Полная версия
Дневной поезд, или Все ангелы были людьми
Но Капитолина (Капа) на его посулы не очень-то поддалась.
– Вот еще! Больно надо. Вот в костюмерши я бы пошла. Я безумно люблю шить. Наверное, я вся в отца. Он у меня сам ткацкие станки делает, а ткацкий станок – это такая красота. Все наши соседи по Одинцову только ахают. Вы, к примеру, знаете, что такое притужальник, вставленный в навой? А отец мой знает. Он все детали станка изготовляет своими руками и только одну, самую сложную… не помню, как называется… выписывает из Швеции. А, вспомнила… заказывает бердо – такой гребешок с дырочками для нитей. Он шьет на своих станках как настоящая швея. Нам ничего из одежды не приходится покупать. Экономия! И меня, бестолковую, научил шить. Выдрессировал, как мартышку. Однако я тут с вами разболталась – не в том смысле, что я вся разболтанная, а в том, что разговорилась. Посему здрасьте – в том смысле, что прощайте. Еще свидимся.
Капитолина церемонно попрощалась с ним за руку, тем самым подтверждая прочность их дружбы, и исчезла в соседнем купе. Оттуда она постучала ему в стенку, чтобы уведомить, что благополучно добралась до места. Он ответил ей таким же стуком, подтверждающим, что сигнал принят и должным образом расшифрован.
После этого она снова постучала, хотя сама не знала зачем. Ответного стука она не дождалась и подумала, что с его стороны это правильно: было бы глупо так без конца перестукиваться.
И еще подумала – без всякой связи с предыдущим, а просто потому, что держала эту мысль до поры наготове, чтобы высказать ее, когда останется одна и будет уверена, что никто ее не слышит и ей не помешает: «Надо же – умер сын. А он об этом так спокойно говорит».
Не менее приятные знакомства
После этого в проем наполовину открытой, отодвинутой вбок двери просунули головы двое ангельских голубков несколько порочного вида – он и она (его вихрастая голова выше, а ее гладко причесанная, с лимонным отливом гладко причесанных волос – ниже). Впрочем, порок (если это был именно он) их только красил, как иных красит невинность и добродетель, а иных ничего не красит, поскольку они безнадежно красивы или столь же безнадежно уродливы, что украшение к ним ничего бы не добавило и ничего не отняло.
По своей внешности она была ляля, как называли в те годы миниатюрных, хорошеньких, к тому же умеющих за собой следить женщин с известными претензиями. Вот и она, явно умеющая, одевалась так, словно сама себя обшивала, как самая модная портниха, или пользовалась неким каналом для не совсем легальных поставок модной одежды оттуда, из-за высокого бугра.
Следует пояснить, что бугор в брежневскую эпоху – это, с одной стороны, начальник среднего звена, а с другой – некий прообраз заграницы, рисовавшейся как возвышение над совком. Таким образом, совок и бугор явно соперничали, одолевал же все-таки бугор, поскольку он был не только выше, но и дальше, а далекое тогда казалось куда более заманчивым, чем близкое, совковое – то, во что заметают мусор.
(Впрочем, эти оттенки словоупотребления сейчас, с наступлением двадцать первого века, сглаживаются и стираются, поскольку тонкие различия в значении слов вытеснила официально дозволенная грубая брань – не только на стенках сортира, но и на сцене театра или голубом (очередная двусмысленность) экране телевидения.
Словом, сортир стал чем-то вроде национальной идеи, а сортирное очко – окном в Европу, прорубленным для того, чтобы оттуда черпаком вылавливать удушающие нас своим гнилостным запахом санкции.
Так мы и живем, утратив оттенки, утрата же подобного рода приводит к удручающей обыденности и повседневности – в том числе и литературной. И я пишу свой роман, чтобы эту повседневность хотя бы отчасти превозмочь, вырваться из нее к неведомым горизонтам, как дневной поезд вырывается за пределы вокзала и мчится навстречу разлитому по небу вишневому соку – полыхающему зареву солнца.)
Однако вернемся к нашим новым пассажирам. На ляле была рубашка-батник с двумя соблазнительно расстегнутыми верхними перламутровыми пуговками и кожанка, но не комиссарская куртка, а короткая юбка выше колен и чуть ниже ягодиц. Добавим к этому описанию длинные, пурпурного византийского цвета ногти, кои могли бы ей помешать вбивать кувалдой костыли в шпалы при прокладке железных дорог, но она подобной прокладкой не занималась, почему и ухаживала за ногтями не хуже искушенной маникюрши.
