Полная версия
Чудные
– Кто вы? Как вас зовут? Кто вас подослал? – почти взвизгнула смущенная и злая Фёкла.
– Можете называть меня… Анной, меня никто не подсылал, и я давно за вами наблюдаю, – без маленькой лжи всё-таки не обошлось, а имя, позаимствованное у своей любимой роли13, в каком-то смысле, развязывало руки, – потому что почти каждый день провожу время в этой кофейне. Но давайте по порядку. Сначала позавтракайте, потом поговорим.
Новый Чехов и его муза.
Писатели
– Юлёк, пожрать есть чего-нибудь? Юлёк! – уныло-воинственно крикнула с дивана небритая нечёсаная особь с первичным половым признаком мужчины обыкновенного – банкой пива в руках. Три опустевших товарки этой банки уже заняли почетный караул возле дивана, светлое будущее которого давно наступило и успело стать прошлым.
Любителя пива звали Дмитрий Борович. Типичного вида еврей с нехарактерным пивным пузом смотрелся комично. Пять лет назад он, уже несвеже испеченный выпускник литинститута, трудился корреспондентом в желтушной газете и попутно написал сборник рассказов. Книжка выстрелила. Димитрий, как значилось на обложке, был признан новым гением, но продолжения не последовало. Его Муза взяла бессрочный отпуск.
На почве временного ажиотажа вокруг своего литературного дарования Димасик сошёлся, а потом и «вышел замуж за» популярную писательницу детективов, которая была на пять лет старше его и в десять раз обеспеченнее, и решил поначалу, что жизнь удалась. Сейчас же популярность жены Юлии, которая по случаю большой страсти даже сменила фамилию, – удар по бренду, между прочим – чуть поутихла. Пропорционально ей уменьшились и гонорары, и Муза Димы, лишившись привычного ей уровня жизни, окончательно улетела в неизвестном направлении.
Тридцатитрёхлетний Димочка большую часть времени проводил на продавленном диване в компании разномастных алюминиевых банок и разнообъёмной стеклотары, и жаловался на жизнь. В свободное от жалоб время, когда организм напоминал о том, что «не пивом единым» жив «Чехов двадцать первого века», как обозвали его литературные критики, Димасик требовал от жены простых житейских радостей, а именно: «пожрать и секса».
И, по обыкновению, когда уставшая Юля посылала приставку к дивану, по недоразумению числившуюся мужем, поочередно на … и в … в смысле, на… кухню и в… ванную за его пожеланиями, Димасик распускал незанятую алкотарой правую руку. Пытался. Зачем популярная детективщица держала в хозяйстве бесполезную и даже вредную скотину, никто не знал. Она и сама не знала.
В общем, обстановка в писательской квартире в доме на улице Космонавтов грозила перерасти в очередной неравный бой – правая рука против алюминиевой сковороды. Но непредсказуемый, по крайней мере для Димы, ответ жены, испортил ему всю малину…
– Конечно, милый, сейчас всё принесу, – Дмитрий подавился пивом. «Милым» он не был уже года три.
Через несколько минут перед Дмитрием Иосифовичем Боровичем появился поднос, на котором стояла тарелка. На ней в луже сырого яйца гордо возлежали шкурка от докторской колбасы и жопка огурца. Рядом с тарелкой стояла чашка со спитым чайным пакетиком.
– Эт че?! Ты совсем что ли? Как мужа кормишь? – удивленно и почему-то шёпотом спросил Дима. Низкий уровень звука, вероятно, был вызван чайником с кипятком в руках у Юлии.
– Ну как же, милый? Ты же у нас хозяин в доме, хорошо зарабатываешь. Холодильник заполнен продуктами. Ты посмотри, какое изобилие. Вот же. И яйцо – он же белок, и мясо диетическое на шкурке, и овощ какой-никакой. Весь в тебя, – голос Юли изливался сахарным сиропом, а в глазах метались черти.
