bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

– Рубай, Волна, веселей, – кандей её подбадривал. – Скоро тебе на вахту идти.

Всех портовых собак зовут Волна. А если кобель, то – Прибой. В Тюва-губе она, конечно, сбежит. Не такие они дураки, портовые пёсики, с нами в море идти. У них программа чёткая – за кем-нибудь увяжутся, чуют судового человека, и по нескольку дней живут на пароходе в тепле и в сытости, только бы уши не оборвали от широты души. А в Тюве – сбегают на берег и на попутных возвращаются в порт. Я всё понять не мог, как же они различают: кто в море идёт, кто в порт, ведь к одному причалу подходят. А наверно, по запаху – с моря-то трезвые возвращаются. Ну, и настроение другое.

Я спросил у кандея, нет ли чего для берегашей. Он повздыхал, но вынул из кастрюли кус мяса и завернул в газетку, вместе с буханкой чёрного.

– А сам не покушаешь?

Я со вчерашнего не ел, но как-то и не хотелось.

– Ну, хоть компоту порубай, – дал мне полкастрюли и черпак. – Докончи, всё равно мне новый варить.

Сам он только папиросу за папиросой курил. Худющий, лицо страдальческое, в морщинах. Язву, поди, нажил на камбузах.

Я ел нехотя и поглядывал на его помощников, как они картошку чистят. Каждый глазок они вырезали – это у кандея и завтра не будет готово. Они-то, конечно, старались, но – медленно. А мы не работаем медленно. Мы, чёрт нас задери, всё делаем быстро. Потому что удовольствия мало картошку чистить. Или бочки катать. Вот узлы вязать – это другое дело, это я люблю. Но тут ведь всё удовольствие – что делаешь это быстро. А картошка – это, как говорил наш старпом из Волоколамска, «работа не для белого человека».

Один заметил, что я смотрю, смущённо мне улыбнулся, откинул со лба белёсую прядь. Он славный мне показался, хоть и дитя ещё пухлогубое.

– Что, – спрашиваю, – рука онемела?

– Да нет, чепуха.

Салаги они, я сразу понял. Моряк старый, конечно, сознался бы, ничего нет зазорного. Я кинул черпак в кастрюлю, взял у него ножик, показал, как чистить. Чик с одного боку, чирик с другого – и в бак.

– Так же много отходов, – говорит он.

– Ну, чисти по-своему.

Второй – смуглолицый, раскосый, как бурят, – посмеялся одними губами.

– Друг мой Алик, всякая наука благо, скажи спасибо.

– Спасибо, – Алик говорит.

Из салона вышел малый в кепчонке, в лыжной замасленной куртке, взял кочергу и сунул в топку. Потом посчитал, сколько нас тут на камбузе.

– Шура! – крикнул туда, в салон. – Четырёх учти.

– Я не в счёт, – говорю ему. – На вахте.

– Сиди ты! Вахтенному – полуторную. – И, не улыбаясь, наморщенный, угрюмый, сунул мне пятерню. – Фирстов Серёга. Компоту оставь запить.

Алика отчего-то вдруг передёрнуло. И сказал как-то виновато:

– Пожалуй, и я не в счёт… Я этого не пью. Ни разу, впрочем, не пил.

Раскосый опять посмеялся чуть-чуть.

– Ах, он у нас предпочитает шампанское.

– Разбирайся с вами, котятами, – сказал Серёга, – кто чего не пьёт…

Кочерга накалилась, он прикурил от неё и пошёл в салон. Мы тоже пошли. А Шура уже там распечатал ящик с одеколоном – «Маки» – и сливал из флаконов в чистый котелок. Двадцать четыре флакончика стограммовых – это команде на бритьё, но никто ещё с ними не брился, всё палубные выпивают в день отхода. Штурмана на это не посягают, у них своё законное – спирт из компаса, три с чем-то литра на экспедицию, потом они всю дорогу механикам кричат: «Топи веселей, картушка[24] примерзает!»

Шура весёлыми глазами смотрел, что там творится в котелке. А кандей тем временем шлюпочный аварийный ящик вскрывал, с галетами.

Рядом с Шурой стояла девка – молоденькая, нахмуренная, – держалась за его плечо.

– Шура, – просила его, – когда ж со мной поговоришь?..

