Полная версия
Психопомп
Гоги Мухранович доброжелательно глянул на Марка. «Хороним? Памятник ставим? Дерево убираем?» На правом лацкане его легчайшего, чистого льна пиджака висел помянутый знак «Почетный работник жилищно-коммунального хозяйства РФ» – благородного темно-коричневого цвета прямоугольник, внизу переходящий в овал, с изображением домов, уличных фонарей и телевизионной башни вдали. Марк посмотрел и промолвил: «Поздравляю». Затем откашлялся и прибавил: «Красивый». «Нравится? – весело откликнулся Гоги Мухранович. – Нам тоже. Но я тебе, мой прекрасный, – произнес он, дружески взяв Марка за локоть, – так скажу. Награда не только мне. И не только моим сотрудникам… День и ночь, я правду говорю, они трудятся, чтобы сделать вам хорошо! Достойные люди, ты мне поверь. И дождь, и снег, и жарко, и холодно, они тебя всегда встретят, все организуют и все тебе с большой любовью устроят. И ты никогда, – он повел указательным пальцем с черной порослью на фаланге, – не пожалеешь, что к нам попал! Но я тебе говорю, а ты запомни, это не меня наградили, Гоги Мухрановича, ай, кто я такой?! и не моих сотрудников, не мою замечательную женщину, мою Изабеллу, мой щит золотой, – он взял пухлую руку Изабеллы Геннадиевны и поднес ее к губам. – Вот только курит, – опечалился Гоги Мухранович. – Сколько говорил, зачем куришь, зачем вред себе делаешь, и мне тоже, я ведь дышу». «Ну, Гоги Мухранович, – притворилась она капризной девочкой, – я старая женщина, оставьте меня с моими вредными привычками». «Ну, вот, видишь, – обратился Гоги Мухранович к Марку, – я ей говорю, я ее умоляю! Упрямая, как грузинская жена, клянусь! Да, – наморщил он гладкий лоб, – что такое, говорил, а теперь забыл. Вот! Я говорил, не нам моя награда. А кому? Этот мой, – и он коснулся рукой почетного знака, – тем даю, благодаря кому мы все тут живем, смотрим, видим мир, пируем иногда, кое-что имеем… моим дорогим незабвенным покойникам… Ай, ладно. Помогают они нам жить!»
Высказав свою признательность усопшим и немного утомившись, Гоги Мухранович вытер лицо платком с вышитым на нем золотыми нитками вензелем, в котором «Г» сплеталось с «Д», что означало Гоги Джишкариани, два раза – сначала правая ноздря, затем левая – звучно продул нос и взялся за ручку двери, на которой красовалась табличка с одним словом: «Директор», но, уже открыв ее, повернулся к Марку. «А ты зачем пришел? Поздравить меня пришел? От имени “Вечности”, да? Хе-хе, – просиял он, довольный удачным словом. – Скажи своему Григорию Петровичу, директору твоему, уважаемому человеку скажи, Гоги Мухранович благодарит и желает нашей дружбе, нашему сотрудничеству… что можно желать? вечности, скажи, он желает!» И он опять рассмеялся, и Марк изобразил улыбку, и Изабелла Геннадиевна тоже улыбнулась, но уточнила: «У него родственное захоронение. Четвертый участок». «Ай! – отмахнулся Гоги Мухранович. – Позови… Кто там, на четвертом? Витю позови. Они, правда, сидят, отдыхают, мои джигиты, но что делать. Зови».
Он скрылся в своем кабинете, а минут через пять перед Марком предстал человек тощий, высокий, с морщинистым лицом и пьяными мутными зелеными глазами. Несло как из пивной бочки. «Совести нет, – так, дожевывая, обратился он к Марку. – У нас… – Витя рыгнул, успев прикрыть рот рукой, и продолжил: – До шести у нас… как в учреждениях… А уже пять, шестой…» «Витя! – перебила его Изабелла Геннадиевна. – Гоги Мухранович распорядился». «А я что? – Витя пожал плечами. – Я ничего. Надо так надо. Куда?» «Четвертый, – Изабелла Геннадиевна пометила что-то в толстом журнале. – Семьдесят первая. Родственное». «Он, что ли, – Витя указал на Марка, – родственник?» «Протри глаза! – произнесла Изабелла Геннадиевна, как учительница, выговаривающая нерадивому ученику – Агент это». «То-то, – согласился Витя, – я гляжу, будто знакомый. Вроде виделись». «Виделись, – подтвердил Марк. – Пойдем».
