Полная версия
Радуница
– Расшиперишься тут! Моя, вон, в погреб полезла вчера… Я, главно, всё лестницу починить собирался!
– Бессовестные! Все мужики на покосе, а оне…
– А они «катюшу» понужают! Скуснатища-а – во! – скаля зачифирённые зубы, большой комкастый Кеша Глыба, хозяин бобины, глухо, почти беззвучно смеётся; поднеся к губам заветный стопарь, опрокидывает в себя и долго – отрешённый – сидит с закрытыми глазами.
– Имеем право! У меня, главно, зуб ноет – всю щеку растарабанило…
– Душа у тебя, у па́длого, не ноет?! Картоха вся как есь зачи́черела! Чё исти зимой будешь?!
Все на мгновение замолкают.
– Мы небо размачиваем! – нагло заявляет Серёга и, кивнув мужикам, вынимает из травы ещё одну, срывает зубами чеку-заглушку из мягкой золотистой жести. – Размочим – и дождь пойдёт…
– Пойдёт-пойдёт! – поддакивают друзья-товарищи, деликатно подставляя стопки.
– Имя́ хоть в глаза сси – всё божья роса! – отмахивается бабка Аня.
– Нет, бабульки, – не унимается Лёнька, промакивая рукавом залитый тёплым угарным потом лоб. – Навострите локаторы, я вам щас анекдот расскажу! Короче, приходит старуха к гинекологу…
– Эх, поглянулось – хорошо! Давай-ка, батенька, ишо! – как чёрт из бутылки, наперёд Лёньки выскакивает совсем уже пьяный Шлёп-Нога.
Лёнька с сожалением, как на блаженного, смотрит на Кольку, который по-гусиному вытянул шею и, ожидая реакции, скорчил обмётанное колкой щетиной лицо.
– Но-о, сморшшился, как кобыльля срака! – устав перепираться, отворачиваются старухи.
Накупавшись, омыв иконы да сотворив с запинками молитву, сотканную общими усилиями из детских воспоминаний, старухи устало тащатся домой, хлюпая мокрыми тряпичными тапочками. Старики провожают их сочувственными взглядами и, что-то доказывая друг другу, тычут в небо жилистыми кулаками. Мужики – помалкивают.
А дождя всё нет. Нет ни к вечеру, ни на утро следующего дня…
2
Банным теплом дышат в лицо мёртвые чабрец и волоснец. Пахнет смородиной и дымом. В воздухе сухая едкая пыль пошевеленного сена, и от неё спину и плечи жжёт так, словно уронили в крапиву. Я то разболокаюсь до трусов, то снова одеваюсь. В одежде жарко, а без неё и вовсе худо: оводы осаждают голое тело, розовыми волдырями вспухают укушенные места, в ранки сочится солёный пот, волдыри огнём горят и предательски чешутся. А тут ещё мошка даёт жизни. У меня все глаза красные – мошка то и дело забивается под воспалённые веки, и я тру глаза наслюнявленным пальцем или концом выпущенной рубахи. Да только всё без толку. Едва вынешь пронырливую тварь из одного глаза, как в другом уже все три. До чего много мошки на Лене! Чуть ворохнёшь граблями вчерашнюю кошенину, как взвивается тучей и глазам делается темно. Хочется упасть ничком в траву и лежать, не шевелиться.
Но лежать нельзя – после обеда ставить сено. Его много сбрили в три литовки дед, отец и Мишка.
С утра, по росе, косили у ручья, где кончаются наши владения, дожали полянки, полные густой высокой травы, спутавшейся и полёгшей набок. Теперь косы отдыхают в кустах. Осталось высушить да скопнить скошенное, и можно считать, что на Дресвяном управились. Но уже завтра-послезавтра мы уйдём ниже по реке, на Перевес. Там пабереги не меньше, а в култуке ждёт не дождётся осока, которую мы запасаем скоту на подстил. Это, пожалуй, самая трудная работа. От неё тупятся косы, точно они не отлиты из стали, а вырезаны из консервной жести, и руки, мечущие тяжёлую, всегда будто сырую осоку, вспухают жилами и через час-другой «отстёгиваются».
Дождь бы, что ли, пошёл!
