Полная версия
Черта
Лесные пожары и слабеющие грозы, падение яблок и звезд в ночи, грубая зелень перестоявшей травы с признаками нездоровой желтизны – неопровержимые пророчества скорого угасания.
Август – грустный вздох отчуждения.
Август – милосердный приют призрачной надежды.
Август – предтеча будущей ностальгии.
Таков август нашей жизни – томительный и скоротечный…»
Знал ли я тогда, безысходно и без надежды взволнованный, что вместо осени он подарит мне весну? До тебя мне казалось, что мир, в который я забрел – что-то вроде канализации, и что мне никогда уже не проникнуть в вертикальный туннель, не откинуть чугунную крышку и не увидеть другой мир, бескрайний и соблазнительный. После встречи с тобой я депозитировал мои надежды на твой счет. Лицо потеплело, как теплеет вода, и вот уж ключи горячи, и сердце как солнце забилось на дне… Я любил тебя и боялся. Считал, что актеры, как тонкий лед, к которому влечет и который непременно обманет. Что ж, мое мнение неизменно: в исполнительском искусстве нет авторства, а значит, нет творчества – только рефлекторная деятельность. Интерпретация – это не соавторство, а раскраска чужого рисунка, к тому же часто вопреки замыслу автора. Значение артистов для общества сильно преувеличено и в первую очередь самими артистами. Я всегда был невысокого мнения о театральном народе, который, не мудрствуя лукаво, мнит себя богоизбранным. От этого их заносчивость, самомнение, нетерпимость и, как результат, ограниченность. Недаром в прежние века народный инстинкт безошибочно отводил им место в ряду убогих лодырей. Я любил тебя не благодаря, а вопреки театру. Ты была для театра слишком хороша. Все в тебе было положительным: и ум, и красота, и душевная тонкость, и сердечная вибрация, и самое главное – живой неподдельный отклик на чужую неустроенность. И все же я почти не сомневался, что сложение положительных величин даст отрицательный результат, который лишь продлит сто лет моего одиночества. Так и ежился, робея и нащупывая ту единственно верную тропинку к твоему сердцу, что пряталась под изумрудной топью твоих загадочных глаз. Что есть наша воля? Отрицание и преодоление безволия. Если бы не ты, сам я к тебе ни за что бы не подошел. Между прочим: любовные страдания – это яркое подтверждение того факта, что душа есть, что она независима от тела и с физической болью никак не связана. Душевная боль – это тайна из тайн, феномен из феноменов. В самом деле: как может болеть и страдать нечто фантомное и бесплотное? А вот болело же и страдало! И тем сильнее, чем больше я тебя любил. Что есть тело (what is a man if his chief good…)? Оболочка души, no more. Моя же душа – это ты, витийствовал я, и для меня отныне и навсегда важнее всего мой императив: я люблю тебя такой, какая ты есть! И я мучился: рядом со мной живет грешный ангел, а мне нечего ему предложить. Я несвободен от неясностей и сомнений, у меня нет обаяния и денег – тех самых презренных денег, которые требуются, чтобы навеки отнять тебя у мира и укрыть в храме моего сердца. Случись такое, мечтал я, и я был бы с тобой нежен и отважен, сентиментален и ироничен, внимателен и сдержан, наблюдателен и предупредителен, стал бы восхищенным зеркалом твоих достоинств и омолаживающим кремом твоей души.
Мечтая о тебе, я пришел к непреложному, как тюремное заключение заключению: что бы мы, мужчины, о себе ни думали, наш мужской космос обескураживающе прост. Одни из нас попадают в плен первого же светила, другие блуждают среди них, то сближаясь, то отдаляясь. Одни становятся спутниками быстро и навсегда, другие – на время и летят дальше, пока огромное, непререкаемое солнце не встанет поперек их пути. Орбиты одних тверды и устойчивы, орбиты других искривляются чужим тяготением и принимают, в конце концов, треугольную, а то и квадратную форму, не говоря уже об экзотических случаях многоугольности. Тем не менее, все они законны, все имеют право на существование. Инородными телами здесь являются лишь те, что превращают средства в цель, а космос – в доходный планетарий. Ты как огромное непререкаемое солнце встала на моем пути и подчинила своему притяжению. Уверен, будь на моем месте твой одногодок, ты бы с самого начала повела себя с ним иначе: снисходительно уступила бы и превратила уступку в великое и пожизненное одолжение, обращалась бы с ним по-свойски, по-хозяйски, без жалоб, откровений и реминисценций. Опережая его в развитии, была бы в житейском смысле всегда на шаг впереди, пока окончательно не разочаровалась. А там недалеко и до измены. Но полюбив взрослого мужчину, у которого умиление и нежность подкреплялись отцовским покровительством, ты погрузила меня в анабиоз не знающего времени счастья.
