
Полная версия
Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
– Преувеличиваешь, – усмехнулся Андерсен не без сожаления. – Случайные есть, и двадцать-тридцать персонажей из Жемса не подорвали бы порядок вещей.
Ил воззрился на историка как на ворота посреди чистого поля.
– Ты пришёл к выводу, что в интернат просыпаются все, да? – улыбнулся тот.
– Я пришёл к выводу, что одни просыпаются или засыпают – без разницы – в интернат, другие почему-то в Хаторину, Фогру и далее по всем возможным топонимам, – осторожно пояснил Ил.
– Пароль «Кальдерон», – кивнул Андерсен. – Я не буду спорить с очевидным. Но некоторые просыпаются не так, как другие. Ты знаешь, что очнулся в той спальне, где живёшь сейчас – условно двенадцатилетним, я правильно помню? 96 твоих братьев по крыше знают примерно то же, а интерпретируют кто во что горазд. Карл-Густав в курсе, что появился здесь с четырьмя дипломами на руках: образование он получил, только не в Полукружии, и вообще не в этой стране, но директора сие обстоятельство не смутило – есть человек, и хорошо. Лори проснулся без возраста, но с птицей за пазухой: она теперь перепёлка-матриарх, не буду считать, сколько ей лет – бесполезно. Похоже было на то, что Лори её спасал – что ж, ему удалось. Муз, меж тем, учился в Фогре, но его сюда – цитирую – «понесло». Господин Гли, который заведует столовой, очень удачно проснулся в своём флигеле как раз в то утро, когда распрощались с его вороватым предшественником. Воспитатели – одиннадцать штук, все, кроме Лори – помнят это место обыкновенным приютом для сирот. Они здесь выросли, попытались устроить жизнь в Жемсе, Хаторине, Капе – не вышло, они вернулись и, кажется, так до конца и не поняли, что попали не в тот интернат, который покинули. С директором история очень похожая: он управлял школой, которая была здесь до меня, и с его точки зрения изменилось не так уж много…
– Как вы сюда проснулись, Андерсен? – не выдержал Ил.
– Без осложнений, – отшутился историк.
– Намеренно? – голос надломился и сел.
Андерсен отрицательно покачал головой.
– Я был до смешного сосредоточен, но нет, я не выбирал место заранее. Думаю, будь у меня альтернативные варианты, я бы не окопался здесь. Должен признать, территория от Эшта до моря – благословенный край, несмотря на печально известный Сайский полуостров, но вокруг-то Солонка. И вся Фограва. И целый мир примерно таких же Фограв с другими названиями, некоторые из которых – отнюдь не экзотика для подопечных с послужным списком вроде твоего. Впрочем, мне не угодишь: я любую географию сочту не слишком оригинальной и критически неуютной, когда на мне – 97 блуждающих подростков, а я без дудки и демонического азарта. Предупреждая следующий вопрос – нет, я не планировал собрать здесь такое изысканное общество. Кажется, я провёл в интернате много лет, навскидку полтора века, прежде чем завелась Маб, а за ней другие. Полтора века: произнесу при воспитателях – они рухнут штабелями, а директор решит, что я изъясняюсь художественно. Сами не чуют, сколько длится их жизнь, которая сон.
– Пароль «Кальдерон», – хихикнул Ил. – А Муз? Он бы рухнул или списал на метафору?
– Муз, вопреки некоторым прогнозам, развивается внутри своей лихо закрученной раковины, и витки прирастают, как у всех подопечных, – серьёзно отозвался Андерсен. – Думаю, он уже понял, что преувеличение лишь тогда подлинно художественное, когда граница между тропом и сущей правдой просматривается, но не прощупывается.
– Я не такой, – Ил подтянул колени к груди и весь уместился на табурете. – Я не развиваюсь и не наращиваю витки. Я не усваиваю нового. Ничему не учусь.
– Неправда, – мягко возразил историк.
– Тогда я учусь слишком медленно, – упёрся Ил. – И всё, за что берусь, делаю недостаточно хорошо.