Но в небе ни тучки. Небо прозрачно-голубое, полосками жёлтой фольги блестят в нём солнечные лучи. Вот высоко над лесом показывается ясный, словно вычерченный на ватмане, силуэт ястреба. Он парит, высматривая добычу, и некоторое время реет у нас над головами, но попадает в золотую клетку и, ослеплённый, цепенеет в воздухе, а уже через миг взмывает ещё выше и оттуда стремительно пикирует на крутую отвесную сопку, сидит выпуклой ржавой точкой на облезлой сушине. Не к ненастью ли?
Прошлым летом в разгар сенокоса рухнули затяжные ливневые дожди. Ошалевшая брюхатая Лена по-весеннему захлестнула паберегу, налилась всклень, затопив низины и подоткнув угоры. Разбушевавшимся потоком подмыло и поволокло стоявшие у реки копны и зароды, они застревали на отмелях, цеплялись за бакены, разматывались по прибрежному ольховнику, ветки которого торчали над глинисто-мутной водой. Плевались да костерили небесную канцелярию старики, когда мимо Подымахино проплывали копны добротного нынешнего сена, а жирные чёрные вороны, сидя на остроинах, как на шпилях затопленных куполов, каркали громко и жутко. Нежданная мокреть, как наказание небесное, многие семьи заставила взяться за нож, к зиме не одну красную кровяную шкуру откинули на заплот раньше земного срока. Наше сено стояло ближе к лесу. Языки воды едва приблизились, как в небе, наконец разъяснело, и бешеная пена потекла обратно в русло. Однако совсем без последствий не обошлось. Дождями, лившими больше недели, едва не до середины проклевало наши копны, как бы ладно они ни были завершены. Мы отложили косьбу и принялись разбирать, сушить и снова метать. Всех чертей обругали, когда, оступаясь на вырубленных в глине ступенях, перетаскивали сено на угор, опасаясь повторного наводнения. Много сена погнило, да и то, что спасли, перемежалось прелыми червоточными клочьями и воняло белой плесенью. Но хотя всё это ещё на памяти, не забылись и, наверное, не скоро забудутся, те надсадные дни, я никак не могу себя побороть, и нет-нет да вызрюсь в небо с надеждой на маломальскую весточку о будущей непогоде…
Рядом гребёт мой дед. Ему под семьдесят. Колючая, с сединой щетина покрыла чёрные от солнца и старости щёки. Голова не то чтобы плешивая, а жидковолосая: как овцу, остригла его старшая дочка. «Тут иман, там иман!» – охарактеризовала стрижку бабушка. Вот дед кладёт грабли и, выудив из кармана скомканную косынку, по-старушечьи обвязывает голову, затянув узелок на лбу. Гребёт он без спеха и с величайшим знанием дела: с горки в низинку, не к кустам, а от кустов, где нет завеи и солнце жарче, и всё строго в линию, вдоль Лены. Такие валки чем удобны: зайдёшь с одного конца, пропорешь вилами и пыхтишь, буровя в кучу, пока, как говорит дед, «из заду не подастся». Временами старик с отчаяньем трёт глаза и материт правительство. Мне это смешно, хотя и не совсем понятно. Я поглядываю на старика в надежде, что мошка загрызёт его до смерти и он скомандует перекур (верховодит на сенокосе дед), но старик, как заведённый, шерудит и шерудит граблями.
– Дед, а дед?!
– Но-о?
– А почему ручей – Дресвяный?
– Деревня тут раньше стояла. – Дед запамятовал, что и вчера, и позавчера я уже спрашивал его об этом. – Она-то и называлась Дресвяная…
– А деревня почему называлась Дресвяной? Может, как раз наоборот: деревню так назвали, потому что ручей – Дресвяный?!
Вот уже несколько дней кряду я умышленно пытаю старика подобными расспросами, как будто это он виноват, что жарко и на лугу тьма-тьмущая жручей мошкары. Дед отмалчивается, делает вид, что не его душеньки касается, но мне от него ничего и не нужно! О том, что здесь была деревня, я знаю и сам, ведь всё об этом говорит, и пуще всяких слов – камни, ни с того ни с сего возникающие в траве, хотя мы каждую весну чистим луговину. Ну или вот ещё – чёрное обгорелое бревно, обглоданным позвонком какого-то древнего животного упокоившееся на дне Сенькиной ямы…
– А почему яма называется Сенькина?
