Полная версия
Орлы Наполеона
На следующий день после завтрака собрались в номере у Сергея: он сам, Фалалеев, Долгов и Марешаль. Француз явился с пачкой свежих газет.
– Поздравляю, господа! – провозгласил он с порога, энергично бросая их на стол. – Все без исключения газеты поместили отличные рецензии. «Матен» и «Нувель де Пари» опубликовали интервью с мсье Белозёровым. Интерес к нему и картинам огромный.
– Ещё бы! После мордобоя-то, – проворчал Фалалеев.
– Почему бы и нет? Скандал тоже реклама. Кстати, газеты отмечают хладнокровие и достоинство, которые мсье Белозёров проявил, не поддавшись на провокацию бонапартистов.
– Старею, – сокрушённо сказал Сергей. – Лет пять назад непременно поддался бы. Хотя, зачем самому лезть с такими-то телохранителями?
Поочерёдно окинул взглядом Долгова и Марешаля.
Вчера, припоминая скандальную сцену, он вдруг запоздало поразился ловкости и быстроте, с которыми чиновники – француз и русский – одолели бонапартистов. И если от крепкого, длиннорукого Долгова подобной прыти ещё худо-бедно можно было ожидать, то субтильный Марешаль приятно удивил. Наверно, о том же подумал и Фалалеев.
– Где ж вы, батенька, выучились этак вот ногами махать? – спросил с интересом.
– О, это целая история, – ответил француз, принимая таинственный вид.
– Ну, не томите, поведайте…
Марешаль белозубо улыбнулся.
– Это был сават, – пояснил он. – Есть во Франции такое искусство… кто говорит – борьбы, кто – драки… неважно. Его лет двести назад придумали. Главное оружие – ноги и, конечно, знание болевых точек туловища. Попади в такую, и противник гарантированно побеждён. Вчера вы это могли видеть собственными глазами.
– Видели, видели…
– Вообще сават – это борьба нищих, – с увлечением продолжал Марешаль. – Он и родился-то в парижских трущобах. Оружия у простолюдинов не было, а защищаться от врагов как-то надо. Вот кто-то и додумался драться ногами. Они сильнее и длиннее рук, тем и хороши. Конечно, требуются навыки и ловкость. Но если вы овладели саватом, то помилуй бог ваших недругов…
– Интересно, – задумчиво сказал Сергей. – А вы-то где овладели? Не в министерстве же? Если не секрет, конечно…
Опустив глаза, Марешаль выдержал паузу.
– Да, в общем, не секрет, – произнёс наконец. – Я ведь и сам родом из рабочего квартала. Отец плотник, мать прачка. В трущобах без савата выжить трудно, особенно такому хилому мальчишке, как я. Так что драться я научился раньше, чем читать и писать. Себя защищал, сестёр. – Помолчал. С лёгкой усмешкой потёр кривоватый нос. – А потом… потом отцу с неба упало небольшое наследство, и я смог получить образование. Школу закончил, университет с отличием. В итоге меня рекомендовали в министерство. И с тех пор всё складывается неплохо.
Последнюю фразу он произнёс с оттенком горечи. Понятно… Сергей знал подобных людей. Такие пробиваются в жизни исключительно собственным горбом и подчас достигают многого. Марешалю едва ли больше тридцати, – даст бог, всё у него сложится. Но уйдёт ли память о нищем детстве и трудной юности?
Голос подал Долгов.
– Ноги ногами, а по мне, так лучше английского бокса не придумано, – заявил он не без вызова. (Марешаль слегка улыбнулся.) – Я в спортивном кружке пять лет занимаюсь, вчера вот и пригодилось. Плохо ли?
– Воистину пригодилось, – подтвердил Фалалеев, уважительно глядя на чиновника.
Сергей неожиданно развеселился. В каких только передрягах не довелось побывать… и жизнь порой висела на волоске… и всегда надеяться приходилось только на себя. А теперь вдруг рядом оказались боевые искусники, способные защитить от недругов, – один руками, другой ногами. Жить да радоваться…
Ладно.
Завтра предстоял выезд в провинцию. Марешаль изложил план путешествия. Поездом доберутся до города Орлеана – это примерно семьдесят вёрст от Парижа. Оттуда экипажем поедут в коммуну Сен-При-Ла-Рош. Это ещё сорок вёрст. К вечеру приедут, а там и за работу. Как и просил мсье Белозёров, пребывание разрешено в пределах трёх недель. «Понадобится больше, – продлим…» В Париже, суд да дело, всё это время будет работать выставка.