Он только плечом подёргивал. А она даже нас не замечала, только его и видела одного. Ну, я б на её месте тоже по сторонам не заглядывался: такой был парень красивый – глазастый, темнобровый, зубы жемчужные. Он, поди, и сам своей красоты не знал, а то бы девки за ним по всем причалам пошли толпою. Да может, и ходили. Но всё равно, наши ребята себя не знают. Вот и Серёга был бы ничего, – хотя не сравнить его с Шуркой, – чёрен, как дёготь, и притом синеглазый, это редко встретишь, но уж как рыло своё угрюмое наморщит, лет на десять ему больше дашь.

Шура из котелка разлил по кружкам и мне почему-то первому поставил:

– Хватани, кореш.

Сам же не брал себе, пока все не расхватали. Смотрел на меня, улыбался мне весело. Вот с ним-то мы поладим. И с Серёгой, наверное, тоже. Не знаю, как объяснить вам, отчего я это почувствовал.

– Сам откуда, кореш?

– Орловский.

– Ну, ты даёшь! Земляки почти, я изо Мценска. Давай, земеля, грохнем.

Даже его провожающая поглядела на меня милостиво. Мы грохнули, она тоже пригубила из его кружки и сморщилась, замахала рукою возле рта. Мы слегка пригорюнились, быстренько запили компотом и потянулись за галетами. Салаги долго не решались, смотрели на нас – не умрём ли? Нет, живы, – потом раскосый глотнул всё разом, подобрал живот и выдохнул в подволок. Алик же пил судорожными глоточками и плавился, истекал слезами.

– Ничего, – сказал Шура, – с ходу оморячились.

Алику, однако ж, плохо сделалось, хотя он и улыбался геройски. Кандей вскочил и увёл его в камбуз. Мне тоже пора было идти.

– Да посиди, земеля, – сказал Шура, – не украдут пароход.

Провожающая взглянула на меня исподлобья.

– Ну, раз ему на вахту… Вы потом, в экспедиции наговоритесь.

Я взял свёрток и вышел. Берегаши, конечно, не грузили, ждали меня и тут же сели закусывать.

– Ступайте, ребята, в салон, – я им сказал, – там тепло и есть чего выпить.

Они подумали и отказались.

– Да чо там, нам всё равно бесполезно, по холодку выдохнется. А вы уж почувствуйте, как подобает, ведь три месяца будете трезвенники.

– Это верно. Три с половиной.

Я ушёл на полубак, сел там на бочку, дымил и поглядывал на причал. Я ещё не потерял надежды, что она придёт. В прошлый раз она тоже опаздывала, успела к самому отплытию. Вот разве очкарик не передал ей, что я звонил. Но какой ему резон – если я ухожу? И с кем же он тогда шептался?

До Полярного недолго было и сбегать или позвонить из диспетчерской, но чёртова повязка меня связала по рукам, по ногам. Кому её передашь, у каждого эти минуты последние. Просто сбежать, и всё? Никто особенно не хватится, покричат – другого найдут. Но не в том дело, хватятся или нет, а тут у меня определённый свих, я не могу объяснить. Так, наверное, заведено: одним – жить в тепле, другим – стынуть и мокнуть. Вот я родился – стынуть и мокнуть. И с вахты не сбегать. Я сам это себе выбрал, тут никто не виноват.

Уже смеркалось, когда снова позвали:

– Вахтенный!

Было начало четвёртого, а к причалу никто не спешил – я бы издалека увидел.

11

Позвал меня «дед». Он возился под рубкой, доставал из-за лебёдки шланги и футшток – готовился к приёмке топлива, что в Тюве будем брать. И сказал мне, не оборачиваясь:

– Сейчас прилив начнётся, швартовые не забудь ослабить.

– Не забывал до сих пор.

«Дед» повернулся, оглядел меня всего.

– А мне сказали – новенький на вахте. Давай-ка остаток замерим.

Он вывинтил пробку в танке, я туда вставил футшток, упёр его в днище и вытянул. «Дед» стоял, наклонясь, и смотрел.

– Сколько там?

Он, значит, не различал делений. А мне они были видны с полного роста, да и не так ещё стемнело. Я стал на корточки и пощупал – где мокро от солярки.

– Тридцать пять вроде…

– Я так и думал. Завинчивай.

– «Дед», а почему ты сам замеряешь? Мотыля мог бы послать.

– А я не сам, – сказал «дед». – Ты вот мне помогаешь. Ничего, я их в море возьму за жабры. Как довезли тебя, в норме?

– Спасибо.