– Юлёк, ты чего? – тело явно не успевало трезветь в такт с остатками мозга Дмитрия. Он упал с дивана. – Ну хорошо, я завтра на работу устроюсь. Меня Масловский давно редактором в программу зовёт, – наврало бывшее литературное дарование. – А хочешь, будем вместе книги писать?
– Не хочу, Димасик. Мы уже пробовали, ты забыл? Я буду писать, а ты ставить своё имя и иногда, по настроению, читать и наводить критику.
– Да потому что ты конъюнктурщица! – Дмитрий, так и стоя на четвереньках, перешёл на крик. – Пишешь всякий литературный доширак для самой широкой публики – от беременных пенсионерок до вахтёров-домохозяек!
– Иди посуду мой, гений! – чайник с кипятком в руках Юли дёргался всё сильнее.
– Смешные… – сказал вслух Антон Палыч, которого, конечно, никто не услышал, ибо… Чехов сидел на ветке дерева напротив окна Юлиной квартиры, качал ногой и думал, как подступиться к лохмотьям этой по-своему несчастливой семьи14.
Думал о своих первых посланнических опытах и не понимал, чем может помочь в нынешней ситуации. Предыдущие объекты – «русский Жюль Верн»15 и Ваксон16 были талантливы. Им имело смысл помогать. Нынешние подопечные не впечатляли – сумма кола и пятерки давала в среднем арифметическом посредственный результат. Цельная, по-своему талантливая, что подразумевало трудолюбие, и не растерявшая женской привлекательности пышка Юля, научившаяся зарабатывать на хлеб с икрой без масла в диетических соображениях, была благодатной почвой. Немного напрягали её усталость и ощущение безнадеги, но с этим можно работать. А вот похожий на размякшее и протухшее мороженое Дима не оставлял шансов. Чехов допускал на тысячную долю, что когда-то Дима был небезнадёжен, но считал непростительным, что подопечный опустился сам, не волею обстоятельств: нищета, болезни, войны, а по собственному почину, от лени, чрезмерной даже в категориях творческого человека на русский манер. Посему Чехонте не знал, что делать.
Тореадор на распутье.
Певец
– Берег наш священный Нила охраним мы нашей грудью, боги нам умножат силы, мщенье и мщенье, гибель всем врагам17! – надрывался густой баритон, – Тьфу. Надоело! Всеее цветыыы… Ну почему одним эстрада, а другим опера? И ведь никто даже песнюшки попсовой не предложит. Не вышел ни ростом, ни цветом…
В гримёрке очень Большого театра18 разминался популярный и признанный всем миром баритон Борис Кенаренко. В песенном сообществе проходил под очевидной кличкой Кенар. Баритон был красив, высок, поджар, обожаем дамами всех возрастов, давно холост, и, разумеется, голосист. Чего ему не хватало – никому не ведомо. Но что-то терзало его глубокую баритональную душу. Возможно, отсутствие заинтересованной публики. Потому как на просторах родины опера спросом не пользовалась не то, что массово, а даже у так называемой интеллектуальной элиты. Когда Борис выходил на отечественную сцену и наблюдал в первых рядах постные хари отбывающих протокол чиновников разного размера и коллег по цеху в диапазоне от голимой, но местами ладно скроенной попсы, до непереводимого того, что именуется современной музыкой, желание петь им о радостях и страданиях от имени принца Калафа19, барона Скарпиа20, Риголетто21 или Фигаро22 умирало, не родившись. Эта публика не оживала даже на сильно опопсевших «Куплетах Эскамильо» и «Застольной». В таких случаях Борис частенько филонил, исполняя всё сугубо механически, без подключения мысли и чувства. Впрочем, к вокальной школе было не подкопаться…
– Libiamo, libiamo ne' lieti calici, che la bellezza infiora23… – опять пропел Кенар и закашлялся… В последнее время он кашлял слишком часто, и это напрягало.