Они пересекли заставленную машинами площадку, вошли в калитку рядом со вторыми, перегороженными цепью воротами, возле которых жарился на солнце охранник, как бы из последних сил махнувший Вите рукой, и двинулись сначала по центральной, прямой и широкой, улице, которая вполне сошла бы за городскую, если бы не могилы с надгробьями по обе ее стороны, затем свернули направо, потом налево, обошли контейнеры с мусором, соступили с асфальта на обочину, пропуская груженный песком КамАЗ, разминулись с двумя таджиками, толкавшими перед собой тележку с надгробной плитой, обогнали старушку, божий одуванчик, мелкими шажками семенящую к могилке, забравшей – кого? супруга верного, о котором в памяти была бы намешана всякая всячина, но смерть, как решето, все просеяла, и его дурное оказалось где-то внизу, а наверху остались крупицы чистого золота вроде перстенька, который он подарил перед свадьбой, – ах, какая была радость от этого перстенечка! как он сиял, переливался своим бриллиантиком! ни у кого из подружек в ту пору не было такого! – и последнего его вздоха, упавшего ей в сердце, как-то ты без меня? или сына, нарушившего природный закон и легшего в землю раньше нее? или даже – страшно промолвить – внука любимого, светлоглазого отрока, в месяц сгоревшего от лейкемии? Да ведь и не одна она со скорбным на лице светом бредет по этому городу мертвых, от беспощадного солнца накрыв седую голову платочком или белой панамкой, с сумкой в руках, из которой торчат черенки лопатки и маленьких грабель, чтобы выполоть траву на могиле, сгрести нападавшие с березы листья и взамен увядших цветочков посадить в цветнике свежие бархотки. Мало ли дел! Еще помыть закапанную воробьями плиту с дорогим именем, подкопать и выдернуть пустивший в углу глубокий корень пырей, протереть ограду и прикинуть, надо ли ее красить под зиму или обождать до Пасхи. Банка «Кузбасслака», таджика нанять, это сколько же выйдет?! На будущий год она поздняя, первого мая. Сейчас август, половина, эта половина и еще четыре месяца, и там еще полных четыре, итого восемь с половиной месяцев надо прожить. Удастся? Нет? Как коротка жизнь. Она села на скамейку, в тень. С перебоями стучит сердце. Ветра нет. Птицы молчат, истомившись. Трясогузка скачет по дороге в напрасных поисках лужицы. Все высушило, все спалило солнце.
«Жара», – сказал Витя, закуривая вонючую сигарету. Марк вынужден был согласиться. А вот был случай, сидит наш сторож, ДимДимыч, уже темно, глаз коли, а сквозь кусты кто-то прет. ДимДимыч стаканчик опрокинул и спрашивает, а какой это рас-проблядский сын тут шастает? А из кустов ему голос, я-де ожившее тело Ивана Петровича с пятого участка, захоронение триста двадцать. Ну, напугал, говорит ДимДимыч. А я думал – залез кто. «Баян, – выслушав, отозвался Марк. – Ты мне в прошлый раз рассказывал». Витя выплюнул и притоптал свой бычок. Ну, рассказывал – и что? Мог бы промолчать. Эх. Нет хуже, когда от стола отрывают. А та-а-а-м… К этому знаку Гоги десять окладов огреб. Не прижал. Та-а-а-ку-у-ю-ю поляну выкатил! «Белуги» сколько желаешь. А закуска – бож-же ты мой! Икра красная, он ее прямо в вазочки велел накласть. Три вазочки с верхом одной икры! Рыба белая, красная, какая угодно. И колбасы, и нарезок всяких… эх! А тут с тобой. Взгляды его, брошенные промеж этих слов на Марка, были, мягко говоря, недоброжелательны.