– Не увязались бы за нами вчерашние молодчики, – с усмешкой обронил Долгов. Вроде в шутку, но, если разобраться, вполне серьёзно.
Марешаль покачал головой.
– Молодчики сидят в кутузке и сегодня-завтра поедут в суд. А там получат месяца два-три за нарушение общественного порядка. Забудьте.
– Что, и сотоварищей нет? Я слышал, бонапартистов во Франции воз и маленькая тележка. И все к России неровно дышат…
– Это правда, – задумчиво подтвердил Марешаль. – Однако мало кто из них способен на решительные действия. Поговорить, покричать – это да… Главное же, выставку как публичное межгосударственное мероприятие им сорвать не удалось. А поездка мсье Белозёрова en plein air[7] является делом приватным, никому не интересным. В провинциальной глуши бонапартистам делать просто нечего.
– Ну, дай бог…
На том пока и расстались. Фалалеев с Долговым отправились в банк менять рубли на франки, а Белозёров с Марешалем поехали на выставку.
Была у Сергея привычка приходить инкогнито на собственные экспозиции и неузнанным бродить по залу, наблюдая, как откликаются люди на его работы. Несолидно, забавно даже, но вот поди ж ты… Так хочется увидеть вдруг застывшего у картины зрителя, взгляд которого прикован к твоему полотну. Ощутить его интерес, его сопереживание… Есть ли большее счастье и награда для художника?
В этом смысле Сергей вернулся с выставки вполне вознаграждённым. И зрителей было много, и картины разглядывали увлечённо, и книга отзывов полнилась добрыми записями.
В просторном кабинете с задёрнутыми шторами, под уютный треск поленьев в большом камине, как и две недели назад, беседовали двое хорошо одетых мужчин.
– Что за инцидент произошёл на открытии выставки русской живописи? – сухо осведомился тот, кто постарше.
– Кучка оголтелых бонапартистов попыталась сорвать церемонию, – невозмутимо ответил тот, кто помладше, сидевший в почтительной позе на краешке кресла. – Выкрикивали оскорбления в адрес России, славили императора… К счастью, их вовремя скрутили, и открытие состоялась.
– Боже, какие идиоты…
– Совершенно с вами согласен.
Старший раздражённо пожевал сухими узкими губами.
– Надеюсь, наш друг господин Белозёров не пострадал?
– Никоим образом.
– Ну, слава богу… Необходимо обеспечить его безопасность. Полнейшую. Чтобы ни один волос не упал с головы, слышите?
Младший уверенно кивнул.
– Не беспокойтесь. Завтра Белозёров уезжает в глухую провинцию на этюды. Там он будет в полной безопасности. Мы позаботимся.
– Полагаюсь на вас. – Старший откинулся в кресле и задумчиво посмотрел на пламя камина, жарко освещавшее комнату. – Он нам нужен, очень нужен…
Интерлюдия (27 июля 1830 года)Древний дворец французских королей Сен-Клу знаменитому Версалю сильно уступал. Не тот масштаб, не та пышность, не то величие. И всё же Карл Десятый своей резиденцией сделал именно его. Выстроенный в итальянском стиле, небольшой дворец был уютен и красив. К тому же его окружали восхитительные сады и парки, созданные гением Ленотра[8]. Одного взгляда на прелесть цветов и деревьев, на сочную зелень газонов, на ажурные струи фонтанов было довольно, чтобы понять и оценить выбор монарха.
Именно здесь, в Сен-Клу, Карл Десятый второго дня подписал четыре ордонанса[9]. Введение цензуры, роспуск недавно избранной палаты депутатов, ограничение избирательного права – таково было содержание документов, призванных укрепить королевскую власть, чья сила была изрядно подорвана дерзостью парламента и свободолюбием народа. Вчера указы появились в газетах. И сегодня Карл, скрывая волнение, принимал у себя в кабинете доклад о реакции общества на ордонансы. Докладывал министр внутренних дел граф Лабурдоннэ.
– Увы, ваше величество, события развиваются так, как и следовало ожидать, то есть наихудшим образом, – бесстрастно говорил граф, застывший в почтительной позе.
Одному богу известно, чего стоило это внешнее спокойствие. Больше всего министру сейчас хотелось ударить кулаком по столу и заорать, что он предупреждал, что он был против этих ордонансов, что закручивание политических гаек – прямой путь к новой революции, когда и старая-то с её ужасами не забыта.