В гримерку стремительно вошёл седой растрёпанный мужчина в немодном коричневом костюме.
– Ну, долго вы ещё тут копаться будет? – гневно спросил он. – На сцен пора.
Кенаренко осмотрелся на всякий случай. В гримёрке больше никого не было, но он не мог поверить, что обращаются к нему – таким тоном с ним много лет никто не разговаривал.
– Это вы мне? Вы кто? Где эта безалаберная дура? Пускает кого попало…
«Безалаберная дура» в это самое время отпивалась сорокоградусной валерьянкой армянского производства у костюмерш. Минут за пятнадцать до употребления успокоительного её до чёртиков напугал какой-то, по её двадцатитрёхлетним меркам, седой дед. Он сказал, что теперь он будет директором Кенаренко, что так решил сам Борис Юрьевич и что так надо. Ну надо, так надо, подумала Милочка. Она даже не спросила у Кенара, почему так скоропостижно осталась без работы. Она и правда была непоправимой дурой, но на удивление здраво рассудила, что «баба с возу…», ну и так далее. Пусть теперь этот патлатый дед бегает Кенару за «кофем», получает от него нотами по загривку, ищет ему носки, удовлетворяет его сексуальные запросы, выслушивает пьяные матерные жалобы на жизнь по ночам и вытирает блевоту, и бегает за рассолом похмельными утрами. Это для публики Кенар был блистательным красавцем, великим голосом и бабником. Она-то знала, что это за птица.
В гримёрке же происходило нечто и вовсе неописуемое. Борис совершенно выпал в осадок.
– Милочка увольняться, теперь я за неё, так надо. – прогудел Бетховен, а это был именно он. – Зовут меня Лю… Леонид. У меня большой опыт работ с музыкантами.
После смерти Бетховен заново обрёл слух, прослушал всё, что успел написать в период глухоты, остался – что странно! – недоволен сам собой и добровольно напросился в посланники, чтобы искупить, так сказать, прижизненные грехи. Он всегда действовал решительно. Ему попадались только сложные пациенты, а оба музыканта так и вовсе были чудаками на букву «м». После первого подопечного из мира музыки композитор долго восстанавливал печень – очень тяжело далось написание оперы про Бориса-царя24, а после второго решил было навсегда завязать с миссиями и помощью всяким творческим особям. Постоянные попойки, наркотики, оргии с участием котов и людей… Это так утомительно! Бетховен реально собрался в Забвение, но на память очень не вовремя пришёл гимн этого самого второго насчёт того, что шоу должно продолжаться25 – и вот он снова в работе. В Москве! Когда бы ещё попал?! Украл костюм в костюмерной театра – и сразу к назначенному воспитаннику, чтобы долго не раскачиваться.
– Ну, ну, вперёд, на сцен. Зритель надо уважать, – подгонял Бориса патлатый. Кенар шёл, оглядываясь, и думал: «На кого он похож, где я его видел?». Память была бессильна.
Трудно быть гением.
Поэт
– И хор архангелов споёт им аллилуйю! Им всем, кто не словил сегодня пулю, кто ставит многоточие вместо точки, кто, нахуй, не готов в могилу срочно, кто на чужой войне дерётся без азарта и в карты не идет играть без фарта! – кричал стоящий на стуле неопрятный мужчина, достигший недавно возраста сына еврейского плотника. Дело происходило в поэтическом клубе «Сонм поэтов» в одном из расплодившихся культурных пространств возле Курского вокзала.
Оратора звали Илья Глюк, в паспорте Глуковский. В литературно-музыкальной тусовке он считался модным поэтом, толкал в промышленных масштабах второсортные стишки и тексты паршивых песенок и редко, когда никто не видит, в своей квартирке возле шоссе Энтузиастов писал в клетчатую тетрадку не стишки, но стихотворения. По крайней мере пытался. Но понимал, что написанное в тетради не имеет шансов на коммерческий успех. А ему нравились и популярность, пусть и не монетизированная, и тусовки, и шум вокруг собственной тощей и редко мывшейся личности.