Чем дальше они уходили, тем раскидистей и мощнее становились деревья, гуще листва, порой почти смыкавшаяся у них над головами, выше поднималась трава на могилах, зачастую скрывавшая невысокий крест или такую же невидную пятиконечную звезду на пирамидке из серебристого алюминия. На очередном повороте, прямо на углу, двое по пояс обнаженных, с блестящими потными крепкими спинами мужиков, сняв ограду и сдвинув надгробье, рядом со старой могилой копали новую. Оставив Марка, Витя направился к ним. «Ну?» – кратко сказал он и получил краткий же ответ. «Хрен гну», – независимо промолвил один из копателей, откидывая лопату влажного, темного суглинка, а затем с силой вонзая ее в землю и охлопывая себя по карманам в поисках курева и зажигалки. «Ладно, – ничуть не обидевшись, промолвил Витя. – Значит, к завтраму. Или прислать кого?» «Ага. Себя пришли», – дал ему совет копатель, в то время как его напарник, словно неутомимая машина, откидывал лопату за лопатой и уже по щиколотку стоял в будущей могиле. «Ладно, – повторил Витя. – Значит, завтрашний день, к двенадцати». Он вернулся и повлек Марка за собой, утешив его, что еще самую малость. Взгляд его прояснился. Откуда вошли, там новое, а вот здесь, он на ходу притопнул ногой, старое.
Друг! Если ты никогда не бывал на кладбище в часы, когда вечерние сумерки опускаются на могилы, окутывая мягким полумраком скорбящих ангелов и сердобольных дев; когда госпожа ночь накрывает все непроглядной тьмой, и в глубокой тишине слышно, как выползает подышать воздухом крот, пробегает одичавшая кошка и гулко хлопает крыльями едва не свалившаяся во сне с ветки ворона; когда в своем живом уголке один-одинешенек дремлет сторож, то ты не знаешь, чем отличаются они друг от друга – старое кладбище от нового. Не знаешь. Слушай. И не смущайся, ибо речь о вещах непостижимых, кои здравый смысл относит к вымыслу и суевериям, меж тем как это чистейшая из всех самых чистых правд. Новопреставленные новоприбывшие, будучи определены на место, на этом самом месте еще долго не находят себе места (если это выражение в данном случае уместно), и сетуют на стесненные условия, и стонут, и подчас бранятся такой руганью, какую не всегда услышишь от живых, так они кроют. Ей-Богу. Кричат: заберите меня! Позвольте: куда забирать? Раньше надо было думать. Где у тебя квартира теперь? Которая была твоей, ее уже три раза продали и купили, и вся твоя жилплощадь ныне и присно и во веки веков два на полтора, и другой не будет. Будто отдаленный гул слышится в ночи, отчасти напоминающий глухой шум летящего над землей ветра, в котором и горькие жалобы, и леденящие кровь проклятья.
Позднее и тем более безнадежное прозрение приходит к ним, и тем ужасней овладевающая ими бессильная злоба ко всем, кто провожал их в последний путь, пил, ел и произносил лицемерные речи на поминках, думая про себя всякие гадости вроде того пока тебя жрут черви отчего бы мне не поиграть с миленькой вдовушкой. Зубовный скрежет в ночи раздается. О, как он заблуждался, как был непроходимо туп, когда завещал выбить на могильной плите наглые слова: я лежу, не охаю, мне теперь всё по х… Последнее слово самое нехорошее. Какое там. И слева, и справа, отовсюду завопили на него соседи, говоря, что надо быть больным на всю голову, чтобы представлять здешнее существование как безмятежную и безграничную праздность. Ты что, придурок, ты думал сразу в рай? Не-ет, погоди. Полежи бревном. И почувствуй, как все твое существо грызет тоска по оставленной жизни. Сколько дел начато и не завершено! Сколько ожиданий!
