуде и угрозе жизни. Я не рассказывала обо всех опасностях, только о том, что надлежит делать, с благодарностью думая о том, как многому успела научить меня целительница до того момента, когда она умерла, а ты родился, Руар. Армуд без колебаний согласился мне помогать, воспринял это легко и естественно, как и все остальное, за что брался, но когда схватки стали частыми и мощными, я увидела, как он поник и растерялся, серьезность момента потрясла и его. Не помню боли, помню лишь, как она исчезла, сменившись страшным давлением вниз во всем теле – и ощущением, которое мне уже довелось испытать однажды. Время пришло. Я чувствовала, как расту, занимая все больше места в комнате, зная: я так сильна, что сосуды лопаются на лице. В комнате поселились разные запахи. Запахи тела, мощной силы и протухшей воды. Когда ребенок закричал, у меня было такое чувство, словно я своими силами добралась до самой вершины высокой горы. Все было залито светом. Наша семья встречала совершенно нового человека. Так удивительно, что голова кругом. Настоящее волшебство.
Туне Амалия.
У моей новорожденной дочери были спутанные волосы, широкие скулы и узенький маленький подбородок. Лицо сердечком. Когда я погладила ее кончиками пальцев по затылку и спинке, она сразу успокоилась. Я постелила ей в корзинке, и там она спала, мое прекрасное дитя, с кругленькими ступнями, темными ресницами и розовыми щечками. Ты, Руар, лежал, прижавшись ко мне в нашей постели на полу, посасывая палец, по-прежнему напуганный всеми звуками и криками, которые я издавала. Веки твои дрожали, когда ты засыпал – может быть, тебе снился гигантский ящик, полный картошки и яблок, так что их хватило бы до весны. Или ты мечтал проснуться утром, не ощущая сквозняка по полу. Через несколько недель после родов Армуд построил кровать из досок, которые нашел и которых никто не хватится. Она подняла нас на новый уровень, в тепло, выше сквозняков, и там вы, детки, лежали, слушая его воспоминания о былых странствиях. По вечерам мы все забирались под шкуры и больше не ощущали, как холод пробирается под одежду, скользит вдоль позвоночника. Когда вы засыпали, я дышала в рот Армуду, и все вращалось вокруг нас, только мы двое оставались неподвижны.
Я любила просыпаться от хныканья Туне Амалии, любила кормить ее грудью в кровати, уткнувшись носом в нежный пушок у нее на макушке, наблюдая, как Армуд бреется перед треснувшим зеркалом. В обычном случае оно лежало в деревянном сундучке в углу вместе с бритвой, но в те дни он вынимал его и пристраивал на стене при помощи двух гвоздей. Как раз в том месте, где ему приходилось стоять, чтобы хорошо себя видеть, так красиво скрипела доска в полу.