Вот и сегодня в клубе была очередная туса, на которой он был главной звездой. Кроме него, там было ещё несколько начинающих рэперов, парочка обычных пиитов-бессребреников, несколько альтернативщиков и человек пять новичков, один из которых вызвал живой интерес Ильи.
Новичок был вовсе не юн, ближе к сорока, мал ростом, не шибко красив и тоже неопрятен. Кудрявые тёмные волосы и смуглая кожа наводили на мысль о кавказском следе, но черты лица сбивали с него. Новичок назвался Александром, сказал, что работал менеджером по продажам, а потом с ним случился кризис среднего возраста, и он решил стать поэтом.
Глюк слез со стула, раскланялся.
– Ну, Саня, понял ты теперь, что такое настоящие стихи? Какой драйв, какой напор, сколько смысла! Хватит уже тёзку твоего в идеал возводить! Что он мог-то, этот Пушкин, что он о жизни-то знал? Только и мог, что слова гладко складывать, розы – морозы, бля… А смыслы, а борьба с режимом? Хорошо ему там было при царе! А тут, если с режимом не борешься, значит, конъюнктурщик. Либералы руки не подадут. А режим лизать надо, глубоко и тщательно. Потому, если его не лижешь, то с тобой никто из официоза дела иметь не будет. У нас все типа сопротивленцы латентные, бля, но за возможность в кремлевской солянке выступить убьют друг друга.
Солнце русской поэзии ухмыльнулось: "Как же меняют личину человеческую бакенбарды, сбрил – и никто не узнает». Частичные вмешательства во внешность были нормальной практикой для посланника четвертой миссии Пушкина – слишком растиражировано было его изображение на просторах родины, а так уж вышло, что главному ответственному в России за мытьё посуды, вынос мусора, закрывание дверей, вкручивание лампочек и прочую работу, которую никто не хочет делать, трудиться всегда приходилось только с соотечественниками и, хуже того, коллегами по цеху. Остаться неузнанным было практически невозможно. Спасал национальный русский напиток и медицина.
«Певец деревни»26 в период близкого знакомства с ним, как, впрочем, и до, и после него, пил белую по-чёрному. «Доктор Морфий»27 регулярно пребывал в заботливых объятиях одноименного лекарственного препарата. Сложнее всего было с будущим нобелевским лауреатом28, ибо он особо ничем не злоупотреблял, а когда догадался, кто перед ним, и получил подтверждение догадкам, ушёл в недельный запой. Илья же Глюк его просто не узнал, чем и поразил поэта в самое сердце. От чувств-с он со смаком вытер нос рукавом.
– Мда, коллега… – ответил новенький. – Куда Пушкину-то? Он же и правда ровным счётом ничего не понимал в настоящих стихах. Только над рифмой гладкой работал, над строфой, мать её… Странно, что его до сих пор не забыли. Кажется, один юный певец на флейте водосточных труб29 даже предлагал сбросить его, негодяя этакого, с парохода современности30.
– Не, Маяковский31, конечно, крутой чел был, но он плохо кончил.
– А ты, Илья, неплохо осведомлен в истории вопроса.
– Ну, Саня, обижаешь. Я же в ЛИТе32 учился. Вместе с Димкой Боровичем!
– А кто это? – удивился Пушкин. Он ведь готовился к миссии, разведал литературную обстановку, придумал легенду, чтобы попасть в тусовку и посмотреть на своего пациента. Но фамилия Борович нигде не всплывала. Посланник пребывал в растерянности, что упустил что-то важное.
– Ты что?! Ты как вообще… – голос Глюка обиженно дрожал. На них стали оборачиваться. – Димка… Дмитрий Борович – гениальный писатель, «Чехов двадцать первого века». Его сборник рассказов получил премию «Книга на века»!