11.– Сколько надежд! – прибавил кто-то, похоже, из последнего пополнения.
– Надежда? – прозвучал дребезжащий голос из захоронения номер 276. – Кто тут говорит о надежде?
– У меня двести двадцать шестой номер. Я со вчерашнего дня.
– Если вы о надеждах, питавших вас там, то забудьте, поскольку в свете окончательной правды они ничтожны. Прах и пепел ваши надежды. А здесь… Ваши надежды истлеют вместе с вашей плотью. Оставьте их! Вы, должно быть, еще молодым человеком сошли сюда…
– Молодым? Я не сказал бы. Да, я всегда старался держать форму. Не дай бог лишний вес. Бассейн, теннис, баня. Надо потеть. Играть до пота, и секс до пота. Я чемпион по теннису кому больше шестидесяти. Форхенд[15] мое сильное место. А также слайс[16]. Принесли мне много побед. У меня дети, жена, это третья, и от нее тоже дети. Я всех воспитываю в патриотизме. Без чувства патриотизма нет русского человека. Русь наша – страна патриотов, я считаю. Я особенно чувствую здесь, в глубине русской земли…
Какой-то нахал его перебил.
– Два метра вся глубина. Неглубоко для патриота.
– Это кто? – возмутился 226-й. – Это кто с такой насмешкой?! Неужели и здесь возможен едва не погубивший Россию либерализм? Я с ним боролся. Либерализм, цинизм, ядовитые смешочки, а затем и призывы к ниспровержению…
– Не волнуйтесь, – раздался женский голос из могилы 199. -Это двести двадцать первый, он все готов осмеять… А мне, признаюсь, понравилось, как вы определили. Секс до пота. Очень, очень. Мне в жизни так не хватало страсти, такой, знаете, страстной, огненной, я одному говорила, я хочу сгореть от тебя, а он… ах, он меня полностью разочаровал. Я была готова, где угодно, в телефонной будке, в лифте, в кустах, пусть меня берут, но…
– Опомнитесь! – задребезжал 276-й. – Где ваш женский стыд? Не забывайте, где вы и в каком виде! Вам пристало лить слезы о грехах вашей жизни, а не предаваться похотливым мечтаниям.
– Я стыжусь, я стыжусь… Но мне так отрадно представить, что было бы… ах!
– У него, – гулко, словно в трубу, проговорил насмешник номер 221, – и гроб «Патриот».
– Что, что?! Быть не может! Чушь! – послышалось отовсюду и даже с соседних участков. – Хреновина какая-то! Ха-ха! Гроб «Патриот» или патриот в гробу! Согласно завещанию, Идиот был похоронен в гробе «Патриот»! Прелестно! Нельзя ли что-нибудь еще в этом роде. Извольте, моя дорогая. Я видел много патриотов. От каждого несло идиотом. Но тот главнее всех идиотов, кто похоронен в «Патриоте». А-ха-ха!
– Ничего святого! – воскликнул 226-й. – В какое прогнившее общество я попал!
– Это уж точно, – произнес бодрый голос с соседнего участка. – Здесь редко можно встретить здравомыслящего. Люди меняются. Наверху он был государственник, а здесь черт знает что, в голове пустое место. Какой-то нигилизм съедает. Все гниют. Я очень, очень рад, что мы с вами, можно сказать, бок о бок. Будем держаться вместе. К вам как обращаться? Здесь привыкли по номерам, но, на мой вкус, в этом что-то лагерное. Меня нарекли Иннокентием, а папа мой был Петр. Я, стало быть, Иннокентий Петрович, полковник запаса.
– А я-то гадал, с чего бы это наверху приспичило палить и гимн играть, – сказал 221-й, как всегда, с насмешкой. – Проводы воина. Не считая, бил врагов.
– Что ж… Бывало. Вот, если помните, евреи с арабами. Так я в Египте, помогал. Летучие тараканы, такая мерзость, жизнь отравляли. У меня и медаль за это.
– А домовина скромная.