– Я жду подробностей, – решительно сказал Карл.
– Слушаюсь, ваше величество… С утра, после выхода газет с документами, в центре Парижа начал толпиться народ. Студенты Сорбонны в количестве нескольких сотен человек устроили демонстрацию протеста против ордонансов. Сейчас город фактически во власти возмущённых парижан. Лувр и Тюильри блокированы. Приехать к вам я смог лишь с трудом. Да и, откровенно говоря, разъезжать сейчас по Парижу небезопасно. Люди вооружаются. Появились первые баррикады.
Карл стиснул зубы – до желваков, до скрежета.
– О, французы! Когда же вы набунтуетесь? – пробормотал еле слышно. И уже громко спросил: – Что Полиньяк[10]? Каковы его действия?
Лабурдоннэ помедлил. Предстояло сообщить самое неприятное… нет, не так: самое плохое. Опасное.
– Герцог действовал решительно, – сказал нехотя. – По его приказу на улицы вывели войска с приказом рассеять бунтовщиков. Однако народ сопротивляется, и сопротивляется яростно. Фактически в городе начались бои. С обеих сторон есть убитые и раненые. И что хуже всего…
– Ну, говорите же!
– Мои агенты докладывают, что в некоторых районах Парижа солдаты братаются с бунтовщиками и переходят на их сторону. Таких случаев уже много.
Не веря собственными ушам, король приподнялся.
– Что? – придушенно вскрикнул он. – Мои войска мне изменяют? После всего, что я сделал для армии? Этого не может быть!
– Но это так, ваше величество. Боюсь, вы переоценили верность армии.
Карл упал в кресло и закрыл лицо руками.
Министр, не спавший всю ночь, чувствовал себя разбитым. Каково же сейчас королю?.. Каково ощущать, что под тобой зашатался трон, доставшийся на излёте лет ценой тяжких испытаний?
Свою бурную юность, отмеченную попойками, многочисленными интрижками и карточными долгами, Карл (в ту пору граф д’Артуа) провёл в Версале, под нестрогой рукой старшего брата – Людовика Шестнадцатого. С первыми раскатами революционного грома аристократы начали покидать Францию, и граф был одним из них. Впереди его ожидали долгие годы эмиграции.
Зрелость будущего Карла Десятого прошла в скитаниях по европейским дворам, в усилиях по сколачиванию внешних антиреволюционных коалиций, в организации внутренних мятежей и восстаний против Робеспьера[11] и его якобинской[12] шайки. И лишь спустя четверть века, уже после падения Наполеона, Бурбоны[13] смогли вернуться во Францию. Престол под именем Людовика Восемнадцатого занял старший из них, граф Прованский. После его смерти, уже на пороге старости, Карл наконец-то был коронован. Случилось это шесть лет назад. И вот теперь… А, собственно, что теперь?
Со смятением Карл справился быстро. Его часто упрекали в ограниченности, в слепом желании вернуть Францию к старым порядкам, но никто не мог отказать королю в энергии и решительности – слишком хорошую школу прошёл бывший граф д’Артуа за десятилетия борьбы.
– Непостижимо, – негромко сказал он, хмурясь. – Как получилось, что мятеж разгорелся с такой быстротой? Кто зачинщики?
– Их надо искать в рядах либеральной оппозиции, ваше величество. Это если говорить формально.
– А если по существу?
– Есть на этот счёт кое-какие соображения, сир[14]. Готов поделиться, хотя за верность догадок не ручаюсь. Слишком мало сведений.
– Вы меня заинтриговали, – мрачно произнёс Карл. – Говорите же.
Лабурдоннэ выдержал паузу, собираясь с мыслями.
– Как вы знаете, два месяца назад начала выходить оппозиционная газета «Националь», – заговорил он, тщательно подбирая слова. – Яростные нападки на правительство и двор, разнузданная критика внутренней и внешней политики вашего величества… ну, и всё в этом духе. Заметьте, начало выпуска совпало с роспуском парламента. Словно чей-то ответ на ваше решение разогнать этих крикунов.
– Помню, помню. Совершенно гнусный листок. Дальше!