– Просто ни одно из твоих занятий не является главным, – спокойно ответил Андерсен. – Музыка, парфюмерия, спортивные извращения, даже эпос, который ты называешь дневником – всё инструменты, средства, не самоцель. Но лезвия становились бы тоньше, прицелы точней, да и арсенал богаче, позволяй ты себе не отвлекаться на раздачу долгов. Лемма продлевает освобождение каждые полгода и правильно поступает: ювелирное дело требует не только свободных рук. Не закатывай глаза, юная леди не виновата в том, что на её месте ты собирался обнаружить кого-то другого, и вкус с воображением у неё есть, просто они лежат не в тех областях, где ты как дома. Каури сначала отказался иметь дело с растениями, потому что про кухню и уборку было понятней, потом осознал, что кухня ему обрыдла и пылевые тряпки тоже. Теперь отдаёт долги интернату исключительно в крытом саду, причём в тёплую половину года, хотя нельзя сказать, чтобы у него имелось некое призвание, которым можно размахивать как флагом с личным гербом. Ты будто ждёшь подходящего момента, чтобы меня перебить; разве я где-то ошибся?
Ил действительно готовился согласиться с Андерсоном по всем пунктам и опровергнуть базовый тезис, но хмурился не поэтому. Его отвлекло и сбило с толку имя Каури – он никак не мог сообразить, о ком идёт речь, и параллельно думал, что случись ему увидеть слово написанным, он бы поставил ударение на У, но собеседник акцентировал А, что увело от гадальных ракушек, зато хрустнуло звучно, фактурно, с перекатом. Почти зависть взяла, но её объект никак не хотел предъявить узнаваемое лицо.
Ил встряхнул головой – фактурное имя с неожиданным ударением тут же из неё вылетело – и начал контратаку:
– Вы тоже не избегаете бытовых обязательств, когда выпадает жребий.
– Ну, во-первых, мне было бы стыдно, – развёл руками Андерсен, пряча усмешку.
– Музу не стыдно, Карлу-Густаву некогда: у него лаборатория, – констатировал Ил. – А вам надо ко всему приложить руку, чтобы стены не посыпались и земля не омертвела.
– Надеюсь, моя роль не настолько глобальна.
«Но ощущаете, что именно настолько, и бзик вполне может оказаться единственной правдой», – подумал Ил, а вслух сказал:
– Пятнадцать-двадцать человек из Жемса или Капы собирали бы совсем другие плоды с совсем других деревьев, мыли бы другие ступени не наших лестниц, разливали бы по тарелкам не те субстанции, которыми привыкли питаться мы. Нас можно освободить от рутины, но вместе с исполнителями изменится результат. Апельсины, которые чистит Сильвия, на вкус не те же, что нарезаны мной. Земля для грядок, которую перетаскивает Лейц, имеет жёлтый подтон, а у меня в тачках – всегда бордовый. Мы даже друг друга не можем заменить без потерь. К тому же я, как вы сказали, не отягощён призванием, которым можно размахивать как флагом с личным гербом…
Андерсен подорвался, желая что-то произнести, но сглотнул и промолчал. Ила в долю секунды перебросило с двенадцати на семнадцать. Он улыбнулся, опустил глаза, ошалел:
– Вы хотели сказать, что я существую. И не в моих интересах доказывать, что на фоне девяноста шести товарищей по крыше во мне нет ничего особенного. Существовать, быть, присутствовать – нам не хватает глагола, обозначающего состояние, при котором каждый выдох необходим не только тому, кто дышит, при котором движение мысли отзывается движением в атмосфере. Нам не хватает неизбитого синонима для шаманства, плетения чар – заткните меня, иначе я провалюсь на месте. Вы были правы, говоря о том, что ни одно из моих занятий не является самоцелью, что все они – так себе наточенные инструменты. Пожалуй, многое я делаю для очистки совести, но иногда кажется: здесь даже охота на сорняки и нарезка салата – способ воздействия и присутствия, в общем, рычаг не хуже прочих.
Повисло молчание. Учительский флигель поскрипывал половицами, отзываясь на чьи-то невидимые шаги, вздыхал шторами, скучая по чьим-то касаниям.
Ил думал о том, что собирать пряную зелень на территории интерната ему нравилось не меньше, чем смешивать цветы с древесной смолой на берегах Эшта. Он даже не чувствовал себя ужаленным, когда остальные справлялись с той же задачей в три раза быстрей, хотя на него это было непохоже. Наоборот: промывая в проточной воде насекомые крылья розмарина, шершавый бархат шалфея, он бывал нарочито медлителен и торжествующе весел.
Вспомнилось, как однажды он почуял, что за ним наблюдают, обернулся и увидел Андерсена. «Священнодействуешь?», – спросил тот. «Слово найдено», – щёлкнуло за надбровной дугой.
