Полная версия
Утренний Всадник
Сейчас она была еще прекраснее, чем в их первую встречу. Лихорадочное беспокойство и переменчивость, тревожившие его тогда, теперь исчезли. Весь облик Белосветы дышал теплом и нежностью, в ней загорелся новый свет, более яркий и чистый. Она походила на реку, в которой весеннее тепло растопило остатки льда и прогрело воду до самого дна.
– Я ждал, – едва сумел выговорить Светловой. В груди его теснилась буря, он желал бы высказать ей все – и свою тоску в ожидании, и свою радость встречи, но не мог, слова не приходили и язык его не слушался. – Я так ждал…
– И я ждала! – отвечала Белосвета, и от нежной прелести ее лица у Светловоя кружилась голова. – Ждала, когда снова тебя увижу, когда опять подойду к тебе. Никогда я таких, как ты, не встречала.
– И я не встречал… – пробормотал Светловой.
Теперь он понимал, что значит «ослепительная красота». Именно так была красива Белосвета – глаза готовы были плакать слезами восторга, но не отрываться от ее лица никогда. Он почти сердился на себя, что стал вдруг таким глупым и неловким, боялся, что она не поймет, какое счастье для него в том, чтобы видеть ее. Но Белосвета смотрела на него с такой лаской, что она верил – она все понимает.
– Встречал, – сказала она, немного склоняя голову к плечу. – Ты меня каждую весну встречал, только не видел. От Медвежьего велика дня до самой Купалы я вокруг тебя ходила, только ты не замечал.
– Замечал, – сказал Светловой.
Теперь ему казалось, что каждую весну в последние годы, лет с четырнадцати, в нем просыпалось это сладкое и тревожное чувство. Просто раньше Белосвета не показывала ему своего лица и он не знал, что было причиной этому неясному чувству счастья.
– Ты меня видел, – говорила она, глядя ему в лицо и как будто любуясь, в глазах ее светилось нежное томленье, и Светловой едва стоял на ногах от волнения. – Я на тебя смотрела много-много раз… из чужих глаз… Я тебя видела, и ты меня видел. Только имени мне не давал. Ты меня любил, только сам не знал.
– Я знал… Теперь знаю! Одну тебя я всегда любил и одну тебя всегда любить буду!
– Да! – нежно и горячо выдохнула Белосвета, словно в этом и была ее заветная мечта. – Люби меня! Люби меня одну, тогда и я тебя любить буду!
– Будешь? – не помня себя, воскликнул Светловой и хотел обнять ее, не сразу решился, но все же взял ее за плечи, так бережно, словно боялся помять цветок.
Кружилась голова, он не мог толком понять, что ощущают его руки, но так хорошо ему не было никогда.
– Я вечно буду любить тебя! – шептала Белосвета, приблизив к нему лицо.
Светловой видел только ее глаза, огромные и ярко-голубые, как весеннее небо, полные небесного блаженства. Голос ее проникал в самую глубину его души, заслонял весь мир, делался единственным счастьем и единственным смыслом.
– Вечно буду любить! Каждую весну я буду приходить к тебе, и весна станет для тебя вечной! Ты не узнаешь старости, ты всегда будешь так молод и красив, как сейчас, и сердце твое будет так же полно чистого огня любви, как сейчас. Только люби меня, меня одну. Меня саму, а не тех, в чьих обличьях я являюсь людским взорам.
Светловой не различал слов, как будто смысл сам собой вливался в его память, чтобы звучать в ней вечно. Глаза Белосветы стали необъятны и бесконечны, как само небо. Ее руки обвились вокруг его шеи, и какое-то мягкое горячее облако обняло его и качало на мягких волнах. Светловой не ощущал земли под ногами, для него весь мир стал этим сияющим мягким облаком, вечным блаженством, дыханием Надвечного Мира.
– Помни обо мне всегда! – дохнуло ему в душу. – На Купалу я снова приду. А пока прощай. Помни меня!
И облако схлынуло. Не в силах поднять веки, Светловой прислонился грудью к белому валуну, уткнулся в него лбом. Камень был теплым, от него веяло запахом цветов. Белосветы больше не было. Она не ушла, она просто исчезла, растаяла.