– Вот оно что… – протянул Сергеич, – А я думал Нобелевскую… К сожалению, ничего о нем не слышал.
– Ребята, расскажите Сане, кто такой Димка Борович, – Глюк обратился к публике. – Он…
– Илюх, – ввязался в разговор крупный во всех смыслах мужчина с рыжей бородой, – прекрати, Димкина гениальность сильно преувеличена. За пять лет ни одного нового рассказа. Мастер, мать его, короткой формы, Чехов, блин, современный…
– Да ты… Киря, ты совсем сбрендил…
Глюк кинулся было на рыжего с кулаками, и, бесспорно, был бы бит, но между ними влез новичок.
– Чехов? Про него слышал… Не надо, Илья, дуэль – последнее дело, по себе знаю. Пойдем ты мне расскажешь про своего Боровича. Я даже почитаю…
Глуковский резко опал.
– Ну пойдем… – Глюк заинтересованно посмотрел на своего визави. – А причем здесь дуэль? Я же просто по харе хотел…
– И по харе не надо, и дуэль ни при чем. Пошли. – Пушкин и Глюк вышли из клуба в октябрьскую ночь.
– Выпьем, добрая подружка бедной юности моей, выпьем с горя, где же кружка33?.. – процитировал поэт самого себя.
– Не знать, гидэ крюжка, а «Чарька» там, за уголь, – ответил ему проходивший мимо представитель хлопковой республики, и два поэта, прошлого и настоящего, устремились к указанному ориентиру.
Шабаш в Лианозово.
Посланники
Крыша почти любой московской многоэтажки в любое время года не самое приятное место, а в середине неприлично холодного октября в особенности. Ну и ночью совсем никуда не годится. Грязно, промозгло, темно. Бутылки, банки, окурки и прочие резиновые изделия в ассортименте. Впрочем, сегодняшний контингент этого привычного обиталища снайперов, бомжей, если получится пробраться, и гопников всех мастей в районе Лианозово мог удивить любого соглядатая.
– Не понимать! Не понимать я эти современный люди. Вода! Горячий! Из-под кран течь! Сортир не в ночной ваза! Пособий всякое платить, а они вместо, чтоб заниматься творчество и упорно arbeiten, пить, драться и тратить время впустую.
– Старина, ты же можешь говорить без акцента. Зачем? – спросил Пушкин.
– Я злиться… злюсь, а когда я злюсь, ich bin забываю правила грамматик.
– Людвиг, ну ты-то чего возмущаешься? – подпрыгнул Моцарт. – У твоего подопечного вполне успешная карьера и, в отличие, от наших он на самом деле работает, хоть поёт и не очень, без чувства. А у нас алкоголики-тунеядцы и поймавшие звезду. Мой, стыдно сказать, композитор! Вообще до delirium tremens34 однажды допился. Видели бы вы его! Истинное чучело! – выкрикнул Амадей.
– Кто бы говорить! Да, мой не пить. – Людвигван замялся. – Ну, много не пить. Но он совершенно бестолковый. Он курить и всё время кашлять. Ему надо врач. – фыркнул Бетховен.
– Ну, мой тоже не лучше. Круглосуточно давит диван, пьет и ругается с женой. Пузатый пьющий ленивый еврейчик – бывает же такое! Я даже удивлен, что он живет с женой, а не с мамой. А жена – мечта поэта…
– Палыч, а ты с ними уже познакомился? И таки шо ви имеете за евреев? – живо поинтересовался Довлатов.
– Сергей, таки предлагаю замять за этот вопрос. Моя нынешняя позиция не особо отличается от моего же мнения при жизни. Отношусь я к ним подозрительно, как и ко многим другим людям. А познакомиться, увы, не смог. Юля, жена этого пузатого, размахивала чайником с кипятком – и я… – Чехов смущённо улыбнулся, – испугался. Я забыл, что мне уже во всех смыслах всё равно…
– Понимаю вас, любезный Антон Палыч. – посочувствовал Войтыла. – Мы тоже не рискнули. Из человеколюбия. Опасались не сами пострадать, а нанести вред – наш подопечный слаб сердцем. А всё лишний вес. Хотя Серж очень настаивал…
Посланники все приоделись на современный манер. Даже Моцарт прибарахлился, хотя, в джинсах ему было непривычно, но не смог отказаться от своих обыкновенных манер.