Так выглядела она, а он… с ним все проще. На нем была та же кожанка, но не юбка, а короткая куртка и джинсы. Их тогда не покупали, а привозили. Поэтому размеры всегда гуляли, и где-то приходилось подшивать, утягивать и укорачивать.
Под курткой – летняя майка с английской надписью. В кармане джинсов, конечно же (как непременная деталь), пачка сигарет с ковбоем на этикетке, обязанным своей мужественностью исключительно курению.
А вообще, он выглядел на манер тех, кто брал поносить у друзей и знакомых все, что на них было, а затем забывал вернуть.
Осмотрелись. Изучили (проинспектировали) взглядами купе вплоть до откидных веревочных полок по боковым стенкам и ночных фонариков в головах и остались довольными: хотя явных причин для этого не было, но заранее накопленный оптимизм, бодрое настроение и вера во все хорошее создавали единственную причину.
При этом оба удивительно совпадали и по внешности, и по возрасту, красивые и вызывающе молодые. Но – не влюбленная парочка, а, судя по всему (и прежде всего по явно недавно надетым обручальным кольцам), семейная пара, хотя и с недолгим стажем, явно недостаточным, чтобы покрыть риски при вступлении в столь отчаянно ранний брак.
Они несколько опасливо и с извиняющимся видом поглядывали на попутчика, словно он мог ждать от них чего-то соответствующего правилам вежливости, прежде чем они найдут подходящий угол для большой сумки и сами рассядутся по своим местам согласно купленным билетам.
Рассядутся и, запыхавшиеся от спешки, хоть немного переведут дух, после чего можно наконец и познакомиться с попутчиком, не обременяя себя запоминанием его имени, поскольку во время ночного сна оно им вряд ли понадобится, а утром и вообще окажется совершенно ненужным, раз уж они расстанутся и больше никогда не встретятся в этой жизни – разве что в одной из будущих, да и то не здесь, а на бескрайних просторах вселенной.
Впрочем, подобные мысли вряд ли посещали умы семейной пары, слишком молодой, чтобы задумываться о будущих жизнях вообще, поскольку перспектива их собственной будущей жизнь вырисовывалась для них пока еще довольно туманно и смутно. За год супружества они успели убедиться, что они, конечно, друг дружку любят, раз уж так положено, но при этом совершенно не понимают, презирают и ненавидят.
Не понимают даже в том, что один из них мужчина, а другая, представьте себе, – женщина, с ее привычками, потребностями, желаниями, капризами, складом характера и складом… всяких ненужных мелочей и финтифлюшек, как добавляет он, лишь только она решается заговорить на эту тему.
И все у них так: он – одно, она же – совсем другое, отчего эти вечные обиды, ссоры, слезы, вынужденные примирения и холодные поцелуи – примирения от усталости и безразличия, которые не сближают, а еще более отдаляют их друг от дружки.
Молодая жена все чаще заговаривает с ним о разводе, а он в отместку мрачно пророчествует, что она доведет его до полных крантов. Иными словами, до самоубийства (а он склонен, знаете ли). И то и другое было катастрофически близко к осуществлению, но тут произошло событие, их сплотившее: они нежданно-негаданно получили квартиру в Ленинграде.
Квартиру неподалеку от Дворцовой набережной, окна во двор, черный вход с кошками и мусорными ведрами, ржавая пожарная лестница, закопченная печная труба, длинный арочный проход под домом.
Словом, настоящий – понтовый – Ленинград! Точнее, Петербург времен Гоголя, написавшего «Карамазовых», и Достоевского – автора «Шинели».
А может, и наоборот, что, впрочем, неважно, поскольку это ли не везение! Это ли не счастье, упавшее на голову. О ссорах и взаимных обидах (он обижался на то, что она любила командирствовать, а это при ее маленьком росте выглядело особенно комично) было забыто, как и об осуществлении нелепых угроз.
Глупо было бы развестись или лишить себя жизни, когда идет такая карта (оба были из семей заядлых преферансистов и сами азартно играли). Поэтому они решили срочно отправиться (ломануться) в Питер и там осмотреть квартиру и все подробно выяснить. А может быть (если удастся), не откладывая, оформить нужные бумаги.