Светловой долго стоял так, закрыв глаза, даже не пытаясь понять, где он и что с ним, а только прислушиваясь к затихающим звукам Надвечного Мира. Они медленно отдалялись, но не ушли совсем. Их голоса задержались в шуме берез, в шелесте травы. Как тонкие огненные нити, в них вплетались веселые крики и смех внизу под горой. Светловой снова вспомнил о людях. Но возвращаться к ним не хотелось. Люди, горячие руки, румяные щеки девушек, блестящие при свете костров глаза и зубы сейчас казались слишком грубы и чужды. И сам себе Светловой уже казался непохожим на других. Он не помнил ни единого слова из того, что ему сказала Белосвета, но во всем теле мягко сиял и грел его волшебный свет.
– Ау! – стало раздаваться сначала внизу, а потом все ближе. – Ай, княжич! Отзовись! Где ты!
Это искали его. Светловой оторвался от белого камня, в последний раз оглянулся на место, где стояла Белосвета. И вдруг он ощутил, что в левой его руке крепко зажато что-то маленькое и твердое. Неужели она оставила ему что-то на память?
Разжав ладонь, Светловой хотел поднести ее к глазам, чтобы разглядеть в темноте. Но этого не понадобилось: меж пальцев вспыхнул свет, словно он держал горсть искр. На ладони его лежал тот самый золотой перстень с бирюзой, который он дал утром Светлаве с просьбой повесить в березовый венок. Только теперь он ярко светился, как будто в нем поселился негасимый свет Надвечного Мира.
Глава 3
Несколько мгновений князь Держимир молчал, а голова его медленно клонилась ниже и ниже, как будто страшная весть давила на него каменной тяжестью. Потом он вдруг вскинул голову, и даже бывалый воевода Озвень вздрогнул и отшатнулся – такое дикое, нечеловеческое отчаяние било из глаз Держимира.
– Зачем ты вернулся? – с трудом, как будто цепкие пальцы Морены его самого держали за горло, выговорил Держимир, и глаза его от ненависти казались черными. – Зачем ты вернулся, дохлый козел?! – заорал он вдруг во весь голос.
Вскочив с лавки, он схватил Озвеня за рубаху на груди и рванул с такой силой, что затрещало полотно, а вся грузная фигура воеводы содрогнулась.
Десяток отроков жались возле дверей гридницы, никто не смел подать голос. Не успев сменить серые и зеленые походные рубахи на обычные, отроки-«оборотни» сейчас снова казались лесной нечистью, но испуганной и дрожащей, оттого что сам Перун гремит громами над их головами.
– Зачем ты ходил туда?! – бешено кричал Держимир и тряс Озвеня, а тот дергался, как мешок с шерстью, даже не пытаясь освободиться. – Ты погубил моего брата! Ты ничего не сделал! Ты дал этому щенку ободрать тебя и пришел с пустыми руками! Ты упустил смолятичей! Ты потерял моего брата! Лучше бы ты остался там сам! Лучше бы речевинские вороны выклевали тебе глаза, если ты еще смеешь смотреть на меня после этого! Ты дал ему погибнуть и не привез даже его головы!
Держимир отшвырнул Озвеня от себя, и тот пролетел по гриднице несколько шагов, с трудом удержался на ногах. А Держимир сорвал со стены секиру, висевшую над княжеским престолом, – заморянской работы, с серебряным змеем на обухе, – и со всего размаха ударил ею стол. Раздался треск дерева, крышка стола перекосилась, несколько глиняных блюд и серебряных чаш покатилось по дубовому полу.
Отроки теснее прижались к дверям, похожие на овечье стадо перед волком. А Держимир, слепой и глухой от ярости и отчаяния, бешено рубил стол, лавки, стены, оконные переплеты. Трещало дерево, летели щепки, с хрустом сыпалась слюда. Бревна стен еще хранили кое-где следы от прошлых вспышек ярости, а среди лавок не нашлось бы ни одной, которая успела бы потемнеть от времени. В своем разрушительном порыве Держимир был неукротим и неутомим; среднего роста и не слишком плечистый, он был крепок и очень силен. Дыхание с хрипом вылетало из его широкой груди, и каждый выдох был похож на стон. В нем кричала дикая боль от потери брата, боль, от которой темнело в глазах; она искала выхода, но его не было, и с каждым ударом сердца боль вспыхивала заново. Держимир старался выплеснуть ее из себя, но чувствовал, что она станет вечной, потому что потеря неисцелима, Баяна нет и не будет. В это не верилось – казалось, он просто отстал от всех, заглянул в конюшню к своим лошадям, что сейчас этот страшный сон кончится, и Баян войдет в гридницу, и его черноволосая голова с гладко заплетенной блестящей косой будет возвышаться почти над всеми русыми и белокурыми головами отроков. Не верилось, что он лежит где-то в чужой земле и его глаза закрылись навсегда.