– Месяц я присматривался, а потом приказал арестовать издателя, некого Эжена Доре. Меня интересовало, кто стои́т за этой газетой, на чьи деньги она издаётся. Как я и ожидал, Доре здесь фигура чисто техническая. Ему платят, он печатает, и только. Деньги на выпуск и готовые материалы привозит некто Арман Дюбуа. Взяли и его. Не хотел ничего говорить, но мы припугнули… словом, признался. И знаете, от кого этот каналья получал деньги и статьи для газеты?
– От кого же?
– От генерала Гурго, сир, – значительно произнёс министр.
Карл с недоумением посмотрел на графа.
– Постойте… Это ведь, кажется, бывший адъютант Бонапарта?
– Точно так. У вашего величества прекрасная память.
– Какого же чёрта он на старости лет полез в политику?
– К вопросу о политике мы ещё вернёмся. А пока я задам другой вопрос: откуда у Гурго деньги на издание массовой газеты? По всем наведённым справкам, он не настолько богат. И тем не менее… Опять-таки не ясно, почему он действует через посредника, а не напрямую. Впечатление, что конспирируется.
– Издание антиправительственной газеты – это уже не политика. Это прямой подрыв устоев. Почему вы его не арестовали?
– Увы, сир, для этого не было никаких оснований. Хочу напомнить, что до принятия вами позавчерашних ордонансов издание оппозиционной газеты преступлением не являлось. Издателя я велел арестовать на свой страх и риск. Но то мелкий, никому не известный человечек. Заслуженный генерал – дело другое. Тут скандала не оберёшься.
– Ну, предположим, – прорычал Карл, нетерпеливо барабаня пальцами по столу. – Что вы предприняли дальше?
– Я сразу установил за Гурго негласное плотное наблюдение. Выяснилось, что генерал поддерживает тесные отношения с двумя другими наполеоновскими генералами – Бертраном и Монтолоном. Они переписываются, иногда встречаются.
– Очень интересно! Если не ошибаюсь, все трое были адъютантами узурпатора и приняли его последний вздох на острове Святой Елены?
– Совершенно верно, сир. За ними также установили наблюдение. Выяснилось, что все трое ведут частную жизнь и вроде бы ни во что не вмешиваются. Но, с другой стороны, все они активно, из года в год, разъезжают по стране, много встречаются с людьми…
– Что за люди?
– Главным образом бывшие офицеры и чиновники Наполеона, пострадавшие от его падения. Есть также коммерсанты и финансисты, сделавшие состояние на поставках для армии узурпатора. Такой, знаете, избранный круг отъявленных бонапартистов, сир. Но не только. Мои агенты установили, что два месяца назад гостями Монтолона стали несколько оппозиционеров – либеральных депутатов распущенного парламента. А Гурго и Бертран не раз общались с действующими офицерами вашей армии.
– Вот как? О чём же генералы беседуют на этих встречах?
– Таких сведений получить пока не удалось. А сейчас, в связи с наступившими событиями, уже и не до этого. Но меня, сир, не оставляет одна мысль… Вернее, предположение…
Министр замолчал, словно не решаясь высказать анонсированную идею.
– Смелее, граф, – подбодрил король. – Я весь внимание.
– Вы совершенно правы, сир, восстание развернулось чрезвычайно быстро, – негромко произнёс Лабурдоннэ. – Больше того: ощущение, что оно хорошо спланировано и кем-то управляется. Словно за спиной простолюдинов на баррикадах стоя́т стратеги, знающие толк в военных операциях. И кто-то ведь надоумил наших солдат переходить на сторону народа…
– Делайте же ваш вывод!
– Определённого вывода нет, сир. Но разве нельзя предположить, – с долей фантазии, конечно, – что трое ближайших сподвижников Наполеона, фанатично преданных и бывших с ним до конца, увезли со Святой Елены ненависть и неистребимую жажду мести? И теперь они приняли живейшее участие в мятеже, цель которого очевидна, – свержение династии Бурбонов? (Лицо Карла болезненно скривилось.) Более того, сами его и готовили, опираясь на многочисленных бонапартистов? Но если так, то им оставалось лишь дождаться, пока власть даст повод для народного возмущения. И власть его дала…
– Вы имеете в виду…
– Да, ваше величество. Злосчастные ордонансы. – Неожиданно Лабурдоннэ упал на колени. Вскрикнул: – Заклинаю всем святым, сир, отзовите их! Может быть, ещё не поздно! Может быть, нам удастся успокоить народ! Неужели ужас восемьдесят девятого года изгладился из вашей памяти?