– Потому что Сенька возле этой ямы косит, – не переставая работать, по-прежнему негромко, повествовательно говорит старик, и сказанное им мне также известно. Только для меня уже неважно, кто такой Сенька и где он косит траву! Сенькина яма для меня – это яма возле бревна, на котором я два лета назад проткнул вилами спящую гадюку. Но именно поэтому и завтра, и послезавтра, и через много-много лет, когда замолчат слова и изыдут с дресвяновской луговины последние камни, я буду помнить и всеми позабытого трудягу-косаря, и полусказочную деревушку, и своего покойного дедушку, которого я когда-то без малейшей жалости допекал расспросами. История окружающего мира начинается для меня с гадюки…
У кустов, поодаль, ворошит отец. Он раздет до пояса, спина – словно смазана свиным салом, ремень скоробился и засох, штаны – в белых соляных разводах. На спине у отца – семь оводов, которых у нас кличут плевками. Только он, по-моему, их не замечает, отвлекаясь от работы лишь затем, чтобы протереть залитые потом очки. У отца самые большие валки. Он ценит всё державное и могучее. Он видит в этом залог благополучия. Дед, в свою очередь, видит в этом халтуру и, брызжа слюной, внушает нерадивому, что толстые валки не просохнут. Закипает перепалка, но лишь на мгновение – жарко. У отца в руках грабли – хоть к трактору подцепляй! Эти грабли с тайной усмешкой изготовил для него дед. Другие, сотворённые под иссохшую стариковскую руку, отец через день-другой попросту крушил.
– Сдуру знашь чё можно сломать? – выдавая грабли, глубокомысленно спросил дед.
Хрясь! Сухой треск! Отец зарочи́л грабли за смородиновый корень и сломал деревянный зуб. Дед громко матерится и одну за другой высмаркивает ноздри.
– Ми-иша-а-а! Наладь этой чуме, у меня уж сил нет глядеть на всё это!
Вот и выкроилась минутка для отдыха! Можно посидеть, посмотреть, как брат Мишка выстругивает из деревяшки новый зуб и вправляет вместо старого.
– Потянет! – Мишка раз-другой скребёт по земле, проверяя «вылеченные» грабли. – Ты это, папаня… это ж не борона!
С Мишкой у нас разница в десять лет. Он минувшей зимой вернулся из армии. Два лета Мишка не косил, соскучился и теперь работает в охотку. Недавно я с удивлением заметил, что мы с ним совсем непохожи: он русый и кудрявый, а я – почти черноголовый, и волосы у меня не в смолёвую витую стружку, как у него, деда или отца, а прямые. У Мишки кожа белая круглогодично, а я зимой смуглый, а уж летом – как негр. Он – в бабку по отцу, я – в бабку по матери. Но я во всём подражаю брату, поскольку всё у него лучше: и коса, и грабли, и самодельный нож в кожаных ножнах на правом боку. И косит, и гребёт он баще всех! И я тоже мечтаю научиться косить так, чтобы трава, как по заказу, падала в один аккуратный ряд, и сгребать, не оставляя ни травинки. А нож на боку у меня есть: чехол из кирзового голенища, а рукояткой исправно служит резиновая велосипедная «газулька».
Мишка – самостоятельный человек, что хочет, то и делает, и даже дед ему не указ. Захотел по-маленькому – пожалуйста, бросил грабли поперёк вала и, поворотясь спиной, льёт на кусток шиповника. И пыльные, квёлые от жары листья на глазах становятся ярко-зелёными, разве что кое-где уже видны жёлтые раковинки-проедины, словно прожгли лупой.
– После картошек пойдём на Талую…
Забыв о жаре и гнусе, с жадностью ловлю каждое братово слово. О, какое по счёту лето мы со дня на день собираемся в верховье речки Королихи, которая и зимой не замерзает, отчего и носит красивое имя – Талая! Одно время я был слишком мал, чтобы осилить двадцать с лишним километров таёжного бурелома, но вот я подрос (глядите, как я подрос!), а Мишку как раз и забрили в армию… Мне часто снится: ломовой черноспинный хариус с золотистым брюхом сыграл из-под коряги на «морковку» – оранжевую шерстяную мушку с рыжими усами из ондатрового волоса – и, засёкшись, бодается, ходит в глубине серебряным колесом.