– Что ж… У нас смета, всё строго. Был бы я, положим, генерал армии, тогда и салют, и гроб, и вообще все другое.
– Не ценят, – с показным сочувствием, а на самом деле – с презрительной ухмылкой высказался насмешник. – Земля наша героями еще не оскудела, но без должного к ним отношения нельзя поручиться.
– Не слушайте его, Иннокентий Петрович, умоляю! Он провокатор! Он издевается! Он стремится разрушить наше единство! Наши ценности! Патриотизм – наша национальная идея, а он посягает! Я мысленно протягиваю вам руку. Селезнев Владимир Леонидович, из купцов. Мой дед был купцом первой гильдии, у него благодарственное письмо от государя… Боже, храни царя!., и я по той же части. У меня бизнес.
– Его «Патриот» из королевской ольхи, – сообщил 221-й. – Две крышки. Отделка – вам и не снилось. Похоже на яхту Абрамовича. Подземная лодка. Красное дерево, черный дуб, бронза… Голова покоится на мягкой подушке, а над ней, на внутренней стороне – герб! Стихи по случаю появления в гробу герба Российской Федерации: Две хищных птицы, меч, корона, Два распростертые крыла – Духоподъемный герб народу Бесплатно Родина дала. Бьюсь об заклад, в наступающем учебном году сия бесподобная вирша будет включена в хрестоматию русской литературы для пятых классов. Теперь глядим в ценник. Глазам не верю: полтора лимона!
– На свои, – отбился Селезнев, – на кровные. А вы космополит, сразу видно, вам все равно, звездно-полосатый или бело-сине-красный, а мне наши символы дороже жизни!
– Я не против. Хватайте знамя и вперед! Вместе с товарищем полковником во главе сотни казаков с Тверской улицы на штурм прогнившего Парижа. Стена, да гнилая, пни – и развалится. Он взял и пнул. Parlez-vous franQais?[17] Нет? Жаль. Nos filles sont les meilleures du monde[18]. Имейте в виду. Однако. Откуда гроб? Чьими сделан руками? Русскими умелыми руками? Или…
– Итальянские самые лучшие, – продребезжал 276-й. – У меня итальянский, недорогой, но удобный. Я просил, чтоб не тесно было.
– У белорусов приличные, и цена не зашкаливает…
– Китайский, наверное. У меня сосед, профессор-старичок, в китайском. Я спрашивал, как они, китайские? Нахвалиться не мог. Молчит, правда, вторую неделю.
– Надо же! У нас в России своих гробов, что ли, нет? Да зашибись, на все вкусы! Вон у меня: русский, сосновый, эконом-класс. Лежу и радуюсь.
– Позвольте, – вкрадчиво сказал 221-й. – Положим, ты патриот, не на словах, а на деле… У тебя должно быть все родное, все русское. Хлеб наш насущный, ржаной и пшеничный, куры, утки… Желательно петелинские. Одеть, обуть? Пожалуйте, сударь: «Большевичка», «Парижская коммуна», костюмчики, ботиночки… Угодно кальсоны? «Мелана» из Чебоксар, лучшие кальсоны в мире. И гробами богата Россия. Не Безенчуки какие-нибудь со своими «Нимфами», а солидные гробопроизводители. Вся страна охвачена. От Москвы до самых до окраин гроб найдешь и сможешь лечь в него. Гробовая фирма в Иркутске с проникновенным названием «Небеса». А как вам нравится «Дар Божий»? «Судьба» тоже хороша. Однако. Что мы видим у потомка купцов-патриотов, мастеров купить за грош, а продать за пятак, умельцев извлекать барыш из вдовьей слезы и драть три шкуры с безответного бедняка?
– Протестую! – вскричал Владимир Леонидович. – Либеральная ложь! Очернитель России. Последыш католика Чаадаева! атеиста Герцена! врагов и предателей… Мы поднимаем Россию с колен, а вы болтаете и мешаете. Ни к чему не способны, только к болтовне. Я русский мужик, я государственник, я православный, для меня Россия отчий дом! Враги извне, предатели внутри. За державу страдаю. Боже, куда я попал? Это Ад? Так быстро? За что?!