Завещали
Разместившись на своих полках, они пристроили в ногах дорожную сумку (при этом молодая жена командирствовала – сверху давала указания, а муж покорно их выполнял). Затем они сочли возможным завязать с попутчиком ни к чему не обязывающий разговор, для коего не пришлось выдумывать предлог, поскольку оба находились под впечатлением от озарившего их волшебного видения оперной дивы, шествовавшей по платформе к своему вагону.
– Ах, если бы вы знали, кого мы сейчас встретили на платформе! – воскликнула жена, позволяя собеседнику строить любые догадки и при этом обреченно мириться с тем, что он все равно не отгадает, кого она имеет в виду.
– Смоктуновского?
Она победительно улыбнулась, сочувствуя тому, как люди бывают далеки от истины, даже не подозревая об этом, и после этого произнесла:
– Ха-ха! Смоктуновского, этого неврастеника и импотента. Если бы… Галину Вишневскую мы видели – вот кого, а рядом с нею этого… как его… который машет палочкой и водит смычком… ее мужа Вишневского.
– Наверное, Ростроповича.
– Да-да, Ростроповича.
– Вам повезло. Могли бы взять автограф.
– Могла бы, но у нее были заняты руки. Она несла в руках букеты роз.
– Наверное, прямо со спектакля в Большом театре, а теперь едет в Мариинку.
– Вы театрал? – Она посмотрела на Морошкина с некоей ревнивой неприязнью, как на возможного соперника по близости к театральному миру. – Я работаю в гостинице и часто вожу иностранцев по театрам. Им же любые билеты – пожалуйста. Поэтому я всего насмотрелась.
– И не только по театрам, но и… гм… по номерам, – счел нужным добавить муж.
– Заткнись.
– Уже заткнулся, моя дорогая. Дорогая в том смысле, что долларовая.
– Я долларовая, а зато ты у нас фарца. За это тебя и из университета вышибли. Теперь пасешься возле гостиниц. – Отчитав по самой полной программе мужа, она повторила свой вопрос попутчику: – Так вы театрал?
Он поспешил отвести от себя подозрения, словно театрал был чем-то подобен фарцовщику:
– Что вы! Что вы! Я совсем по другой части.
– По какой же? – Она до конца еще не верила счастью избавиться от соперника.
– По всякой там пожарной, – сказал он и сам же смутился из-за своей неудачной шутки. – Простите, глупо пошутил. Со мной это бывает. Вообще-то, я читаю лекции в университете…
– …И зовут вас Герман Васильевич, – подхватил молодой муж, пользуясь возможностью вставить словечко, пока жена ненадолго замолкла.
– Прохорович, – поправил он.
– Да-да, Прохорович. Извиняюсь, я оговорился.
Герман Прохорович удивился было своей популярности, но тотчас сообразил, что, наверное, перед ним один из студиозусов, коего в лицо он не помнит, поскольку этих студентов у него сотни, тот же знает его отлично, раз уж он у студентов один.
– Простите, ваша фамилия… помню, помню. Кажется, Монте-Кристо. Я запоминаю имена студентов по названиям романов, кои они читают на моих лекциях. Вы ведь у меня недоучились. Фамилия же ваша…
– Сурков, – подсказал студент. – А зовут меня Борис, но правильнее Боб, хотя один мой знакомый, который душится французскими духами и читает много книг, зовет меня Бобэоби. А вы на экзамене… вы мне влепили трояк с минусом.
– Что ж, хорошо, что не двойка. Ваш трояк свидетельствует, что вы способны отличить Канта от Конта, Фуртвенглера от Фейхтвангера, а Мартина Лютера от Мартина Лютера Кинга. Но, по-моему, Борис правильнее Боба и тем более Бобэоби. Кстати, это из Хлебникова и к вам совершенно не относится. К тому же Борис как-то благозвучнее.
– Нет-нет, Боб – самое правильнее. У меня и прическа под Боба, и английская надпись на футболке. Кстати, что она означает, а то никто не может перевести?
– «Think less. Stupid more!». «Меньше думай. Тупи больше!»
– Это как раз для меня. Отвечает моей сути. Хотя могло бы и стать лозунгом комсомола.
– Что ж, поздравляю вас, а заодно и комсомол. Ну а вас как звать-величать? – обратился он к супруге Суркова?
– Жанна, девичья фамилия Магидович, но приходится быть Сурковой. Все-таки мужнина жена.