– Мне-то за что? А деньги – ты не тужи об них, деньги наших печалей не стоят. Ну, вперёд будь поосторожней.

Я засмеялся. Вот и вся «дедова» нотация. За что я его и любил.

– Зайдёшь ко мне? – спросил «дед». – Опохмелиться же надо.

– Да я уже, вроде бы…

– Чувствуется. Пахнешь, как балерина.

– Зайду.

На СРТ у троих только отдельные каюты: у кепа, стармеха и радиста. Штурмана – и те втроём живут. Но «маркони» тут же и аппаратуру держит, это его рабочее место. А фактически – у двоих, одна против другой. «Дед», как говорят, «вторая держава на судне». И к нему в каюту никто не ходит. Даже к капитану ходят – по тем или иным вопросам, а к «деду» один я ходил, и на меня за это косились. И на него тоже. Но мы на это плевали.

«Дед» к моему приходу разлил коньяк по кружкам и нарезал колбасу на газетке.

– Супруга нам с тобой выставила, – объяснил мне. – Жалела тебя вчера сильно.

– Ненил Васильну я, жалко, не повидал. Проводить не придёт?

– Она знает, где прощаться. На причале – одно расстройство. Ну, поплыли?

Я сразу согрелся. Только теперь почувствовал, как намёрзся с утра на палубе.

– Кой с кем уже познакомился? – спросил «дед».

– Кеп – что-то не очень мне…

– Ничего. Я с ним плавал. Это у тебя поверхностное впечатление.

– Да бог с ним, лишь бы ловил.

– А вообще, народ понравился?

Я пожал плечами.

– Не хочется плавать? – спросил «дед». – Тебя только деньги и тянут в море?

Я не ответил. «Дед» снова налил по кружкам и вздохнул.

– Вот я чего решил, Алексеич. Я тебя весь этот рейс на механика буду готовить. Поматросил ты – и довольно. Это для тебя не дело.

Я кивнул. Ладно, пусть он помечтает.

– Ты пойми, Алексеич, правильно. Матрос ты расторопный, на палубе ты хорош. Но работу свою – не любишь, она тебя не греет. Оттого ты всё и качаешься, места себе не находишь. И нельзя её любить, скоро вас всех одна машина заменит – она и сети будет метать, и рыбу солить.

– Это здорово! Только я ни черта в твоей машине не разберусь.

– У меня разберёшься! Да не в том штука, чтоб разобраться. А чтобы – любить. Я тебя жить не научу, сам не научился, но дело своё любить – будешь. Дальше-то всё приложится. Ты себя другим человеком почувствуешь. Потому что люди – обманут, а машина – она как природа, сколько ты в неё вложишь, столько она тебе и отдаст.

Я улыбнулся «деду». Под полом частило гулким, ровным стуком, кружки на столике ездили от вибрации. Света мы не врубили, и не нужно было, в «дедовой» каютке любую вещь достанешь сидя, – но я увидел в полутьме его лицо. Тепло ему тут жилось, наверно, когда она день и ночь стучит внизу.

– Что ты! – сказал «дед», как будто услышал, о чём я думаю. – Я как попал в свою карусель, когда народ от всех святынь отдирали с кровью, я только и ожил, когда меня к машине поставили.

– А что она делала, та машина?

«Дед» пододвинул мне кружку и сказал строго:

– Худого она не делала, Алексеич. Асфальтовую дорогу прокладывала через тайгу.

– Зверушек, наверно, попугали там?

– Каких таких зверушек?

– Да это я так…

Просто я вспомнил – мне рассказывал один, как они лес валили зимой, где-то в Пошехонье, и трелёвочными тракторами выгоняли медведей из берлог. Я себе представил этого мишку – вылазит он из тёплой норы, облезлый, худющий, пар от него валит. Одной лапой голову прикрывает от страха, жалуется, плачет, а на трёх – улепётывает подальше – искать себе новую берлогу. А лесорубы, здоровые лбы, идут за ним оравой, в руках у них пилы и топоры, и кричат ему: «Вали, вали, Потапыч!..» Хорошо бы узнать, находят себе мишки новую берлогу или нет. Зимой ведь не выроешь…

– Я тебе серьёзно, – сказал «дед», – а ты мне про зверушек.

Мне отчего-то жалко стало «деда», так пронзительно жалко. Я и вправду решил к нему пойти на выучку. Может быть, что-нибудь из меня и выйдет.