– Как дела у вас, малышка Одри? – Амадеус традиционно раскланялся.
– О, неплохо, Вольфганг. Моя подопечная мила, "где-то в глубине души… где-то очень глубоко»35, если бы не злоупотребляла косметикой, но глупа не в меру. Думает только и исключительно о деньгах, готова продаться любому, кто предложит больше. И абсолютно не понимает, что деньги даются трудом. Развиваться творчески не планирует. То есть не то, чтобы в ближайшее время, а вообще. Ей достаточно сериалов и этого, как его, Ста-грама. Вот. Мне даже страшно. Я в замешательстве. И не знаю, что делать дальше после вчерашнего завтрака, то есть обеда.
– Ну, Одри, радуйтесь, что у вас хотя бы голова не болит. – присвистнул Пушкин. – Мне вчера с моим подопечным пришлось посетить некое заведение под названием "Чарка». До сих пор тошно. Противное кислое пиво, какой-то козёл, вместо «Вдовы Клико», шум, странные звуки, которые нынче называют музыкой… И весь вечер мне с пеной у рта доказывали, что я писал отвратительные стихи.
– А вы, Александр Сергеевич, полагаю, не сильно сопротивлялись…
– Куда там, Кароль! Я почти поверил… Ну пришлось, пришлось… Мой подопечный в раздрае, вчера из-за чуши собирался какого-то парня на дуэль вызвать. Пришлось отговаривать. Я знаю, о чём говорю…
– Ладно, господа, засиделись мы тут. Мое чучело скоро проспится, и мне надо быть там, а то он решит, что я ему всё-таки приснился. – Моцарт оскалился. – А ехать далеко. Я сюда на метро ехал. Приобщился, так сказать. Кстати, почему тут? Кто выбрал для встречи это исключительно приятное место? Или у кого подопечный рядом?
– Друг Моцарт, ну шо ты всё время недоволен? Мы с Каролем за нашим пузатым аж до Парыжу летали!
– Серж, я недоволен, потому что мой экспонат не на Тверской или Ленинградском проспекте, и даже не на улице каких-то там Космонавтов, а в деревне Бутово, что за МКАД. Мне даже камзол пришлось снять! Там за такой вид и побить могут.
– Ну, Амадеус, моё шоссе Энтузиастов-неизвестно-чего тоже, знаешь, не Кернтнерштрассе36. Место выбирал Антон Палыч. – перевел стрелки Пушкин.
– Не бейте меня. Просто здесь вероятность, что нас обнаружат, сводится к минимуму. Разве что весёлая компания… Но они проспятся и решат, что это им приснилось. А в более интеллигентном месте имеем шанс попасться. Всё же наши лица весьма узнаваемы.
– Мой питомец меня не узнал, чем потряс до глубины души, – обиженно сообщил Сергеич.
– Александр, господа, знаете ли, в современных одеяниях почти всех сложно опознать, кроме меня и Сержа. – заметила Одри. – За почти тридцать лет мир сильно изменился, но не настолько, чтобы нас уже не вспомнили. Но вот меня, например, больше помнят молодой, а такую, как сейчас, не узнают. Моя Фёкла меня тоже не узнала.
– Может, так и лучше, что не узнала?
– Может, Кароль, но в таком виде я для неё не авторитет, а просто пенсионерка…
Перспективный Моцарт.
Студент
Старуха на лавке смачно плюнула вслед вышедшему из подъезда парню с длинными волнистыми волосами и в юбке поверх джинсов.