После долгих лет никчемного существования мое безжизненное, пересохшее сердце затопил живительный ливень женской заботы. Воскресшее, оно стучало победно и радостно. С мира будто сдернули серую пелену, и он предстал передо мной, как после грозы – живой, яркий и праздничный. Спали покровы, пали оковы, распахнулись альковы, сошлись пылающие антимиры и соединились в один пожар. Юдоль печали – вот чем был до тебя мой дом. Нежные ласки и телесные восторги в нем не проживали. С тобой мне стали доступны простые и ранее невозможные вещи. Помнишь, как встречая тебя в нашей тесной прихожей, я стискивал тебя и горячечной скороговоркой сообщал, что соскучился. Как ходил за тобой, норовя поцеловать. Как перед сном ты приходила из ванной, скидывала халат, поворачивалась ко мне спиной, и я срастался с тобой, а ты цеплялась за мои руки, прижималась ко мне щекой и ослабела под моим любовным массажем. Как целовал тебя на виду у прохожих и шептал: «Люблю тебя…". Ах, да что говорить: уж если твой обычный дневной звонок звучал для меня прекрасней, чем ода «К радости» (звоню из театра, чтобы сказать, как я тебя люблю!), можно себе представить, каким пиршеством становилась наша близость! Ты засыпала в моих объятиях и оставляла меня один на один с только что сыгранной нами сценой, где еще отливались серебристо-лунным блеском декорации, где мы звали друг друга в предсмертном любовном бреду и корчились в сладостных конвульсиях солидарного оргазма. Бывало, нависнув и высунув розовый кончик язычка, ты тонким пальчиком разглаживала мой лоб, рисовала мне брови, нос, губы, подбородок, а затем опечатывала их щедрыми поцелуями, отправляла в архив памяти на вечное хранение и принималась делиться со мной интимными ощущениями. Только с тобой я узнал, что обсуждение влюбленными их соитий и есть то самое острое удовольствие, та самая пряность, которая возвышает вкус главного блюда и отличает нас от животных. Как жаль, что у многих этот лакомый дискурс со временем съеживается до нескольких необязательных фраз! Помню, как ты ополчилась на лампы дневного света и заставила заменить их старыми добрыми лампами накаливания, в которых пылала родственница той самой дуги, о которой еще Блок говорил: «Ты нам мстишь, электрический свет! Ты – не свет от зари, ты – мечта от земли…» Откуда Блоку было знать, что по сравнению с мертвящим неоном электрический свет – само милосердие…
Чудная моя, бесценная моя, человеческие ценности, как и благородные напитки кроме самоценности ценны сроком выдержки. Тем более, если речь идет о главной из них – ребенке от любимой женщины. Как часто я представлял себе то особое коленопреклоненное состояние, в котором пребывал бы, пока ты находилась в положении. Я бы упивался напитком небывалого вкуса и крепости и испытывал бы радостное творческое возбуждение – сродни тому, которое переживал сам господь Бог, создавая человека. Увы, мне не дано было его познать…
5
Как писал в письме к девушке Жене ваш поэт Есенин: «Уж до того на этой планете тесно и скучно!» В самом деле: вам дали в управление планету, а вы не можете справиться с собой. Вам не меня надо бояться, а самих себя. В жизни не видал более безответственных существ! Нет, правда: иногда так и хочется вернуть вас в состояние бесплодного сперматозоида!
Ваши страсти, которые вы полагаете вселенскими, имеют значение только для вас, да и то в пределах слышимости, видимости, осязаемости, обоняемости и обременяемости. А такие масштабы, как бы вы ни пыжились, не превосходят околоточных. Вы не стремитесь возвыситься над своими страстями, вам не хочется знать, что там, выше. А там великая тишина и грандиозные дела. Готовы ли вы к ним? Нет. С золотым тельцом и животными наклонностями на гербе вы годитесь лишь на то, чтобы вспарывать небо и портить воздух.