Наконец Держимир бросил секиру, сел на ступеньки высокого княжеского престола и уронил лицо на сложенные на коленях руки. Его плечи вздымались от тяжелого дыхания, длинные темно-русые волосы рассыпались в беспорядке. Отроки не шевелились, уверенные, что настоящая гроза еще впереди. В своем стольном городе князь дрёмичей носил прозвище Крушимир, и никто из ходивших в бесславный поход на речевинский берег не мог даже надеяться, что все кончится так легко. Трудно было княжичу Светловою ехать домой в Славен с известием, что он потерял пленных. Но в десять, в двадцать раз труднее было «лешим» возвращаться в Прямичев с известием, что сводный брат Держимира погиб. Первое потрясение пройдет, за ним явится осознание потери – и жажда мести.
– Не убил бы никого! – беззвучно бормотал Озвень, бледный, с каплями пота на лбу, опасаясь в первую очередь за самого себя. – Брегана Заступница!
Подать голоса никто не смел. Челядь, умевшая чутьем улавливать расположение духа князя, вся попряталась. В тишине палат издалека был слышен сначала тихий, потом все более громкий, приближающийся тонкий звон. В нем было что-то суетливое, неровное, как будто кто-то бежит бегом. Отроки пару раз переглянулись, толкнули друг друга локтями. Озвень осмелился поднять руку, утер лоб и бегло оглянулся на дверь. На его лице было такое выразительное ожидание и надежда, словно к нему приближалась, в ответ на мольбы, сама дочь Макоши, богиня Брегана, охраняющая смертных от бед. Из восьми дочерей Макоши только на Брегану и оставалось надеяться провинившемуся воеводе: богиня Улада, смягчающая гнев, и Запрета, удерживающая от дурных поступков, не знали дороги в дом Держимира Прямичевского.
Звон подошел совсем близко, и на пороге гридницы вдруг появилась фигура женщины в длинной беленой рубахе с широкими рукавами, похожими на лебединые крылья. На плечах ее, на шее, на браслетах, на висках на ленте, под косой – везде звенели и дрожали серебряные подвески в виде лягушиных лапок. На первый взгляд она могла показаться молодой девушкой, но морщины возле глаз и несвежесть кожи, тень усталости на лице показывали, что ее молодость далеко позади.
Отроки вздохнули с облегчением, расступились, пропуская женщину в гридницу. Это была чародейка, много лет жившая в хоромах прямичевских князей и за постоянный звон серебряных подвесок прозванная Звенилой. Во всем Прямичеве было только два человека, которые не боялись спорить с Держимиром и могли усмирить приступы его дикого гнева – Звенила и Байан-А-Тан. Теперь она осталась такая одна.
С порога взгляд чародейки устремился к Держимиру, лицо ее дрогнуло, глаза раскрылись шире, в них мелькнуло страдание, потом они вдруг стали совсем пустыми. И словно тихий ветер пролетел по гриднице – ни один волосок не шевельнулся, но незримое дуновение ощутили все. Звенила шагнула к князю, и Держимир поднял голову. Его зубы были стиснуты, кожа обтянула скулы, черные брови сдвинулись, в синих глазах плескалась живая боль, отчего взгляд казался режущим. Множество мелких рубцов на щеках, на подбородке, на висках – следы неудачно пережитых юношеских прыщей – покраснели и были еще заметнее, чем обычно.
– Чего ты хочешь, ведьма? – хрипло выдохнул Держимир.
В голосе его смешались мольба оставить его в покое и угроза поубивать всех, кто не прислушается.
Звенила протянула руку к его плечу, но он вскочил и отшатнулся.
– Уйди от меня! – рявкнул он. – Еще тебя мне не хватало! Чего ты пришла? Иди слушай своих лягушек! Ты сказала мне, что в этом походе меня ждет удача! Ты обещала, что я получу все, что мне нужно! Где моя удача? Где мой брат?
– Не надо злиться, княже! Послушай! – низким мягким голосом, неожиданным при ее тонком сложении, взмолилась Звенила. – Послушай! Судьба не любит гнева!
– Тринадцать лет я тебя слушаю! – кричал Держимир, с ненавистью глядя на женщину и сжимая кулаки. – Тринадцать лет я не видал счастья никогда и ни в чем! То рароги лезут, то личивины, то засуха, то град, то черный мор! Но это всего хуже! Хватит с меня! Оба вы друг друга стоите – ты и этот хряк безголовый! Обоих вас видеть не хочу! Вон отсюда! Озвеню не дружину водить, а коров пасти! А тебя в омут с мешком на голове! Вон отсюда!