– И всё же было бы славно избавить вас от добровольно-принудительной рутины, – произнёс учитель истории будто не всерьёз, закручивая пробку сосуда с мазью и возвращая пациента к действительности.
– Чтобы наш коллективный моральный облик устремился от хорошего к лучшему? – заржал Ил.
– Да откуда у вас коллективный облик, – прыснул Андерсен. – Тем более моральный…
Ила качнуло обратно к двенадцати.
На выходе из флигеля он бросил через плечо:
– Но учусь я и впрямь небыстро.
– Во-первых, смотря чему, во-вторых, зачем тебе куда-то спешить? – размеренно и чуть не польщённо откликнулся Андерсен.
Возразить было нечего: время текло, но не утекало.
10. Лес пугающих животных. Записано поверх раздела, посвящённого новейшей истории Фогравы. (Год выпуска учебника восстановлению не подлежит)
Лес пугающих животных начался со змеи, которая животным не была и никого не напугала.
Прежде, чем падать в повествование, поговорим о локации. Там был водоём. Назначим местом действия Крестовый пруд в Лефортовском парке. Или Круглый в Измайловском. Или переведём стрелки на Путяевский каскад в Сокольниках. Мы соврём, снизим видимость до нуля, собьём со следа, зато отметка на карте одних побалует экзотикой, других – иллюзией сопричастности, а главное – подтвердит: рассказчик вещает о том, что пережил. Это ли не признак хорошей литературы?
К чёрту литературу. Там был водоём.
Обозначим персонажей условными именами: Ил, Песок и Клён. Уточним, что Песок и Клён были девушками, хотя никакой роли в истории сей факт не играет. Добавим, что этих троих не связывало ничего кроме поверхностного знакомства, но лес пугающих животных они создали вместе.
А теперь к делу.
Деревья подступали к воде с закатного фронта. Рыхлая тропа, огибающая пруд, лишала звука шаги.
Отнятое у слуха возвращалось зрению. В роще на берегу мерещилось всякое.
Когда Ил увидел змею, та плыла в полутора метрах над землёй, похожая на волнистую линию, которой в школьных тетрадях подчёркивают определения. Ничего удивительного тут не было, нового – тоже: он знал, что змея появилась из звука его шагов, и предпочёл бы не привлекать к ней внимания.
Стоило пройти мимо, стоило пренебречь визуальным воплощением звука: сумерки в лесу начинаются рано, Клён и Песок могли не заметить гибкий жгут между стволами. Но сослагательное наклонение вступает в игру постфактум, а сюжеты начинаются с импульсов. Ил не подал голоса, но позвал змею – так руки инстинктивно ловят в полёте выпавший из кармана предмет. Жгут стал стрелой, змея устремилась к Илу и растворилась, едва коснувшись грудины.
Клён и Песок могли не заметить меандры змеиного тела в воздухе, но бросок и исчезновение они, конечно, не пропустили.
Так роща у пруда превратилась в лес пугающих животных.
Клён боялась волков, поэтому представители семейства псовых выскакивали на гуляющую троицу из-за каждого куста – сверкали бешеными глазами, щерили гипертрофированные зубы, кидались к лицу и таяли, не успев сомкнуть челюсти. Когда закончились лисы, шакалы и енотовидные собаки, Клён переключилась на вымершие виды. Когда себя исчерпали базальные псовые, Клён обратилась к средневековым бестиариям.
Песок не доверяла крайностям: её излюбленными страшилками были слоны и насекомые, что предсказуемо наводнило рощу монументальными тараканами.
От Ила ждали террариума – тот разводил руками. Он никогда не боялся змей.
Ил не скрывал, что вздрагивает каждый раз, когда очередной агрессивный морок выпрыгивает из-за деревьев. Но к неожиданностям привыкаешь – верней, они быстро становятся явлением ожидаемым. Иногда он шутил, что ни от чего не бледнеет так, как от визгов своих попутчиц. Попутчицы не обижались: заготовленные вопли были уместны в ярмарочном павильоне ужасов, чем лес пугающих животных по сути и был. Все трое откуда-то знали, что подлинный страх нарушит поток иллюзий.
Когда Ил окончательно перестал дёргаться при виде разъярённых блох и коварных гиппопотамов, он решил, что прогулки за прудом станут интересней: невозмутимость позволит рассматривать мороки, возникающие из звука чужих шагов.
Он ошибся в расчётах.