У вашей цивилизации суицидальные наклонности. Приняв людской облик, вы продолжаете жить животными инстинктами. Растлевая и убивая себе подобных, вы требуете зрелищ, пастбищ и стрельбищ, и они вам даны. Чем вы лучше вымерших цивилизаций? По сути, ничем. Несмотря на ваши так называемые достижения, разница между вами лишь в том, что за выделенное вам время вы освободились от совести и богов, сделали личную жизнь незаметного человека публичной, а круговую поруку – сутью корпоративного интереса. Что с вас взять, если прогрессом вы считаете путь между грудастой кухаркой с ее домашними обедами и доставляемыми к двери вашей квартиры коробками с растиражированными кусками теста! С тем же успехом канцер и карцер могут считаться средством для похудания.
Человек есть воплощенный разум, а разум, однажды возникнув, обязан себя сохранять. Беря в расчет время, потраченное на вас природой, не скажешь, что вас делали наспех. И все же недоделки налицо. Например, крепостью конструкции вы ближе к комару, чем к черепахе, притом что крошечный вирус способен сразить вас наповал. Но главный недосмотр в том, что ваш разум окружен гаремом чувств. Скажем прямо: обремененный чувствами разум подобен пловцу с камнем на ногах. Для того чтобы предвидеть и обнаруживать опасность достаточно инстинктов. Вместо этого вы изводите себя эмоциями и переживаниями. Там где достаточно страха и боли у вас отросли идеалы, ценности и сострадание. Вообразив себя творцами, вы к законам физическим добавили закон моральный. Для вас добро и зло то же самое что плюс и минус для электрического тока: душевным током вы примиряете в себе оба полюса, и оба его направления для вас равноправны. Вы нестойки, ненадежны и стареете вместе со звездами, а ваш путь от юности к старости – это путь от винограда к изюму. Сегодня вы приговорены к смерти с рождения. Кажется, что тут еще обсуждать – смертны, и точка! Ан нет: вы мечтаете о бессмертии! «Человечество должно исчезнуть, дать жизнь новому роду, бесполому и бессмертному, тем самым преодолев индивидуальность, разобщенность и понятие будущего» – подзуживают вас властители ваших дум. Помилуйте: большинство из вас не знает, что делать с краткой жизнью, а тут целое бессмертие! И все же какой-никакой свободой воли вы располагаете. Другое дело, достаточно ли ее, чтобы изменить самих себя. Семь миллиардов человек имеют семь миллиардов мнений, и подавляющее большинство из вас завершает свою миссию гораздо раньше, чем умирает. Знаю, что говорю. Ведаю: среди вас бытует мнение, что жизнь отдельного человека – это уравнение со многими неизвестными, а жизнь общества – это неизвестное со многими уравнениями, содержащими многие неизвестные, и все они равны тоннам счастья. Да будет вам известно, что в любом человеческом уравнении кроме известных и неизвестных аргументов присутствуют еще и незримые. Эти неалгебраические факторы – своего рода темная материя уравнения, которая порой влияет на его корни самым коренным образом. Смею вас уверить – для меня в них нет ничего неизвестного и незримого, я каждый день решаю их миллиардами, и все они, в конечном счете, равны нулю.
Вселенная, ничтожнейшей частью которой вы являетесь, живет по своим законам. Слепая и глухая от рождения, она создала вас – свои глаза и уши. Вы – ее внутренний взор и слух. Станете ли вы ее совестью, зависит от вас. Да, Земля погибнет, но пока этого не случилось, я слышу собачий лай на заре.
Беседы о неизбежномНет, нет, определенно в этом странном опрятном старичке притаилось нечто нездешнее! Может в сердце, может в душе, может в крови – в виде почки, бутона, инъекции или микрочипа. Этот озаренный навстречу кому-то взгляд, эта манера вскидывать лицо и затихать на полуслове – как будто прислушивается к толчкам внутри себя не на шутку беременная женщина. И конечно его глуховатый, значительный голос, которым отдаются последние распоряжения накануне ухода, когда уже нет ни нужды, ни времени убеждать и досадовать на скудоумие внимающих. Все выглядело именно так, за исключением того, что умирать он в ближайшее время не собирался.