– Ленок с хариусом в конце сентября скатываются в Лену, – дразнит, говорит дивное Мишка. – Покараулим на ямах с удочками…
– А ружьё возьмём?!
– Возьмём! Ты, главно, греби…
Только огромным усилием воли стискиваю челюсти, чтоб не зареветь на весь луг в первобытном восторге, не встать на уши и не пойти на голове, рискуя вызвать на себя немилость деда.
3
Огненный циркулярный диск натужно вращается в небе, приводимый в движение ремнями лучей. Через минуту-другую, распилив небо, он перекусит и луг, и меня своими острыми клыками. Цежу сквозь плотно сжатые – чтоб не проерышилась мошкара – зубы:
– У-у, чтоб тебя разорвало!
От жары обмякли резиновые сапоги, в которые натряслось и колется сено. Совсем никудышная для покоса обувка! На что тяжелы кирзухи, а и в тех намного вольготнее. Дед, отец, Мишка сносили уже не по одной паре, а у меня кирзовых как не было, так и нет. Всё лето хожу в резиновых, которые с утра обороняют от росы, а в прочее время разъедают ноги жаром и по́том.
– Так в резинках и помру! – бросаю камешек в отцов огород. – Другие-то ребятишки, посмотришь…
– Сдадим осенью картошку… – привычно отбояривается отец и, сняв очки, напряжённо смотрит на дорогу. – Вернулся… сборщик!
От ручья идёт-прихрамывает дядька Николай – средний дедов сын, отцовский погодок. Он приплыл с нами, чтобы набрать по холодку кислицы, а после обеда помочь с сеном. Поравнявшись, дядя Коля ставит ведро и садится в тенёк под кусты. Ведро крепко-накрепко, как дедова голова косынкой, обвязано куском наволочки. Однажды, возвращаясь с дальнего бора, дядя Коля оступился, ухнул кубарем вниз по тропе и посеял в заломах почти всю свою четырёхведёрную торбу. И всё из-за того, что поленился притянуть крышку! Теперь дядька осторожничает, и даже когда идёт по грибы, не забывает о спасительной тряпице. Ягоды не видно, но по тому, как вздулась ткань, можно догадаться, что ведро полно красной рясной смородины. Дядя Коля умеет брать ягоду! Даже удивительно, как с такими большими, как у него, руками можно так проворно работать. Сколько я ни гнался за ним, всё попусту: у дядьки уже на три ладони, а у меня едва закрывает донце.
– Пари-и-ит сёдня, – говорит дядя Коля, утираясь внутренней стороной парусиновой кепки.
– Сорок два в тени, – осведомляет отец. – Сводка пришла – сорок пять ожидается.
– Сколь?! – не верит дед.
– Сорок пять!
Дядя Коля сокрушённо качает головой.
– Чокнешься! – Я упал в заросли кровохлёбки и оттуда равнодушно слежу за разговором.
– Не в том дело, – поучает дед. – Картохе наливаться надо, а земля – пыхун… Что мы исти будем?!
– Дак вот… – вздыхает дядя Коля. – Хлеб на корню осыпается – Сергей Петрович говорил… – Внезапно он оживляется: – Городские накатили! Мужик с бабой и ребятишки ишо. Мужик-то с пацаном рядом с машиной стали брать, а она потащилась с девчонкой к дальнему кусту… Помнишь, Миш, мы там собирали с тобой, года три, однако, назад? Где Юрьев-то косит, вверх по ручью? А там уж я сижу! – Дядя Коля загодя хихикает. – Смотрю: идут. А на кусте я-а-га-ды-ы! Красно! У меня уже почти полведра было. Ну, я давай ветками шуметь. Девчонка услыхала, тянет мать за рукав: мол, пойдём назад. А эта нет, прёт! Я опять трещу ветками и носом – швырк, швырк! – нюхаю громко. Они: «Медве-едь, медве-едь!» Па-ле-те-е-ла она, чуть в штаны не наклала, девчонка позади неё! А я ведро добрал и по ручью спустился к Лене. Тут только на дорогу вышел…
Дядя Коля смеётся, оскалив белозубый рот.
– Уехали? – Дед недовольно смотрит на сына.
– Кто?