– Успокойтесь, – с дребезжанием в голосе сказал 276-й из своего итальянского, как выяснилось, гроба. – Мы в состоянии томительной неопределенности. С нами разберутся в порядке общей очереди.
– Владимир свет-Леонидыч! – с грубоватой лаской командира обратился к Селезневу полковник. – Наплюй. Разве не знаешь, у нас не жалуют, кто Родину любит. Я страшно переживал. Жене, Марье Гавриловне, она теперь вдова, бедная, вчера приходила, плакала, ей одной говорил: Маша! кругом измена. Она дрожала, Маша моя, и мне наказывала молчать. Не суйся, Петрович, пенсии лишат! Но не могу я молчать! Не так воспитан. Я эту рыжую сволочь своими бы руками с собой забрал. И трусость, и врут чрезвычайно.
– Вы совершенно правы. Мне столько палок в колеса… Но я даже не о себе, я об этих прикупленных Западом болтунах. Болтают за доллар в час, ни чести, ни совести, всякую чушь, соринку в бревно. Слава Богу, все под контролем, наш президент недаром из разведки… И Крым так по-умному. Вежливые люди, а?! Раз-два, и в дамках. Чтобы наш Крым – и у бандеровцев? Чтобы какой-нибудь жовто-блакитный клоун взял и брякнул: ласково просим, шановне НАТО?! Будьте, Панове, як у своей хате. И вся Россия у них на прицеле.
– Так вот, – вставил насмешник номер 221-й, – к вопросу об Украине. Знаете ли вы украинские гробы? Знаете ли вы, как тиха украинская и всякая другая ночь в этих гробах? Знаете ли вы, какие удобства для обитателя предоставляют они? Кондиционер – раз…
– Да ты что! – в полном обалдении проговорил молчавший до этого номер 223-й, скромный труженик, многодетный отец, которого отпевали, погребали и поминали в кредит. – Да на кой! Да здесь и так не жарко!
– Музыкальный центр – два…
– Что ж там играют? – задумчиво спросил 305-й с соседнего участка, не того, где полковник Иннокентий Петрович, а с другой стороны, где стоит надгробье с портретом солидного мужчины с мрачным взглядом и надписью: «Здесь лежит уважаемый пацан», а совсем рядом, за близкой здесь оградой, расположилось кафе под названием «Грустно, но вкусно». – Реквием, может быть? Requiem aetenam dona eis, Domine…[19] Чей? Моцарта? Верди? Или Берлиоз? …et luxperpetua luceat eis…[20]
– Еще секунду. Впрочем, мы не торопимся. Вечность перед нами – куда спешить? И мобильник – три!
– Зачем же мобильник? – 305-й удивился мобильнику еще больше, чем музыкальному центру. – Кто будет ему звонить? А он? Разве он может кому-нибудь позвонить?
– У меня исключительно русская музыка, – объявил Владимир Леонидович. – Никаких Берлиозов. У нас «Могучая кучка», это гора великая, русская великая гора, и не надо мне всяких итальяшек с французиками. «Рассвет на Москва-реке» – вот музыка! «Танец маленьких лебедей» чудесный. Народные песни слушаю. «Степь да степь кругом». Последними слезами плачу.
– И вот, – продолжил 221-й, – спросим теперь у патриота Селезнева, где гробик прикупили? Вам полагалось бы в России, а вы?
– Не я покупал, жена покупала, – с неприязнью отвечал Владимир Леонидович. – Кое-какие пожелания я ей высказал… Музыкальный центр по моей просьбе. Мобильный. А вдруг меня живым? Известны такие случаи. А я очнусь и позвоню. Жена у меня замечательная женщина, добрейшая русская душа. Она у меня третья, но из них самая добрая и молодая. Я ее из глубинки привез. Ну, может быть, посоветовали ей по соотношению цена-качество. Для вечного покоя полтора миллиона не деньги. Я указаний не давал о стране-производителе. Это подразумевалось безусловно, поскольку я русский и патриот Отечества… у меня и тени сомнения нет, что мой гроб – это моя Россия.