…Парк. Наиполезнейшая человеческая выдумка. Садово-коммунальное пространство со стильной во все времена обстановкой из натурального дерева на ухоженных разноцветных коврах, с обоями из городских видов, расписным лазурным поднебесьем и укрощенным кронами светилом. Как бы природа, как бы лес. Но лес не подвластен нашей воле, он сплоченнее, вкрадчивее, опасней, в лесу мы становимся дичью. Другое дело парк – зеленая заплата на серой одежде города, остров и часть его суши, блажь натуры и блеск манежа, прихоть и подделка. Он прозрачен и безобиден, он для забав и созерцаний. Он – старый, мудрый лжец.
Так думал инженер Шмаков, следуя в тот день по садовым дорожкам через буреломы мыслей и завалы помыслов. О чем помыслы? О вечном, разумеется. Например, как сообщить начальнику, что тот дурак и что его место ему подходит больше. Или, к примеру, где взять денег на поездку в Египет и как подгадать с отпуском. Или вот еще – как сказать сыну, что он балбес и не нарваться на встречную грубость. Уже не говоря о том, как объяснить жене, где он был накануне до часу ночи. Такие вот нехитрые заношенные помыслы – столь же вечные, сколь и актуальные, ибо что вечно, то и современно.
Помыслы помыслами, но если говорить откровенно, был еще повод, которым он при всяком удобном случае пользовался, чтобы оказаться под ломкой сенью крон. Речь идет о его тайной, как омут темной и губительной страстишке – суетливом сотворении внутри себя мира письменного, мелкого, эфемерного по образу и подобию мира внешнего, глубокого и грубого. Согласитесь – занятие столь же притягательное, сколь и небезобидное. Посудите сами – что за наклонность, вперив сосредоточенный взор в окружающее пространство, воровать и складывать в одном месте его случайные черты, выдавая их недоумение за гримасу сущего и умиляясь правдоподобной обитаемости того, что поселяется на бумаге! В чем, скажите, прелесть браться за портрет вашего арендодателя, чтобы представить его в искаженном и оболганном виде? Что за радость примерять на себя заведомо неподходящую размером одежду? В чем тут удовольствие – иметь приятное отношение к компании людей неуравновешенных и никчемных? А в том, изволите ли видеть, что всё здесь в противоположность миру реальному зависит только от воли вашей извращенной фантазии и тротилового эквивалента ваших слов. Словом, страна Графомания во всей ее стыдливой психоаналитической красе! И вот он, бродя по ее дорожкам, находит в ней сходство с парком в том, что касается остроумного единства композиции, изворотливых тропинок сюжетного лабиринта, затейливого сплетения прозрачных мотивов, красноречивых оттенков и цветовых эффектов персонажей-деревьев в исполнении листьев-слов. Листья трепещут, позируют, наполняются светом и вдруг отвергают его; они недовольны своим взаимным положением и, апеллируя к ветру, ищут единственно верное. Кроны от этого меняются, игра света и тени делает их порой неузнаваемыми. Шмаков вдохновляется его, парка, зеленым методом, надеясь нащупать сквозь дрожащие контуры рукотворного пространства разгадку того, что будучи исполненное неуловимого чувства, способно схлопываться под действием гравитации смысла, образуя не грамматическую туманность, но литературное тело, имеющее собственную орбиту. Что и говорить – высокие притязания, смелые чаяния, навязчивая цель!
В тот день в парке ему случилось поступить хоть и спонтанно, но благородно. Раздумья никогда не мешали ему внимать Вселенной, и край его глаза запечатлел вот какую любопытную сценку из птичьей жизни. Некий желторотый птенец прятался в траве на неразумно близком от шаркающего любопытства расстоянии, вместо того чтобы встречать зарю своей жизни в гнезде. Его возбужденная мать часто и суетливо пикировала с неба и черной иглой клюва вводила в него детское питание, словно обилием пищи рассчитывая ускорить его взросление. Птенец тянул к ней из травы голову, принимал корм и снова исчезал. Происходило это, как им обоим казалось, скрытно и выглядело трогательно. По правде говоря, шансы птенца были невелики (странно, что его до сих пор еще не съели), но самоотверженность и вера мамаши в его будущий полет воодушевляли. Шмаков отвлекся, с умилением наблюдая за беззаветными усилиями птицы и надеясь, что ее дитя если и будет съедено, то не на его глазах.