– Вот как! Прекрасно! Вы и по внешности – Жанна, а теперь, выходит, и по имени. По какой же надобности в Ленинград, позвольте полюбопытствовать? Или так… прогуляться?
– Нам завещали квартиру, – сказала Жанна Магидович-Суркова из суеверия почему-то обиженно, хотя было неясно, на что им, собственно, обижаться.
– Кто же сей благодетель? Родственник?
– Мы сами не знаем.
– Как же так? Разве такое бывает?
– Мы получили письмо от незнакомца. Поначалу думали, что это розыгрыш. Но оказалось, что правда. Случайный партнер по преферансу вернул моему мужу карточный долг. А вы?
– Завтра меня будет ждать катер у берега Финского залива.
Герман Прохорович сказал об этом так, словно это объяснение было исчерпывающим и никаких добавлений к нему не требовалось. Поэтому собеседники с пониманием кивнули и больше его ни о чем не спросили. Только Жанна, наклонившись к нему сверху, шепнула:
– Простите, а Фуртвенглер – это комик или цирковой жонглер?
– Вообще-то, немецкий дирижер. Впрочем, как вам будет угодно, – таким же шепотом ответил он.
Добролюбов
Четвертое место долго пустовало, пока наконец его не занял молодой человек в клетчатой ковбойке бродяги-геолога, круглых добролюбовских очках, постоянно сползавших с носа, так что их приходилось поправлять одним и тем же привычным тычком двух пальцев, при окладистой бородке и несколько нелепом оранжевом галстуке, хотя и без пиджака (галстук без пиджака тогда носили редко).
Пиджак он, впрочем, держал перекинутым через руку, как плохо вышколенный официант держит салфетку.
Все трое, и прежде всего Герман Прохорович, мысленно его так и окрестили – Добролюбов и в каком-то смысле оказались правы, как показало дальнейшее.
(Хотя следует заметить, что наряду с этим всем известным Добролюбовым, Николаем Александровичем, рано умершим борцом против крепостничества и самодержавия, блеснувшим в русской литературе, как луч света в темном царстве, был и другой Добролюбов. И этот другой, аккурат Александр Михайлович, – поэт, баловавшийся опиумом, опрощенец, бесприютный скиталец, глава секты подобных себе «добролюбовцев» и вообще загадочная личность.)
Забравшись к себе на полку, молодой человек раскрыл маленькую книжечку явно дореволюционного издания и погрузился в чтение, хотя было заметно, что он знает эту книжечку почти наизусть и может процитировать с любой страницы.
– Однако хорошо бы чаю, – сказал Герман Прохорович, и его слова при молчании всех остальных воспринимались как косвенное обращение к вновь прибывшему – с тем, чтобы тот обратил внимание на то, что он в купе не один, и хотя бы из вежливости назвал себя.
Молодой человек верно понял это невысказанное, но слишком явное пожелание.
– Тут все уже, похоже, познакомились. В таком случае и я представлюсь. С вашего позволения, Добролюбов. – Он оторвался от книжечки в ожидании, что его имя вызовет ряд привычных и изрядно надоевших ему вопросов, на которые волей-неволей придется отвечать.
– Позволяем, позволяем, – возликовал Герман Прохорович, неизвестно чему обрадовавшись, а скорее просто решив воспользоваться случаем, чтобы отвлечься от одолевавших его тоскливых мыслей. – Но только уточните, пожалуйста, какому Добролюбову вы, так сказать, наследуете. Ведь их, Добролюбовых-то, было по крайней мере двое – Николай Александрович и Александр Михайлович. Оба весьма достойные люди, но разные, знаете ли. По всем статьям совершенно разные.
– Я, опять же с вашего позволения, никому не наследую. Я сам по себе Добролюбов.
– Не родственник, значит?
– Не родственник.
– И это охотно позволяем. И будем признательны, если, назвав фамилию, вы назовете и свое драгоценное имя.
– Не знаю, что в нем драгоценного, но зовут меня Николай.
– Ах, все же Николай! И мы имеем счастливую возможность лицезреть второго Николая Добролюбова.
– Лицезрите сколько душе угодно.
– О! Вы упомянули о душе, из чего следует, что оная душа – предмет вашего неусыпного внимания, не чуждый, по-видимому, и той маленькой книжечке, которую вы читаете. – После неестественной веселости Герман Прохорович вдруг почувствовал упадок сил, сник и помрачнел. – Простите, молодой человек. Я не хотел вас обидеть, и несвойственная мне нервозность объясняется рядом чрезвычайных обстоятельств, в которые я оказался вовлечен не по своей воле. Еще раз простите. Вы читаете Евангелие? – спросил он совершенно другим, теперь уже не насмешливым, а серьезным и уважительным тоном.