Привидения впечатляли, пока Ил не успевал в них вглядываться. Стоило вдаться в детали – фауна оказывалась недоделанной, недостоверной, лубочно ненастоящей.
Однажды он попробовал представить: что будет, если вон тот огромный тигр не развеется, а продолжит своё неполноценное существование? Идея не нагнала жути. Хуже того – Ил не испытал жалости. Из всех теплокровных созданий к птицам и кошкам он относился с наибольшим пиететом – однако судьба монструозного тигра оставила его равнодушным.
Потому что никакого тигра не было.
Змея, стрелой пробившая грудину, не исчезла. Внутренний террариум, вдоволь нашутившись о том, что бездна не резиновая, впустил её домой.
Гибкий жгут между стволами возник из звука всех шагов Ила – не только из сделанных по рыхлой тропе.
На каждое пугающее животное требовался звук всего одного шага, поэтому привидения таяли, не касаясь кожи своих создателей.
К неожиданностям привыкаешь. Верней, они быстро становятся явлением ожидаемым – тогда настойчивую тревогу вызывают неподвижность и тишь.
Клён и Песок оглядывались и недоумевали: уже несколько минут из кустов не выскакивали волки, шакалы и слоноподобные насекомые.
На выходе из рощи, в траве у края тропы, на двух набитых ватой ногах стоял тряпичный ёж. Он не был похож на воображаемое животное – скорей на потерянную игрушку: лоснящийся велюр на брюхе, вытертый фетр вместо игл, нездоровый, сосудистый, протяжный взгляд – не животный и не человеческий.
Он не был похож на потерянную игрушку: скорей на бессильного божка – древнего как земля, плотного как иридий, мокрого и кожистого как вылезший из затопленной норы выводок грызунов. Он знал всё, что случалось на дне воздушного океана, не понимал ничего, устал быть больным, привык к своим язвам и не желал даже умереть.
Ёж не был похож на мелкого духа природы: он был бесконечным страданием – глухим, тупым и безысходно телесным.
– Очень страшный ёж, – сказал Ил.
На самом деле, стремительно проникаясь ужасом и заражая паникой компанию, Ил произнёс совсем не это. Отмотаем, восстановим истину.
– Пи**ец криповый ёжик, – сказал Ил.
И лес пугающих животных схлопнулся.
Нет, пруд никуда не делся. Деревья как прежде подступали к воде с закатного фронта, а рыхлая тропа глушила шаги. Но украденный звук не превращался в недолговечные мороки, а копился в толще падшей листвы.
Клён и Песок думали, что жуткого ёжика создал кто-то четвёртый: мало ли персонажей забредало в рощу у пруда. Это не мог быть Ил – он не любил и не боялся ежей, от него ждали террариума.
Жуткого ёжика создал Ил – именно потому, что не любил и не боялся ежей. Относись он к игольчатым грызунам с иррациональной опаской, морок стал бы очередным кадром виртуальной реальности – таким же бледным как нестрашные волки и неповоротливые тараканы. Испытывай он симпатию к ежам живым, тряпичным и прочим – ему хотелось бы не пресечь, а продлить существование иллюзии, чего доброго – одушевить воображаемую игрушку. Поэтому Ил выбрал форму, к которой был равнодушен, и набил её всем, что имело шансы внушить ему подлинный ужас.
Илу не нужен был повод – ему требовался инструмент, чтобы уничтожить лес, в котором не было настоящих кошмаров.
У Ила был мяч, изображающий глобус. Он кидал его в стену и думал о безвредных фантомах, которые одних пугают, других развлекают, на деле не существуют, но привлекают внимание – и многие этим пользуются. Тот, кто смотрит на иллюзорные зубы тигра, не видит повседневной болезни тряпичного ежа. Недуг некрасив, ёж, в сущности, тоже – Ил не хотел бы смотреть на него лишнюю минуту, рискуя поверить, что больше в мире нет ничего.
Там был водоём.
Ил обогнул его и вышел на рыхлую тропу. Порождения шороха флегматично расползались по сумраку над низким кустарником. Ветви плавно вились над головой.
Ил слушал исчезнувший звук. Он ещё не знал, какой лес хочет создать.
Пометка на полях:
Говорить о себе в третьем лице – простейший способ выходить из тела, а также повествовать, не ковыряя паркет носом ботинка.
Я не краснею, что бы ни записал. Я вспыхиваю на редких уколах: оно обо мне, и почерк тоже мой, даже если диктующий голос принадлежит кому-то другому.