– «Дед», не обижайся. Я ради тебя чего только не сделаю.

Тут меня позвали с палубы.

– Ступай, – сказал «дед».

Когда я уходил, он, сутулый, сидел в темноте за столиком и смотрел в окно. Потом стал убирать недопитую бутылку и кружки.

– Куда делся, вахтенный? – старпом стоял в окне рубки. Был он, наверно, из поморов – скуластый, широконосый, с белыми бровками. И очень важничал, переживал свою ответственность. – Я тебя час зову, не откликаешься.

Час – это значит он два раза позвал. Я в таких случаях не спорю, это самое лучшее.

– Не ходи никуда, сейчас отчаливать будем. Люди все на месте?

– Кто пришёл, тот на месте.

– Отвечаешь не по существу вопроса.

А что ему ответишь? Не пошлёт же он меня в город, если кто и опоздал. В Тюва-губе нагонят.

Ещё два человечка спрыгнули с причала, с чемоданчиками в руках, и тут же скрылись в кубрике. Потом показался третий штурман – с белым мешком за спиной. Не с мешком, а с наволочкой. В ней он, верно, лоции приволок и аптеку, он же на СРТ и за доктора. Лекарств у него там до едрёной фени, каких хочешь, но на все случаи жизни – зелёнка и пирамидон, других он не знает. Зелёнка – если поранишься, а пирамидон – так, от настроения. А больше мы в море ничем не болеем.

За третьим – женщина прибежала, в пальто с лисой и в шляпе. Как раз у трапа они и начали обниматься. Женщина большая, а штурман маленький. Он её за талию обнимал, она его за шею. Едва отпустила живым, набрасывалась, как прямо тигрица. Третий прыгнул на палубу и помахал ей морской отмашкой. Глаза у него блестели растроганно.

– Иди, – сказал ей нежно, – простудишься.

Она постояла, как статуя, и пошла.

– Хороша? – спросил он меня. – За полторы сойдёт, верно?

– За двух.

– Сашкой зовут. Вчера познакомились.

Я кивнул.

– Слыхал новости? Отзовут нас с промысла, рейс не доплаваем. Точно, мне в кадрах верный человек сказал.

– Это почему отзовут?

– А не ловится селёдка.

– Неделю назад ловилась.

– Неделю! За неделю, знаешь, что может произойти? Землетрясение! Чёрт-те чего! Я те говорю – отзовут.

Новости, конечно, самые верные. Одна баба слыхала и кореш подтвердил. Всегда перед отходом ползают какие-то слухи: отзовут, не доплаваем, вернёмся суток на двадцать раньше. Иногда и правда отзывают. Но я сколько ни плавал, день в день приходил, на сто пятые сутки.

– Что ж, – говорю, – приятно слышать.

– Вот! Ты со мной не спорь. Как насчёт курточки?

– Всё так же.

– И зря. Отнеси мешок в штурманскую.

– Не понесу. Это твоё дело. А я с палубы не могу уйти.

– Ну, знаешь… Резкий ты парень!

Он поднял воротник на шинели, вскинул наволочку и побежал, полусогнутый.

– Вахтенный! – старпом позвал из рубки.

– Ну?

– Не «ну», а «слушаю». Убрать трап!

С берега мужичонка в шапке набекрень подал мне трап. Больше никого на пирсе не было. Над всей гаванью заревело из динамиков:

– Восемьсот пятнадцатый, отходите! Восемьсот пятнадцатый, отдавайте концы!

Старпом в рубке горделиво стоял у штурвала. Рад был, что кеп ему доверил отчаливать.

– Вахтенный, отдать кормовой!

Тот же мужичонка подал мне конец, и я вышел под рубку, ждал, когда борт отвалит от стенки.

– Что молчишь? – спросил старпом. – Конец отдал?

– Порядок, – говорю, – можешь отчаливать.

– Надо говорить: «чисто корма!»

– Знаю, как надо говорить. Только надоело.

Чудо, что за пароход. Как будто я один отчаливал. Не считая, конечно, старпома.

Машина встрясла всю палубу, и винт под кормой всхрапнул, взбурлил чёрную грязную воду. Борт начал отходить, и я пошёл на полубак. Старпом мне крикнул вдогонку:

– Отдать носовой!

Опять мы с тем же мужичонкой встретились. Он сделал своё дело, похлопал себя рукавицами по груди, по ляжкам и сказал мне:

– Счастливо те в море, парень!