Звенила отшатнулась от Держимира, как от удара, подняла руки к лицу, ее глаза стали огромными, в них вспыхнули страх, отчаяние, лицо болезненно исказилось и вдруг показалось безумным.
Держимир резко отвернулся и снова сел на ступеньку престола, почти упал. Вспышка гнева мгновенно выгорела, осталась только тоска. Он закрыл глаза, как будто смотреть на свет ему было больно. Он не умел плакать, и боль его не находила облегчения.
Озвень топтался на месте, то словно порывался выйти, то снова оборачивался к Держимиру. Если бы какой-нибудь другой из говорлинских князей при дружине назвал воеводу сначала дохлым козлом, а потом безголовым боровом, то воевода самое меньшее бросил бы ему под ноги когда-то дарованный меч и ушел служить самому злому врагу, чтобы отомстить получше. Но Озвень слышал все это не в первый раз и никуда не уходил. Тринадцать лет назад, когда Моровая Девка унесла разом половину Прямичева и князя Молнеслава с женой, Озвень и Звенила остались за родителей шестнадцатилетнему Держимиру. Все эти годы они наставляли его в меру своего разумения, страдали от его злого нрава, но терпели, как терпят от родных детей, если не могут с ними справиться. И Держимир, остыв от очередной вспышки, терпел своих наставников, как терпят родителей, даже если боги послали не самых умных.
Но сейчас была не обычная ссора, от которой Держимир остынет и даже что-нибудь подарит, чтобы не помнили обиды. В таком всесокрушающем отчаянии его видели впервые, и это легко было понять. Если князь Держимир и мог кого-нибудь любить без ссор и обид, то только Байан-А-Тана. Живой, веселый и вдохновенно-отважный куркутин воплощал все то, чего самому Держимиру не хватало, но он не ревновал и не завидовал, а любил брата как лучшее продолжение самого себя. И вот его не стало. Держимиру казалось, что в нем самом умерло все хорошее, а остались только злость и неудачливость. Байан-А-Тан был удачлив, все легко давалось ему в руки, потому Держимир и послал его в этот поход. И теперь он не мог простить себе, что так неоправданно, как теперь казалось, отправил навстречу опасности самое дорогое, что у него было. Весь мир стал серой пустой равниной, вроде тех подземных полей, где Велес пасет духи умерших. И это теперь навсегда.
Наблюдая за Держимиром, Звенила задышала глубже, ее грудь часто вздымалась, так что колыхались серебряные лягушиные лапки, нанизанные на кольца и приколотые к рубахе на груди. Ее лицо побледнело, брови подрагивали. Повернув голову к отрокам, она мягко взмахнула рукой, как лебедь крылом, показывая им на дверь. Звякнули подвески на браслетах, а отроки быстро, с приглушенным топотом, потянулись вон. Озвень хотел что-то сказать, но чародейка сверкнула на него глазами, и воевода закрыл рот. Движением брови Звенила погнала его к дверям. Ее лицо стало строгим и решительным.
Когда они остались вдвоем, Звенила подошла к сидящему Держимиру и мягко погладила его по волосам. Он сильно вздрогнул, но не поднял головы, и Звенила приободрилась. На этот раз все же перегорело, хотя и труднее, чем обычно. Отцепив от пояса резной гребень, она стала ловко расчесывать волосы Держимира и мягко нараспев приговаривать:
– Отдай мне печаль, возьми покой! Отдай мне горе и тоску, я их по ветру развею. Поди, тоска, за широкие реки, за высокие горы, за быстрые реки, поди в ржавое болото, там под камнем черным тебе место до скончания века…
Держимир глухо и тяжко вдохнул. Обычно он после приступа гнева чувствовал себя неловко и торопился помириться с теми, кого только что бранил, но сейчас ему не было дела ни до кого. Для него существовал только Баян – и мысль, что он больше не придет.
– Нету его больше, и удачи мне не будет, – глухо бормотал Держимир, глядя перед собой, как будто заново привыкая к миру, который без Баяна стал совсем другим.
В его погасших глазах была такая неизбывная тоска, что Звенила испугалась ее больше, чем гнева. Она умела отнять у него гнев и дать покой, но не умела отнять тоску и дать радости. Это умел, безо всяких заговоров и ворожбы, один только Байан-А-Тан. Звенила многим бы пожертвовала за то, чтобы обладать его молодой силой, его задором и блеском глаз, его неизменной верой в будущие победы. Но этого она не имела. Когда за плечами тридцать лет службы Надвечному Миру, в душе поселяется мудрость, но уходит радость. Уходит безвозвратно.