– И где вас таких родют-то? У нас, в CССР, таких не было. У, дерьмократы чертовы… – старуха погрозила парню кулаком.
Парень, не обернувшись, прошёл мимо. Накладные наушники с огромными амбушюрами – редкая вещица в Москве образца февраля тысяча девятьсот девяносто шестого года – помогали отстраниться от всего ненужного и сосредоточиться на главном – музыке. Парень учился в Гнесинке 37 .
– Ми-ре-ля диез, – бормотал парень. Он шёл по двору своего дома, в котором родился и вырос, направляясь к арке, выводящей на Тверскую. Полчаса неспешной прогулки до места учёбы всегда настраивали его на лирический лад. Даже посреди февральской грязи и слякоти, которая закономерно наступила после сильных морозов – коммунальщики, как всегда, были на высоте.
Юбка поверх джинсов была для него максимально возможной формой протеста, так же, как и длинные волосы. Протест в соответствии с духом времени носил исключительно идеологический характер: молодому мужчине вполне нравилась комфортная, особенно по меркам девяностых, жизнь в четырёхкомнатной квартире в центре столицы. Он ни разу в жизни не знал, что такое голод, очереди и дефицит. Нет, теоретически, конечно, знал – он же иногда заходил в то, что называлось магазинами, и не только возле отчего дома. Но в самом отчем доме этого дефицита никогда не было.
Когда он в детстве показывал пальцем на конфету или машинку, или в подростковом возрасте на джинсы на картинке – справедливости ради стоит сказать, что делал он это нечасто, то тут же всё это получал. И отказываться от привычного уровня жизни не собирался. Обеспечивал таковой в основном его отец Виктор Павлович – главный редактор крупной газеты, ещё недавно бывшей рупором партии. По мере сил этому способствовала и его жена – доцент биофака цитадели знаний на Ленинских горах 38 , в недавнем прошлом также член понятно чего, Дарья Васильевна.
Парень, который по советским меркам был поздним ребёнком – отцу тридцать пять, матери тридцать один на момент его рождения, любил своих родителей, но считал, что их взгляды на жизнь и мироустройство устарели. Поэтому, в меру своей чрезвычайно воспитанной фантазии протестовал – носил юбку и отращивал волосы. А вообще, протест в любом виде был категорически необходим ему как представителю творческого класса. Как-никак парень учился музыкальной композиции. Впрочем, в качестве ориентира использовал вовсе не Моцарта, а икону гораздо более близкого прошлого – Фредди Меркьюри.
В размышлениях о высоком парень преодолел Тверскую и уже шагал по Леонтьевскому переулку в сторону Большой Никитской. Оставались Ножовый и Малый Ржевский переулки – и за угол на Поварскую. Первые полгода с начала его учебы путь в детище сестёр Гнесиных после Тверской проходил там же, но назывался по-другому: через улицы Станиславского, Герцена и Палиашвили, и завершался на улице Воровского. За три года после переименования он так и не решил, какой ряд названий нравится ему больше. Один был привычен, другой – хорошо незабытое старое – свидетельствовал о новой эпохе.
На углу Никитской и Ножового студент третьего курса разжился культовым лакомством времени – «французской» горячей собакой с большой порцией горчицы. Голод – не тётка, а есть заботливо сваренный матерью борщ – кстати, где она добывала то, из чего варила этот самый борщ? – видимо, там же, где и джинсы – не позволял всё тот же протест. Хотя, где борщ, а где протест, и как одно связано с другим, он и сам себе объяснить не мог. Нет, он, мальчик из интеллигентной семьи, конечно, догадывался, что борщом не брезговали не только коммунисты, но и императоры. И вообще, еда – слава богу, что у них она была регулярно даже в эту голодную эпоху – не имеет политического привкуса, но… материн борщ… Он уже взрослый человек – двадцать стукнуло, и вправе сам решать, есть ли ему борщ или травиться сосиской из неизвестно чего предположительно в тесте.