Жар отпускает быстро: волшебным образом оно не только обо мне. Не только и не столько… Об этом уже было.
Смотрю на локации: когда я шлялся по упомянутой местности, Фогравы и Сайского Полукружия не было в досягаемом мире – карты вообще были немного не те.
Написал: «Когда я шлялся…» – мог написать: «Там, где я шлялся по упомянутой местности».
Там, где я сейчас, город с идентичным названием существует. Есть ли в нём пруды, именуемые так, как мне помнится? Вполне возможно. Но Ил, проснувшийся в интернат, в тех краях никогда не жил.
Если мерить дистанции милями, километрами, пресловутая Фогра гораздо ближе: в разы, в десятки разов. Но расстояния меряются не милями и километрами, а досягаемостью цели. В таком случае, своя и чужая столица равно удалены от меня.
Хорошо, что Фогра никогда не была моей целью. Посмотрим правде в глаза: столица не своя, да и провинция тоже.
Только интернат и земли от излучины Эшта до станции стали почти своими.
Соль, конечно же, не в привычке и не в красотах ландшафта.
Я по-прежнему не знаю, какие дебри хочу создать. (Понятие «лес» растяжимо как всякий символ, но не является абстракцией). Понять, какую дрянь плодить не хочешь, гораздо проще.
Знал ли Андерсен, чего хочет от интерната, когда проснулся сюда? Думаю, знал. Другой вопрос, насколько точно и подробно формулировал.
Кажется, у него получилось. Нас около сотни, у каждого есть всё время в мире (и не в одном), чтобы наплести какие-нибудь дебри, сети, кружева или просто вдохнуть, выдохнуть и снова вдохнуть.
Я думаю, нас будет больше. Конечно, нас будет больше: это настолько несомненно, что можно не бредить в неутолённой жажде, а тихо и деятельно предчувствовать.
Нам присылают учебники из центра, на нас наложен ограничительный эдикт – всё это дань осязаемости. Интернат не принадлежит Фограве, что бы в столице ни думали на сей счёт. А наши тропинки бесконечны, как бы мы ни крыли радиус в сорок четыре мили, как бы по-идиотски ни радовались дневным поездкам.
Вдыхаю, выдыхаю. Сгибаю и разгибаю локоть, сжимаю и разжимаю пальцы, вращаю запястьем. Можно отложить ручку и провести ночь на крыше.
Кажется, у него получилось. Наконец получилось.
Когда-нибудь я вернусь на эту страницу и, ошалев, зачеркну слово «кажется».
11. Долги и водовороты
В Жемсе, весной, слишком похожей на осень, миндального молока нигде не нашлось, но кофе всё-таки был: маслянистый, горький совсем не в ту степь, что отрава-на-травах. Он сушил губы, но пах по-прежнему празднично.
– Забавно, – подумал Ил вслух во время похожего на игру в классики блуждания по квадратам чужих дворов. – Вы – единственный, кто спросил разрешения до того, как прочитать хотя бы строчку из моего дневника.
– Ты ещё вспомни, сколько сомнений предшествовало официальной выдаче разрешения, – ухмыльнулся Андерсен. – И сколько извинений было принесено – в том числе превентивных, то есть многообещающих. Почему ты продолжаешь называть это дневником?
– За неимением лучшего слова.
Андерсен выгнул бровь: скептично, слегка насмешливо – выжидающе.
– «Антология сновидений» занята, – махнул рукой Ил.
– Не препятствие, – констатировал историк, – но к сновидениям пришлось бы давать развёрнутый комментарий. Прямо на обложке.
– Которой обложке? – засмеялся Ил, вспомнив облезающие корки учебников, казённые тетради и бесчисленные жёваные листы, вырванные чёрт знает откуда. – И зачем развёрнутый? Достаточно пароля «Кальдерон».
– Мне достаточно, – парировал Андерсен, сделав ударение на «мне». – Кому-то пришлось бы восстанавливать цепь, получив одним звеном в глаз, а у кого-то в послужном списке вовсе не было мира, где незабвенный де ла Барка написал в духе времени пьесу с зубодробительным сюжетом и афористичным названием. Поэтому не увлекайся: иногда один шаг вместо трёх – не признак неповоротливости, а отсутствие суеты. Только не подумай, что я во имя прямоты и доходчивости предлагаю окрестить твой лоскутный эпос антологией жизней – это ни в какие ворота.