От усталости и отчаяния бледного министра била нервная дрожь. Карл силой заставил его подняться и усадил на стул. Налил фужер вина.
– Выпейте залпом. Вот так! И посидите спокойно.
Сев за стол, король принялся что-то быстро писать на собственном именном бланке. Лабурдоннэ отрешённо смотрел на Карла. В эту минуту красивое удлинённое лицо монарха с упрямым подбородком было исполнено решительности, большие глаза прищурены, густая прядь поседевших волос энергично пересекла высокий лоб… Таким и запомнил министр своего короля, которого, – о том знать он не мог, – видел в последний раз.
Закончив писать, Карл тщательно сложил и запечатал бланк.
– Отвезите это Полиньяку, – сказал отрывисто, протягивая графу письмо. – Пусть он стягивает верные части к Сен-Клу.
– Но как же, сир…
– А ваш совет насчёт ордонансов я обдумаю.
«Господи, когда он собирается думать? Времени уже ни на что нет…»
– И ещё…
Карл подошёл вплотную и, понизив голос, произнёс:
– Всё, что вы сказали насчёт бывших адъютантов Наполеона, звучит убедительно. Так это или не так, сейчас разбираться некогда. Но вы мне их головы доставьте. И чтобы не позднее завтрашнего дня. Вам ясно, граф?
– В каком смысле, головы? – глупо переспросил Лабурдоннэ.
– Можно в прямом.
И, словно смягчая жестокую шутку, Карл широко улыбнулся.
«Ещё шутит! Тут бы свои уберечь… Или не шутит?»
Лабурдоннэ склонился в почтительном поклоне и, с трудом передвигая ноги, направился к выходу. Выполнять приказ монарха он вовсе не собирался.
Через пять дней Карл Десятый под давлением оппозиции и народа отрёкся от престола. На этом правление династии французских Бурбонов завершилось. Навсегда.
Лабурдоннэ вместе с другими членами правительства Полиньяка арестовали. Он так никогда и не узнал, что природу восстания, в общем-то, угадал верно. Однако даже проницательный министр не мог представить всей правды…
Глава четвёртая
Непризнанный художник – человек озлобленный…
Мечта заявить о себе на творческой ниве не сбылась. Общество равнодушно к его искусству. Миру не нужны выстраданные им картины, книги, симфонии. Взлёты ума, порывы вдохновения, душевные муки, бессонные ночи – всё, всё брошено на алтарь Минервы[15]. И всё втуне.
Неутолённая жажда признания выжигает душу дотла. А где-то рядом аплодируют чьей-то музыке, зачитываются не твоими книгами, восхищаются чужими полотнами… Сознавать это невыносимо.
Кого винить? Кому мстить?
Роман Прокофьевич Звездилов принялся рисовать лет в пятнадцать. А уже в шестнадцать – погиб. В роли губителей выступили родные мать с отцом, сестра, дворня и ближние соседи, наезжавшие в хлебосольное имение Звездиловых. Все в один голос (кто искренне, кто снисходительно) хвалили работы отрока, рисовавшего взахлёб. Наслушавшись комплиментов, юный Роман твёрдо решил, что он – талант и что искусство – его призвание, о чём и сообщил родителям в самых восторженных выражениях.
Те, впрочем, смотрели на жизнь более трезво. Сына определили на правовой факультет университета, а после учёбы пристроили в крупную нотариальную контору. Годы юридической службы Звездилов потом вспоминал как затянувшийся дурной сон – тоскливый и бессмысленный.
Рисовать приходилось исключительно вечерне-ночной порою. Тем не менее страсть к искусству никуда не делась, напротив, с годами она становилась только сильнее. Горько думалось, что присутствие, посетители и документы крадут время, которое можно было бы посвятить живописи. И так сладко мечталось, что придёт день, когда с утра, напившись кофе, он вместо опостылевшей конторы твёрдым шагом устремится в собственную мастерскую – творить…
Между делом Роман Прокофьевич женился. Избранницей стала девушка, которая на званом вечере, заикаясь от волнения, похвалила вдохновенный рисунок, оставленный молодым человеком в её альбоме. Звездилов решил, что нашёл родственную душу, и без колебаний сделал предложение. Правда, следом выяснилось, что девушка вообще заикается. Но слово уже было дано…
Родители ушли в один год – друг за другом. Роман Прокофьевич унаследовал недурное имение, приличный счёт в банке и наконец-то расстался со службой. Теперь ничто не мешало отдаться живописи. И он ей отдался со всем нерастраченным творческим пылом. В уездной лавке, торгующей предметами искусства, до сих пор бережно хранят легенду о покупателе, который однажды возник на пороге и, пылко сверкая очами, смёл весь наличный запас кистей и красок, не забыв при этом про карандаши, альбомы и мольберт. Погрузил покупки в экипаж и с криком: «Трогай!» унёсся в цветущую весеннюю даль. (По другой версии, в заснеженную зимнюю.)