– Городские-то. Про кого говрим?!
– Уехали…
– А машинёшка какая у них?
– «Нива». Красная.
– И машина у людей есть, по какой, спрашивается, им эта ягода?! – Дед никак не может этого понять. У него не укладывается в голове. – Или брали бы тогда где-нибудь поближе, неужто нельзя? За столько кило́метров едут… А бензин сколь стоит?! Где, интересуюсь, люди деньги берут?
– Дак вот… – Дядя Коля грузно поднимается, чтобы отвязаться от старика. – Пойду чаю сварю! Сено-то почти сухое, – пинает валок. – Через час совсем дойдёт. Только у ручья сырое…
– А мы его на верхушки! Там не загорится.
4
Грабли то и дело валятся из рук: занемев и став как будто чужими, пальцы уже с трудом держат отполированное до золотистого мерцания древко…
«В сущности, кто я такой тут есть? Младший помощник старшего конюха?!»
Сначала я ворочал, убирая из травы принесённый половодьем хлам; потом – стерёг, как собачонка, лодку с мотором, когда уходили косить или копнить далеко от реки, в култук или к ручью; затем мне вручили вилы: «Раскидывай валки, чтоб скорее сохли!»; прошлым летом дослужился до граблей. И только на тринадцатом году (в кои-то веки!) выклянчил наконец косу…
Ещё весной я воровски заглянул под высокую крышу дедовского амбара и обомлел: косовища заставленных за перекладину литовок свисают в сумраке, как деревянные сосульки! Мою ершовую душонку настолько поразили несметные богатства старика, что я бросился искать пути для его раскулачивания. И вот перед нынешним сенокосом непреклонный дед, подточенный моим нытьём и неустанным ходатайством бабки, извлёк из амбара небольшую лёгкую литовку и под пристальным вниманием двух настороженных глаз насадил на косовище.
– Где у тебя пуп?
– Там же, где и у тебя! – со смехом ответил я глупому старику.
Дед посмотрел на меня так, как если бы ему стало жаль косы.
– Я ладом спрашиваю! – насупил брови. – Так же и отвечай мине… А ну-ка!
Давясь от смеха, я задрал рубаху. Прижав пятку косы к земле, дед подогнал берёзовую рукоятку с моим пупком вровень и застопорил верёвкой, намотав её восьмёриком.
– Учись, пока дедушка жив. Отец-то у тебя – только с перфельчиком по деревне бегать…
– А не надо писа́ть?!
Вечерами, когда мать процедит молоко, отец, постелив на стол газету, сидит в кухне, опустив кудрявую голову, и что-то царапает в школьной тетрадке, наутро отсылая написанное в город с водителем рейсового автобуса.
– Поможет это, что ли то, деревне-то?! Когда – всё…
– Ну, косарь, косарь, етти вашу мать! – смеялась бабушка на другой день, когда со сверкающими глазами я пошёл на покос, по примеру старших небрежно закинув литовку на плечо. Затворяя за нами ворота, шёпотом наказывала старуха, зная, что на лугу никто словом не поможет, скорее подзатыльников наваляют: – С плеча, парень, не бей, а так эт заводи от себя – и пошёл, пошёл! Главно, не торопися. Литохка – она сама косить научит…
Я был поручен Мишке, поскольку своего точильного бруска мне не доверили («Лапы обрежешь!»), и лопатить мою литовку должен был брат. Для начала мне разрешили обкашивать у кустов, вдоль дороги, – и я исправно сшибал мураву, серным сполохом на спичке черенка мелькало кривое лезвие косы. Да недолго длилось моё счастье! Пару раз врезал о камень, а дед уж на попятную:
– Добрую литовку угробишь! Никого в меня нет… – И отобрал косу.
А виноват я был, что не выжгли паберегу по весне, как путные-то люди делают, и косу вязала спутавшаяся летошняя отава, в которой ни черта не видно?! Отец вон сколько литовок уханькал, пока мало-мало косить научился…
Как бы там ни было, но вот я снова приставлен к граблям и лишь иногда получаю разрешение сделать прокос-другой. Но только, конечно, это совсем не то, что иметь собственную косу!
«Возьму и сломаю черенок! Интересно, что будет? Дед, пожалуй, так заорёт, что в деревне повесятся собаки…»
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.