Кофе закончился, четверть часа искали урну, чтобы избавиться от стаканов. Освободив руки, Ил достал самокрутку.
– Вот ты сейчас прыгнешь к планке 12, и первая встречная матрона грохнется в обморок, – прокомментировал Андерсен.
– Не грохнется в обморок, а посмотрит с негодованием, – поправил Ил. – Причём не на меня, а на вас.
– Естественно.
– Ко мне толком присматриваться не будут… Кстати, было дело: Нелли принималась читать мои манускрипты. В эпохи подозрительного обострения интереса не к «обездоленным детям» в целом, а конкретно к моей персоне. Исписанные учебники, конечно, в руки не брала – у неё от такого вандализма сердце заходится, но тетради трогала дважды.
– И что?
– Давным-давно сказала, что Муз – неопытный преподаватель, а я очевидно ленюсь и не умею излагать мысли плавно, чётко, не манкируя вступительными абзацами и заключениями. К тому же очень печально, что меня уже не заставить заниматься по прописям, а ещё некоторым до фени, поэтому никто не переложил стержень из левой в правую – со всеми вытекающими.
– Значит, тебе выдали дежурную программу, невзирая на внятный почерк, способность задействовать правую сторону при выведенной из строя левой и содержание прочитанного. Поехали дальше.
– «Дальше» случилось недавно: похоже, Нелли успела забыть о первом опыте. Увидела тетрадь в каком-то из классов, подумала, правда дневник.
– И поэтому взяла?!
– Ну да. Вообразила, что я там описываю «тонкости человеческих отношений, сложности социализации в подростковой среде…". Это был бы замечательный повод для душеспасительной беседы, переходящей в классический танец с газетными веерами.
– Тааааак… – протянул Андерсен, предвкушая: – Прочитала уважаемая Нелли твою тетрадь…
– Да нет же, не прочитала, – прыснул Ил. – Не осилила. На второй странице перестала что-либо понимать, кроме того, что мне надо не у вас чаи гонять, а просить Карла-Густава о личном рецепте успокоительного и отрезвляющего. Правда, на сей раз выяснилось, что слова в предложения я связываю отменно, однако дурное влияние псевдоисторика в вашем лице не прокуришь.
– Крайне духоподъёмная рецензия, – усмехнулся Андерсен, – особенно из уст персонажа, полтора века не читавшего ничего, кроме фогрийских газет. Отдельный повод для любопытства: с какого потолка она взяла сложности социализации в среде подростков? Почему о них должен был писать ты?
– Не знаю, – пожал плечами Ил. – Может быть, Нелли заметила, что я ни с кем по-настоящему не сближаюсь, и предпочла истолковать ситуацию по шаблону.
– «Истолковать ситуацию по шаблону» – это в мишень, но твоего «не сближаюсь» не заметит даже Карл-Густав, не то что Нелли. Ты же постоянно с кем-то общаешься.
– Но я обособлен. Во время ночных вылазок на Эшт я не более счастлив, чем при чистой луне в своей комнате или шляясь по территории в одиночестве. Со мной говорят, будто я что-то значу, а я симпатизирую всем товарищам по спальному корпусу, но никого не люблю. А должен бы.
– Сам знаешь, что не влезал в такие долги. По-моему, на 97 подопечных у вас штук семьдесят обособленных: пока или в принципе. Но на твой счёт… Я бы заблуждался, если бы не знал наверняка. Со стороны иллюзия полная: если ты бываешь один, то по случайности, а не по внутреннему побуждению. Тихие, шумные, большие, маленькие компании – они меняются, но ты всегда в жерле водоворота.
– Будь моя воля… – начал Ил, передумал и вступил заново: – Иногда кажется, я мог бы разбавлять одиночество общением с вами, а в остальное время не вылезать из туманного кокона. Но меня будто толкают в затылок или тянут за шиворот, даже когда в глубине души я предпочёл бы запереть дверь на ключ. Так было всегда, не только здесь. Жерло водоворота – отличный выбор слов; выбрался из одного – ныряй в соседний. Я не привязываюсь, не оправдываю привязанностей, но между мной и рядом кружащимися будто протягиваются струйные нити: тёмные, клейкие, одновременно похожие на слюну, плазму, кровь. Я не могу отказаться от общества сущностей антропоморфных и прочих: не потому, что всегда хочу быть среди них, а потому что должен. Вы скажете, что в такие долги я тоже не влезал…