Вдруг откуда ни возьмись рядом с птенцом объявился пес дурашливой породы и обнаружил его. Птенец, раскинув крылья и коротко подскакивая, ринулся по траве к пруду, на берегу которого все и происходило, скатился вниз на камни и через них оказался в воде, где его уже поджидала водяная крыса. С суши его настиг пес и, расставив лапы, навис над ним жутким косматым чудовищем. Драматизм сцены был поистине гамлетовский.
Со своих наблюдательных постов заголосили бабушки, заплакали дети (оказывается, птенцу только казалось, что он невидим), застонала, распарывая воздух, как застежка молнию, мать-скворчиха. Очнулся и Шмаков. Ругая на ходу туповатого хозяина пса, который, водрузив на жирные щеки толстые очки, зевал в стороне, он коршуном слетел вниз, отогнал пса и подхватил птенца в ладони. Трепет крошечного сердца лишний раз подтвердил, что страх не имеет размера, ни разума. Под возгласы ликующих бабушек и пронзительные вопли скворчихи Шмаков отнес птенца подальше от пруда и спрятал в густой траве. И хотя шансов у птенца от этого больше не стало – напротив, по детским понятиям Шмакова птенец, побывавший в руках человека, мамашей не признается – расчет тут был на эволюцию, которая, как известно, иногда не лишена сострадания. Совершив вмешательство в ее планы, Шмаков отступил и некоторое время приглядывался к месту происшествия. Бабушки с детьми разбрелись, пес увел хозяина, скворчиха исчезла, а в обозначенном пространстве вдруг пропали звуки, остановилось время, возникла и повисла некая укоризна. Инженер продолжил кружение по парку, смущенный тем, что его произвол нарушил нечто предопределенное. Нет ничего более чреватого и самонадеянного, чем расплетать и заплетать косы судьбы.
– Кха-кха! – прокашлялся кто-то за его спиной.
Он обернулся. Невысокий опрятный старичок, незаметно подкравшись, зацепился за него взглядом, как багром.
– Поздравляю, вы совершили доброе дело! – проскрипел он, ковыряя Шмакова глазами.
– Вы думаете? – хотя, что тут сомневаться – конечно, доброе.
– Безусловно, безусловно!
– Ерунда…
Шмаков вежливо глядел на старичка, ожидая, когда тот подаст заключительную реплику и освободит сцену. Выход навязчивого старца в его пьесе не был предусмотрен.
– В наше время далеко не каждый готов привлечь к себе внимание добрым делом! – не унимался старичок.
– О чем тут, ей-богу, говорить! Вот если бы я спас ребенка!.. – захотел поставить точку легким оттенком нетерпения Шмаков.
И тут ему пришло в голову, что событие, запущенное птенцом и в котором он сам посильно участвовал, продолжается, поменяв координаты и затягивая в себя новые лица. Это значило, что некоторые разорванные им связи срослись таким вот странным образом и, возможно, дали боковые побеги. Ему вдруг стало интересно, какой силы пружина заложена в точке отсчета и к чему она может подтолкнуть, если ей не препятствовать. Он остался на месте, рассматривая лицо незваного собеседника.
Это было не лицо, а сильно пересеченная местность. Это была не кожа, а выцветшая драпировка заброшенной витрины. К этому прилагались портьеры щек, выскочка-нос и взвинченный седой хохолок. Ну, и конечно глаза – они смотрели на Шмакова, будто лекала примеривали. Было им всем за семьдесят.
– Вы это обязательно сделаете, когда придется. Но вот что интересно – я вас здесь раньше не видел! – не отставал старичок, смягчая взгляд. Он явно искал знакомства.
Имея в запасе полчаса, Шмаков не стал выкобениваться и поддержал разговор:
– И тем не менее, я здесь бываю довольно часто.
– Должен вам сказать, что вы мне симпатичны! – заявил вдруг старичок, минуя стадию обнюхивания.
Шмаков смутился.
– Что же во мне такого симпатичного вы нашли?
– Долго объяснять. Знаете, с некоторых пор я отношусь ко времени крайне экономно и не трачу его по пустякам. И если я выбрал вас – значит, так надо.
– Извиняюсь, что вы имеете в виду? – своенравно справился Шмаков.
– Позвольте, молодой человек, объясниться без обиняков, даже если вы сочтете меня после этого сумасшедшим!
– Извольте! – окончательно растерялся Шмаков, но до бегства не опустился, а продолжал стоять, прикидывая в уме возможные последствия их общения.