– Да, именно. – Добролюбов оглядел свою книжечку, словно не хотел ошибиться, что это именно Евангелие.
– А вы не боитесь брать с собой в дорогу подобную литературу? Впрочем, дурацкий вопрос. Раз берете, значит, не боитесь. А если бы боялись, то не брали бы.
– Логично. Простите, а вы кто будете?..
– Могу вас заверить, что я не с Лубянки и в то же время не с Патриарших прудов, описанных у столь модного ныне, после публикации журнала «Москва», Михаила Афанасьевича, – не специалист по черной магии. Я, так сказать, нечто среднее: веду курс истории религий в университете.
– А остальные присутствующие?
Жанна и Боб, несколько притихшие на время беседы двоих попутчиков, назвали свои имена.
– Вы, надо полагать, верующий? – поинтересовался у Добролюбова Боб, усвоивший еще со школы, что о чем-нибудь спросить – значит отчасти показать свои знания.
– В таких случаях говорят: верую, Господи, помоги моему неверию.
– Вы православный? – безучастно осведомилась Жанна, чтобы тоже не молчать и о чем-то спросить, хотя бы и не слишком для нее интересном.
Добролюбов вздохнул, словно ему много раз пришлось отвечать на этот вопрос, и отвечать по-разному, но он на него в конце концов так и не ответил.
– Православный. Я и в комсомол не вступал оттого, что хожу в церковь.
– Ходите в церковь, а духовник у вас есть? – спросил Герман Прохорович, своим вопросом ставя собеседника перед неким нераспознанным им испытанием.
– Почему вы сразу о духовнике?
– Молодые люди, – Герман Прохорович не скрывал, что, имея перед собой такой пример молодого человека, как его собеседник, ему нетрудно будет ответить на этот вопрос, – молодые люди, воцерковившись, прежде всего стремятся заиметь духовника – опытного советчика и руководителя.
– Да, у меня есть духовник. В Ленинграде. – Добролюбов тычком двух пальцев сдвинул очки к переносице. – Мы с ним переписываемся.
– Кто же это?
– Отец Анатолий, но он, к несчастью, серьезно болен, при смерти. Его разбил паралич. Я еду его навестить и получить от него последнее утешение.
– Он служит?
– До последнего времени служил, пока был в состоянии. Тайком от властей опекал приют для детей, брошенных родителями. Украдкой сажал мальчиков и девочек на колени, накрывал епитрахилью и читал им апостольские послания.
– А вам известно, что все священники обязаны обо всех прихожанах докладывать в КГБ? – спросил Боб, явно осведомленный по части подобных обязанностей.
Добролюбов предпочел прямо на этот вопрос не отвечать, но зато ответить на следующий, который мог быть задан через минуту:
– Нет власти, кроме как от Бога. Что ж, такова воля Всевышнего. Это может рассматриваться как послушание, – сказал он тихо и значительно.
С минуту все молчали, словно после сказанного никто не хотел заговорить первым.
– А вот и чай! – возвестил Герман Прохорович, завидев на пороге проводника со стаканами чая, которые он держал, словно эквилибрист, между пальцами обеих рук. – Но только нам пять стаканов, пожалуйста, поскольку у нас будут гости. Боб, не сочтите за труд – позовите пассажирку из следующего купе. Ее зовут Капитолина.
– Она что – с Капитолия? – хмыкнул Боб, неохотно поднимаясь с места.
– Нет, она из Одинцова. Очень добрая и милая особа.
– А я думал, что Капитолины все с Капитолия.
– Ну и дурак. Что у тебя на майке написано? Не шути, если не умеешь. Помалкивай, – осадила его жена и любезно улыбнулась Герману Прохоровичу, показывая этим, что – в отличие от мужа – у них обоих с юмором все в порядке.
Гонорары и все прочее
По составу прошла сквозная тяга, исходящая от тепловоза. Поезд дал отрывистый гудок, напрягся, лязгнул сцеплениями и тронулся: платформа с провожающими медленно поплыла назад.