Теперь дело было за вдохновением, и оно не подвело. Избавленный от забот о хлебе насущном (к слову, приданое за женой-заикой взял изрядное), Звездилов без устали рисовал всё, что попадётся под руку. Героями его полотен становились люди и предметы, природа и животные. Сначала картины развешивали на первом этаже дома, потом дело дошло до второго, а затем наступила очередь хозяйственных пристроек. Роман Прокофьевич щедро дарил свои работы знакомым, дальним родственникам, даже бывшим сослуживцам, но полотен вроде как и не убывало.
Шли годы. Со временем Звездилов начал смутно ощущать что-то неладное. Счёт написанных работ уже шёл на пуды. Жена с тёщей от его картин по-прежнему были без ума, хватало комплиментов и от соседей, но… где же общее признание? Где газетные заметки и восхищённое обсуждение в обществе? Где, наконец, покупатели и заказчики?
Роман Прокофьевич занялся организацией собственных выставок. Его передвижной вернисаж кочевал по уезду, останавливаясь на постой во всех заведениях, где только соглашались принять. Общество друзей пожарных, церковно-приходская школа, дом призрения, самодеятельный театр… Со временем Звездилов географию расширил и начал гастролировать со своими картинами в окрестных городах. И рисовал, рисовал…
Однако ничего не менялось. Творчество Звездилова оставалось вещью в себе. Профессиональные художники, которым он показывал свои картины, пожимали плечами и уклончиво хвалили за трудолюбие. В салонах, где он увлечённо говорил о своих полотнах, вежливо переводили беседу на другие темы. Число посетителей выставок уверенно стремилось к нулю.
Многолетняя бесплодная борьба за признание не прошла даром. Мало-помалу Звездилов озлобился. Он и мысли не допускал, что его картины просто-напросто бесталанны и поэтому никому не интересны. Чёрта с два! Воспалённый ум подсказывал иную причину: интриги. Интриги собратьев по кисти! Это они, давясь от зависти, хулят искусство талантливого художника, высмеивают его работы, распускают слухи о творческой несостоятельности…
Но было и другое объяснение. Он, Звездилов, силой и масштабом дарования опередил своё время. Его просто-напросто не понимают… Думая об этом, Роман Прокофьевич проклинал недалёких современников и горько жалел себя. Слава будет, непременно будет, но – посмертная. А хотелось прижизненной!
Хоть так, хоть этак, – дело швах. Но упорный Звездилов не сдавался. За признание своего творчества он был готов биться энергично и беспощадно. Состоялся решительный штурм академии художеств. Президент академии Белозёров принял его, против ожидания, быстро и выслушал сочувственно. Однако, ознакомившись с привезёнными (отборными!) полотнами Романа Прокофьевича, поскучнел. Осторожно высказал несколько профессиональных замечаний и согласился провести за счёт академии художественную экспертизу работ.
Консилиум мастеров единодушно решил, что в картинах Звездилова искусство и не ночевало (хотя сформулировали в более мягких выражениях). Роман Прокофьевич был потрясён. Неужели хула недоброжелателей успела достичь столицы и повлияла на выводы экспертов? Оставалось одно: провести выставку работ в академии (а такие вернисажи традиционно собирали большую аудиторию), и пусть своё слово скажет публика – народ, далёкий от профессиональной кухни с её интригами и дрязгами. Вот это будет объективно!
О, как Звездилов возжелал этой выставки… Но Белозёров идею встретил холодно. Напрасно преисполненный жёлчи Роман Прокофьевич обивал порог президентского кабинета. Кончилось тем, что Белозёров наотрез отказал в проведении вернисажа и фактически назвал бездарностью. И это стало последней каплей. Уходя, Звездилов с мутной от гнева головой матерно пожелал Белозёрову провала его парижской экспозиции, о которой сообщали столичные газеты. Яростно хлопнул дверью. Мосты к признанию по линии академии были сожжены.