– Сообщаю! – ни дать ни взять Левитан, таким голосом заговорил 221-й. – Вы изволите почивать в бандеровском, укропском, фашистском, короче говоря, самом что ни на есть хохляцком гробу. Ваш гроб, сударь мой, Украина, а вовсе не Россия, каковым выбором вы обнаружили скрытый доселе антипатриотизм. Больше того. Присовокупив свое тело к Украине – а как прикажете понимать ваше положение в изделие презренной недостраны? – вы с помощью этого недружественного действия символически выразили поддержку порочной идее территориальной целостности Украины. Легко читается, сударь. Взамен отторгнутого Крыма отдаю Украине мое тело, так это читается!
– Во загнул! – одобрительно промолвил 223-й. – Все налегал на измену, а сам?
Иннокентий Петрович попробовал повернуться, но не получилось. Кости, однако, заскрипели.
– Недоразумение! – отрубил он. – Или еще хуже. Провокация! Владимир Леонидович, вас подставили! Я ж говорил: измена кругом!
– Я даже не могу объяснить, – растерянно сказал Владимир Леонидович. – Как это… Не может быть! Она ошиблась. Нет. Ее обманули! У меня нет другого объяснения. Она не могла. Добрейшая, преданная душа. Правда, я теперь вспоминаю, она поспешно обрывала разговор при моем появлении. Прятала мобильник и казалась взволнованной. С кем ты, Леонора? – я спрашивал. Нет, нет, у нее только имя, а сама чистейшая, я проверял, и по маме, и по папе… Она отвечала, что с подругой. Я верил. Верил я! Страшный обман! Мне еще мой духовный отец, святой жизни старец из Лавры, гляди в оба, говорит, Владимир. Обман – вторая смерть. Но что мне делать? Если бы я мог выйти… Если бы мне дали освобождение хотя бы на день. На три часа! Я бы все исправил. Этот, украинский, он почти новый, я бы продал, купил бы другой, русский гроб за любые деньги и лег бы и успокоился на веки вечные. Кто скажет, можно ли?
– Иисуса позови, – наконец-то подал голос номер 225-й, тот самый, кто велел выбить себе наглую эпитафию с вкраплением обсценной лексики. – Он плюнет, дунет и скажет, чтоб ты шел на все четыре. Я слышал, одного паренька ему удалось вытащить.
– Дремучее невежество, – продребезжал 276-й. – Какова культура, таковы и эпитафии. Велят выбить омерзительные, постыдные слова, не понимая, что с Вечностью нельзя разговаривать на языке подворотни.
– А вы позвоните, – с соседнего участка сказал 305-й. – Так, мол, и так. Прошу незамедлительного вмешательства. Под угрозой национальная идея.
– В самом деле! – поддержал Иннокентий Петрович. – Попытка не пытка. Что ж вам так мучиться. Вам все кости жжет, я полагаю. Все равно что в плен попасть. Позвоните, чем черт не шутит.
– Не надо, не надо нечистого! – со всех сторон раздались голоса. – И без того он близко ходит. Не поминайте!
– Я попробую, – нерешительно промолвил Владимир Леонидович.
В наступившей тишине было слышно, как попискивали под его пальцами кнопки мобильника.
Он произнес со страдальческим придыханием:
– Леонора!
Ответил ему молодой мужской голос:
– Кто спрашивает?
Вопрос привел Владимира Леонидовича в замешательство. Ответить: муж? Ну какой он в нынешнем его положении муж. Сказать: бывший, но это было бы неправдой, так как он с Леонорой не разводился. Сказать: покойный, язык не поворачивался. Если покойный, чего ты звонишь? Что тебе неймется? Покойник – от слова «покой». Вот и лежи себе покойно, отдыхай от трудов, которыми утомился ты под солнцем. Он решил вообще не сообщать неизвестно кому кто он такой.