Сделав упреждающий жест ладонью, означающий, что он, любимец публики, милый всем и любезный, ненадолго их покинет, Боб исчез за дверью купе и вскоре вернулся вместе с Капитолиной. Боб ее всячески ублажал, угождал и за ней ухаживал, разыгрывая роль провожатого и всем своим видом показывая, что это он ее привел, раз уж его попросили.
Хотя та держалась независимо, словно в провожатых не нуждалась – тем более таких, как он, не внушавших ей решительно никакого доверия.
– А нам тут чай принесли. Приглашаем, – сказал Герман Прохорович на правах знакомого Капитолины.
Та присела рядом с ним на краешек нижней полки.
– Совсем забыла. У меня же там конфеты.
Она было бросилась к себе в купе за конфетами, но Герман Прохорович ее не пустил, словно бы имея свой тайный умысел и не желая, чтобы ее место с ним рядом занял кто-то другой.
– Сидите, как-нибудь обойдемся… у нас тоже наверняка найдутся сладости.
– Мои вкуснее… леденцы, – сказала Капитолина, из чего следовало, что сама она больше всего любила леденцы, хотя за других вряд ли могла поручиться.
Капитолина послушно села, но, поскольку она уже привлекла к себе всеобщее внимание, решила воспользоваться этим, чтобы поделиться своей радостью.
– А вы знаете, какая удача! Мое купе оказалось совсем свободным. Я еду одна, без попутчиков.
– Ничего, проводник к вам кого-нибудь подсадит, – сказал Боб, не столько настаивая на своей правоте, сколько желая, чтобы она его опровергла.
– Не подсадит. Он там уже какие-то свои коробки пристроил.
– Что ж, фартово. Это называется расширением жилплощади. Мы с женой тоже свой жилищный фонд расширяем. – Боб вымерял на вагонном столике несколько пядей, призванных наглядно показать, как они расширяют жилищный фонд, и заодно прихватил выложенное кем-то к чаю печенье.
– Им завещали квартиру в Ленинграде, – пояснил Герман Прохорович, доверительно наклонившись к Капитолине.
– Везет же людям. А наш жилищный фонд – три комнатушки, два балкона, сарай и курятник.
– Что ж так?
– В остальных комнатах отец расположил свое ткацкое производство.
– Он у вас цеховик? Подпольный предприниматель?
– Нет, изобретатель-любитель. Возрождает в России ткацкое дело.
– А, ну-ну… – сказал Боб, позевывая, словно ни к чему он не был так равнодушен, как к ткацкому делу.
– Если хотите, я могу вас к другому делу пристроить. Повыгоднее. – Улыбка, проскользнувшая на губах Жанны, означала, что если ее кто-то не понял, то ему же хуже, тогда как ей всегда хорошо.
– Хочу, хочу! – восторженно воскликнула Капитолина.
– Она хочет, – для убедительности повторил Боб, внушительно взглянув на жену.
– Вот и славно. Подробности обсудим.
– А какие подробности? – наивно поинтересовалась Капитолина.
– Ну, гонорары там… и все прочее.
– Гонорары – в смысле зарплата?
– Дура. – Боб стал отрешенно смотреть в потолок, а затем отвернулся к стенке.
– Почему это я дура? – Капитолина рывком одернула платье, словно бесстыдно выставленные колени больше всего выдавали ее беспросветную дурь, но тотчас смирилась со своей участью. – А впрочем… я дурочка. Вы верно заметили. Старухи говорят, что я блаженная.
– Перестаньте. Прекратите этот разговор. – Герман Прохорович давно уже ждал повода вмешаться, но вмешался только сейчас, когда разговор затих сам собою.
– А о чем же нам говорить? – осведомилась Жанна, показывая, что она рада бы угодить Герману Прохоровичу, если он любезно подскажет, каким образом. – Может быть, о чистой и непогрешимой любви?
– О чем угодно, лишь бы без пошлости и грязи.
– «Без пошлости и грязи!» Какая прелесть! Еще один клич ВЛКСМ, – подытожил Боб, на всякий случай приберегая про запас комсомол, как козырную карту из доставшегося ему прикупа.
Перенесен
Поддавшись общему оживлению за столом, Добролюбов спрятал под подушку книжечку и, погасив настенный фонарик, взял к себе наверх стакан чая. Чай оказался такой горячий, что его трудно было держать даже за ручку подстаканника и приходилось то и дело перехватывать с разных сторон (где похолоднее), чтобы не обжечь пальцы.