– Ага, бывай, отец.

Мы уже отошли на метр – в слабом свете плескалась мазутная волнишка между бортом и стенкой, кружились щепки и мусор, и я пошёл закрепить леер – где раньше был трап. Вдруг меня оттолкнули – какая-то девка, с плачем, охая, кинулась с борта на причал. Едва-едва достала до пирса носочками – и испугалась отчаянно, заплакала навзрыд. За нею выскочил Шура – в одной рубашке, без шапки. Он ей орал:

– Мне всё про тебя скажут, не думай, не утаишь!

– Шура! – она шла по причалу, прижав руки к груди, платок ей закрывал половину лица. – Как ты так можешь говорить! В гробу я с ним лежала!

– Я тя люблю, поняла, но услышу про твоего Венюшку – гад буду, всё тут кончится!

– Шура!

Она отставала, уплывала назад – и скрылась за рубкой. Я закрепил леер. Шура стоял рядом, ругался по-страшному и мотал головой.

– Жена? – я спросил.

– Да только расписались.

– Зря ты с ней так, девка же тебя любит.

– Любит!.. А ты чо суёшься? Твоё дело? – Но скоро он успокоился, заулыбался даже. – Ничего, для любви не вредно пошуметь. Всё равно она завтра в Тюву прискочит. А нет – тоже неплохо. Громко попрощались, запомнит.

Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, чёрная, как дёготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся – судоверфь, наверно, и диспетчерская.

– Раньше не так было, помнишь? – сказал Шура. – Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.

Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.

– А тебя почему не проводили? Времени не нашла?

– Не смогла.

– Убить её мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.

– Не надо.

– Ну и стой, дурак. – И пошёл в кубрик.

Мы шли мимо города, проходили траверз «Арктики», потом траверз Володарской, – промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом – пошла Роста.

– Слышь, вахтенный, – старпом позвал. – В Баренцевом, сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлёпать.

– Нам всегда везёт. Чем ни хуже, тем больше.

– А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?

– Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.

– Ишь ты! Ладно, притрёмся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.

Но я не сразу ушёл, а покурил ещё в корме, на кнехте сидя. Здесь шумела струя от винта, переливалась холодными блёстками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревенело от ветра. Ветер шёл от норда – в Баренцевом и правда, наверно, штормило. Но мы ещё не завтра в него выйдем, завтра весь день – Тюва. Если я сильно захочу, можно ещё оттуда вернуться…

Мы шлёпали заливом, лавировали между тёмными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.

Встречным курсом прошлёпал кантовочный буксирчик[25] – сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нём тоже можно было бы вернуться, если сильно захотеть.

Прошла его корма, я на ней разглядел матроса – в ушанке и чёрном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.

– Счастливо в море, бичи!

Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушёл с палубы.

Глава вторая

Сеня Шалай

1

Весёлое течение – Гольфстрим!..

Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьёт в скулу, и пароход рыскает – никак его, чёрта, не удержишь на курсе. Зато до промысла по расписанию шлёпать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь – это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдём с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, ещё и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей – в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Чёрном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами – касатки, акулы, бутылконосы, – птицы садятся к нам на реи, на ванты…

Только вот Баренцево пройти, а в нём зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.

Иллюминатор у нас – в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:

– Па-дъём!

К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашёл, сел в мокром дождевике на лавку.

– С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по-морскому.

Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырёв ответил, сонный:

– Живи, кто тебе мешает.

– Работа есть на палубе, понял?

– Какая работа, только из порта ушли! Чепе[26] какое-нибудь?

– Вставай – узнаешь.

– Не, – сказал Шурка, – ты сперва скажи, чего там. Надо ли ещё вставать или мне сон хороший досмотреть.

– Кухтыльник[27] сломало, вот чего.

– Не свисти! Сетку, что ли, порвало?

– Не сетку, а стойку.

– Это жердину, значит?

– Ну!

На нижней койке, подо мною как раз, заворочался Васька Буров, артельный. Он самый старый у нас и с лысиной, так мы его с ходу назначили главным бичом – лавочкой заведывать.

– Что же ты за старпом? – говорит Васька. – Из-за вшивой жердины всю команду перебудил. Одного кого-нибудь не мог поднять.

– Тебя, например?

– Не обязательно меня. Любого. Волосан ты, а не старпом!

Ну, тот озлился, конечно, весь пошёл пятнами.