– С тобой я остался… – уныло повторил Держимир. – А ты… Последнего долга и то я лишился. Хоть бы похоронить его толком, хоть тризну устроить на три дня, хоть курган насыпать… У куркутинов и у тех положено головы убитых на поле подбирать и хоронить с честью. А я и брата лишился, и дух его обидел. Видеть вас никого не хочу! – с тихой упрямой ненавистью повторил Держимир и снова отвернулся. Сейчас ему были нестерпимо противны все: и Озвень, и Звенила, и отроки. А больше всех он сам.
Звенила замерла, сжав тонкие сухие руки возле груди и не смея прикоснуться к Держимиру. В душе его сейчас больше тоски, чем она сможет прогнать. И что вложить взамен? Источники его боли так сильны, что ей с ними не справиться. Ему нужна надежда, хоть какая-нибудь.
– Рано жаловаться на судьбу! – сказала Звенила. – Послушай меня. Я не могу вернуть тебе брата, но я верну тебе его голову. Ты похоронишь ее с честью, и я сделаю так, что дух Баяна не будет держать на тебя обиды. Я узнаю, какие жертвы он хочет получить, каких из своих коней и женщин хочет взять с собой. Может быть, всех – ты дашь ему их, и он простит тебя. Его дух станет помогать тебе и передаст тебе свою удачу.
Держимир поднял глаза на Звенилу. Его взгляд чуть прояснился, и в душе Звенилы разом вспыхнули новые силы, как пламя, раздутое из головни свежим порывом ветра. За многие годы она сжилась с Держимиром крепче, чем он с ней. Ему было легче прогнать ее, чем ей – уйти. Ей было некуда идти, потому что на всем белом свете не было другого человека, к которому она была бы привязана, ради которого ей хотелось бы жить. И пока он хоть в чем-то ей верит, она готова была сделать все, чтобы удержать эту веру.
– Да, да! – воодушевленно повторила Звенила и взмахнула руками, как белая птица, готовая взлететь. Ноздри ее раздулись, глаза широко раскрылись и заблестели. – Я принесу тебе его голову! Я найду ее, я вырву ее даже из рук самой Велы! Она будет у тебя! Клянусь Истоком Истира.
Лоб Держимира разгладился, он слабо кивнул. Звенила воодушевилась; губы ее улыбались, а в глазах тлела сумасшедшая решимость. И Держимир содрогнулся: иногда он боялся этой женщины. В ней он с детства видел живое воплощение своей судьбы: иногда благосклонной, но большей частью злой, то обещающей благо, то обманывающей. Но она тоже – часть его самого, и до самой смерти ему не суждено от нее избавиться.
* * *Приближался полдень, и было очень жарко. Девушки уже выпили весь квас, припасенный до обеда, и теперь то одна то другая разгибались, вытирали рукавом, платком или подолом взмокшее лицо, шумно вздыхали.
– Ой, Хорсе пресветлый! – раздавались здесь и там жалобы. – За что же так томишь нас? Отродясь такой жаркой весны не было.
Репище, усеянное зелеными хвостиками всходов, тянулось широкой полосой до самого березняка, а не было пройдено еще и половины. На каждом шагу из кривоватых рядков торчали бледные былинки сорняков, и каждый стебелек казался горячим. Упругие корни сорной травы упрямо цеплялись за землю, колючие стебли кололи натруженные руки.
– Смеянка, да куда ты! – закричала Топотушка. – Куда ты бежишь? Нас хоть бы подождала!
– Вот погоди – будет бабка смотреть, она тебя за прыть не похвалит! – с досадой пригрозила Синичка. – Половину пропускаешь!
– Найди хоть один! – весело крикнула Смеяна, обернувшись.
Эти выкрики сестер, полные удивления, зависти и досады, немало забавляли ее. С тех пор как они начали полоть репище, она далеко обогнала всех и была почти возле самого березняка. Еще немного – и ей можно будет спокойно сесть на травку в тени березы и отдохнуть, глядя, как девушки и молодухи гнут спины на своих нескончаемо длинных грядах.