– Так вот, я должен вскоре покинуть ваш мир. Нет, нет, не умереть, а покинуть! Это разные вещи! А перед этим…
– Не желаете прогуляться? – перебил Шмаков, чтобы как-то проявить волю.
– Да, конечно! Кстати, как вас зовут? – подхватил старичок ускользающую власть.
– Михаилом, если не возражаете! – помедлив, представился Шмаков.
– А меня Сергей Сергеичем!
И утратив безымянность, они двинулись кружить по дорожкам, раздвигая тень и попирая солнечные прорехи.
– По моим наблюдениям парки в первую очередь любят посещать няньки с детьми, собаки с владельцами и поэтические натуры. Мне кажется, вы относитесь к последним, – солировал старичок, отступив от первоначальной темы.
– Ну, если я не похож на нянек и собак… – подал Шмаков надежду.
– То есть, все-таки, сочиняете? – подхватил старичок.
– Да так, несерьезно, больше для себя…
– Ах, какое в высшей степени удачное совпадение! – возбудился старичок. – В таком случае я дам вам возможность донести до человечества поразительные истины, поразительные! Вы моментально прославитесь! Так вот знайте, что грядет… нет, не конец света, а великая, величайшая метаморфоза!..
Старичок остановился и обратился к Шмакову лицом. Оно у него разгладилось, глаза воспылали, хохолок воспарил над высоким лбом. Воодушевление его не имело предела. Шмаков смотрел на него, жалея потраченное время:
«Ах ты, господи! А ведь и верно – сумасшедший…»
– Думаете, я сумасшедший? Что ж, привычное дело, все так думают. Только это в высшей степени недальновидно. Вначале следует хотя бы выслушать…
– Знаете что, Сергей Сергеич! Мой Пегас – птица вольная и в целлофане не нуждается! – воскликнул Шмаков.
– А разве вам не интересно знать, что станет с вашим Пегасом в недалеком будущем? – тут же прищурился старичок.
– Что захочу – то и станет!
– А вот и нет, а вот и нет, молодой человек! Станет то, что знаю только я!
Они резко затормозили и оказались лицом к лицу. Шмакову, для того чтобы старик отцепился, оставалось только с ним сцепиться.
– Знаете что, – начал Шмаков, – я, вообще-то, человек культурный, и только поэтому…
– Вижу, вижу, и оттого возлагаю на вас мои последние надежды! – заговорил старичок повышенным тоном. – Вы культурный и опрятный молодой человек. Будь на вашем месте неопрятный тип, у которого волосы на груди растут через майку, я бы ни за что к нему не обратился! – подступал старичок.
– Какие волосы? Причем тут майка? Слушайте, чего вы ко мне привязались? Не хочу я с вами разговаривать! Вы точно сумасшедший! – громко отступал Шмаков. Да что ж ему теперь, бегством спасаться? Да ведь это же позор и ни на что не похоже! Шмаков представил свою улепетывающую фигуру, свой жалкий, скомканный вид, попытки сохранить достоинство, да если старик вдобавок станет кричать ему в спину и люди услышат и решат, что из них двоих идиот – он и будут провожать его насмешливыми взглядами до самого выхода! Как же он после этого появится здесь вновь? Нет, это никуда не годится!
– Я не сумасшедший, – отступив, сказал старичок. – А вот вы ведете себя глупо и неинтересно. Вы нелюбознательны и брезгливы. Какой же вы после этого сочинитель? – смотрел он на Шмакова с неприятным ироническим разочарованием.
– Да какое вам дело, что я думаю и что сочиняю! – обиделся Шмаков, но с места не стронулся.
Так они и стояли, глядя друг на друга и не делая попытки разойтись.
– Ну хорошо, предположим я – сумасшедший. Предположим, – наконец примирительно заговорил старичок. – Но согласитесь, что тогда мое сумасшествие особого рода. Я сдержан и опрятен, я не брызгаю слюной, не путаю слова, не хватаю вас за одежду. Я только хочу сообщить вам нечто исключительно важное лично для вас и для всего, не побоюсь этого слова, человечества. Вы видите – я понимаю, на что замахиваюсь, но заметьте – здесь нет мании величия, здесь исключительно гуманные соображения. Разве после этого я сумасшедший? И разве моя в том вина, что то, что я хочу вам поведать, случилось именно со мной?