– А моё дело маленькое, сами там разбирайтесь. Мне кеп сказал: найдётся работа – всех буди, чтоб не залёживались.

– Я и говорю – волосан. Кеп сказал, а работы – нету. А ты авралишь.

Старпом поскорей смылся. Но мы тоже не улежали. Покряхтели да вышли. На судне ведь ничего потом не делается, всё сразу. Хотя кухтыльник этот и не понадобится нам до промысла.

Горизонта не видно было, сизая мгла. Волна – свинцовая, с белыми гребнями, – катилась от норда, ударяла в штевень и взлетала толстым, жёлто-пенным столбом. Рассыпалась медленно, прокатывалась по всей палубе, до рубки, все стёкла там залепляла пеной и потом уходила в шпигаты не спеша, с долгим урчанием. Чайки носились косыми кругами с печальным криком и присаживались на волну: в шторм для них самая охота, рыба дуреет, всплывает к поверхности. И заглатывают они её, как будто на неделю вперёд спешат нажраться: только мелькнул селёдкин хвост в клюве – уже на другую кидаются. Смотреть тошно.

Мы потолкались в капе и запрыгали к кухтыльнику. Ничего там такого не сделалось, стойку нужно было выпилить метра в полтора, обстругать и продеть в петли. Работы – одному минут на двадцать, хотя бы и в шторм. Но мы-то вдевятером пришли! Это значит, на час, не меньше. Потому что работа – на палубе, а кто её должен делать? Один не будет, если восемь останутся в кубрике. Он будет орать: «Я за вас работаю, а вы ухо давите!» И пошла дискуссия.

В общем, и полутора часов не прошло, как управились, пошли в кубрик сушиться. А кто и сны досыпать, кандей ещё на чай не звал. И тут, возле капа, увидели наших салаг – Алика и Диму, которых с нами не было на работе. Алик, как смерть зелёный, свесился через планширь и травил помалу в море. А Дима его держал одной рукой за плечо, а другой сам держался за вантину[28].

Дрифмейстер, который всей нашей деятельностью руководил, сказал ему, Диме:

– На первый раз прощается. А вперёд запомни: когда товарищи выходят, надо товарищам помогать.

Дима повёл на него раскосым своим, смешливым глазом.

– Я вот и помогаю товарищу.

– Травить помогаешь? Работа!

Дима сплюнул на палубу и отвернулся. И правда, говорить тут было не о чем. Но дрифтер чего-то вдруг завёлся. Он ещё после кухтыльника не остыл.

– Ты не отворачивайся, когда с тобой говорят, понял?

– Со мной не говорят, на меня орут, – Дима ему отвечал через плечо. – А я в таких случаях не отвечаю. Или отвечаю по-другому… На первый раз прощается.

Дрифтер как вылупил рачьи свои глаза, так и застыл. У него даже шея стала красной. Он, правда, и не орал на салагу, просто у него голос такой, ему по ходу дела много приходится орать на палубе. Но салага всё равно был на высоте, а дрифтер уж лучше молчал бы. Вообще, он мне понравился, салага. Он мне ещё в Тюве понравился, когда сети грузили. Понюхал и сказал Алику: «Лыжной мазью пахнут». Сколько я их перетаскал, а вот не учуял – и в самом деле, лыжной мазью.

– Ты сперва руку брось с вантины! – Дрифтер уже и впрямь заорал, стал над ним с кулачищами. У нас ещё боцмана бывают дробненькие, ну а дрифтеру всю палубную команду нужно в кулаке держать, так что кулаки у него дай бог. – А то ещё на трёх ногах стоишь на палубе!

– Пожалуйста, – сказал Дима. И руку убрал. С вантины.

Тут из ребят кто-то, Шурка вроде Чмырёв или Серёга Фирстов, толканул дрифтера, увёл в кап, и мы все хором скинулись по трапу в кубрик. Сели в карты играть, покамест кандей не позовёт. Серёга достал засаленную колоду и раздал по шестям. Пришёл ещё боцман наш, Кеша Страшной – ну, на самом-то деле он не страшной, а симпатичный, в теле мужичок, с чистым лицом, как с иконы, в довершение ещё бороду начал ростить. До порта побалуется, а там жена всё равно потребует сбрить. О чём мы тут заговорили? Да, боцман-то и начал мораль нам читать – на что мы время золотое тратим, карты у нас с утра, лучше бы книжки читали.

На страницу:
6 из 8