Синичка злилась напрасно: ни бабка Гладина, которая к вечеру придет посмотреть их работу, ни сам межевик не сумеют найти в рядке Смеяны хоть один крошечный сорняк. Сестры дивились, глядя, до чего легко и быстро Смеяна справляется с прополкой, которую раньше терпеть не могла. Прошлым летом Гладина и Варовит разве что поленом могли загнать ее на репище, в лен, в просо. А теперь она первая!
Притворно промахнув рукавом по лбу, Смеяна прятала улыбку. Никто, кроме нее самой, не мог увидеть статную девичью фигуру, идущую по репищу чуть впереди нее. Учуяв ее взгляд, полудянка обернулась и задорно улыбнулась Смеяне, не переставая работать. Сорняки так и мелькали в ее крепких загорелых руках, целыми тучами вылетая в междугрядья. Уже не первый день полудянка работала в поле со Смеяной, выполняя вдвое, втрое больше, чем смогла бы сделать самая прилежная и сильная девица. Старшие только руками разводили: Гладина и Варовит не привыкли хвалить непутевую Смеянку и не понимали, что с ней случилось.
– Может, замуж наконец захотела? – предполагал в растерянности Варовит.
– Вот погляжу, так ли она за прялкой будет проворна! – отвечала недоверчивая Гладина. – Может, у нее опять одно баловство на уме!
Первой добравшись до тени березняка, Смеяна опустилась на траву, прислонилась спиной к прохладному белому стволу в мягких пушинках отставшей кожицы. Полудянка улыбнулась ей, и Смеяна махнула рукой: иди куда хочешь! Полудянка повернулась на месте и вдруг разом оказалась в десятке шагов, пролетела над репищем, порхнула дальше, за овраг. Оттуда тоже слышались голоса: мужчины и парни возили навоз на отдыхающее в этом году паровое поле. К ним-то и улетела Полуденная Дева. Смеяна лукаво усмехнулась, вообразив, что увидит какой-нибудь из братьев, слишком заработавшийся и не ушедший в полдень отдыхать. Лукавая полудянка нагонит таких жарких видений, что он долго еще не опомнится.
– Смеянка, не лежи, нам завидно смотреть на тебя! – крикнула Топотушка. – Как ты только успеваешь!
– Хоть бы за водой сходила, что ли! – с досадой проворчала Синичка.
Верёна не подавала голоса, даже не разогнула спины, все дергала и дергала сорняки. Ее округлое лицо раскраснелось от усердия, по щекам катился пот, волосы на висках намокли, но она даже не поднимала рук вытереться. Она привыкла быть первой во всякой работе, и непонятные успехи Смеяны вызывали у нее недоумение и обиду. Как она ни старалась, а не могла догнать непутевую сестру.
– Правда, Смеянка! – подхватила Топотушка. – Или хоть холопа своего пошли! Мы тут зажаримся!
Грач, неторопливо собиравший в большую корзину выдранные девушками сорняки, вопросительно посмотрел на Смеяну. По его смуглому лицу тоже ползли капли пота, серая рубаха на плечах и на спине намокла и прилипла к коже. Но он даже не подавал вида, что ему нелегко. Для этого он был слишком горд, и его гордости не мог перебороть даже холопский труд.
– Иди, иди! – крикнула Синичка Смеяне. – И дружка своего ненаглядного с собой возьми!
– Да уж конечно возьму! – Смеяна поднялась с травы и встала, воинственно уперев руки в бока. – Не вам же, сорокам, оставлять!
– А сама-то кто? – Синичка тоже выпрямилась, сердито бросила сорняк, как будто он был в чем-то виноват. – Жениха-то надо поберечь! Может, на чужих мужей будешь поменьше пялиться!
– Чужих мужей? – негодующе воскликнула Смеяна и шагнула к репищу. – Да тебе, сестра, солнцем голову напекло! Ступай в тенечке полежи! Где же это я на чужих мужей пялилась?
– Где? Да весь род знает где! – пронзительно выкрикнула Синичка. Кто очень хочет увидеть – увидит даже то, чего и нет. – Постыдилась бы! Саму никто замуж не берет, а он ведь тебе брат, хоть и названый!
– Сама постыдись! Ты сдурела совсем, сестра! – возмутилась Смеяна. Раньше она только смеялась над ревностью Синички, но сейчас почувствовала себя задетой. – Очень мне нужен твой кудреватый! Я себе не хуже найду!
– Найди! Найди, попробуй! Глаза твои бесстыжие! Чтоб тебя градом побило! Сама рыжая, конопатая, как перепелиное яйцо, а все…
– Ах так! На себя погляди! От такой вздорной бабы любой мужик начнет по сторонам глядеть!