Полная версия
Пришедшие с мечом
Эти слова были встречены рукоплесканиями. Первым зааплодировал Брониковский, братья Монюшко подхватили. Старший, Игнатий, два дня назад напечатал в «Литовском курьере» призыв вступать в конно-егерский полк, который он намерен создать за свой счет; Доминик и Чеслав уже записались в него. Рудольф Тизенгауз заканчивал формировать конную артиллерийскую роту из двенадцати пушек и ста тридцати лошадей, а желающих служить в пехоте набралось так много, что Брониковский составил из них целый полк.
– Забудем о благе личном, ибо благо родины должно быть нераздельно с любовью к ней, – продолжал Ходзько растроганным голосом. – Нет такой жертвы, нет таких даров, каких мы не принесли бы ради нас же самих! Наполним казну страны последним нашим достоянием – от этого зависит счастье всего народа, a потому и наше личное. Любовь к Отечеству вознаградит нас за всё самопожертвование, когда мы, вместе с Литвой, найдем то, что ныне ошибочно считают утраченным.
У многих в костёле блестели глаза. Ян перевел дыхание.
– Кровью и жертвами наши братья-поляки снискали четыре года тому назад часть отторгнутого государства; кровью и жертвами они обратили на нас ласковый взор героя. Будем же поляками! Одно это слово сделает всё возможным. Принесем нашу кровь и имущество Отечеству, наши сердца, чувства, самопожертвование и благодарность – его великому и могучему избавителю. Да здравствует великий Наполеон, избавитель поляков!
Последние слова трижды повторили хором.
* * *В конце службы владыка Варлаам призвал паству молиться о здравии императора Наполеона и императрицы Марии-Луизы. Плетью обуха не перешибешь. Не сделай он этого – кто-нибудь непременно донесет. Особенно после недавнего разбирательства с попом Борисо-Глебской церкви. Преподобный Варлаам заставил-таки его написать объяснительную, что во время Божественной литургии он поминал не царя Александра, а именно французского императора и итальянского короля, чему имелись многие свидетели. Поп артачился, не желал впутывать «свидетелей», ставить подпись свою на бумаге… Всяк клочок в тюрьму волочет, это верно, но без этого клочка он ныне скорее бы там оказался.
Ныне поляки силу взяли, голову подняли: ходят по улицам в кунтушах, закинув за спину рукава, и конфедератках с петушиными перьями; всем царским орлам, где еще оставались, по одной голове отсекли, чтоб на польский походили. Вон, минский епископ Дедерко уже не вспоминает, как кланялся императору Александру, получая из его рук «владимира» за основание Общества призрения бездомных, сирот, нищих и безнадежно хворых, – говорят, красуется с орденами Белого орла и Святого Станислава, которые ему пожаловал покойный король Понятовский. А ведь еще четыре месяца назад они были тише воды, ниже травы! Кочет, который не ко времени поет, первым попадает в суп. Если верит кто, что Россия верх возьмет, пусть верит – Бог и безмолвную молитву услышит, а до ушей ксёндза Маевского ее незачем доводить. Дело пастыря – от овец волков отгонять; как он это будет делать – его забота, может, сам по-волчьи взвоет, лишь бы отошли и не тронули. Император Александр далеко, в Петербурге, что́ ему за беда, если в Могилеве расстреляют попа Борисо-Глебской церкви. Даже если узнает и похвалит за верность беспримерную, то всему приходу осиротевшему какая от того корысть? Претерпевший же до конца спасется…
* * *В птичий свист вклинился резкий звук трещотки дрозда-рябинника: тр-трр – тыр! Такое же тырканье с присвистом ответило по другую сторону дороги, еще и еще. Всё стихло, только ветер, играя, шумел кронами дубов и берез, обрывая с них желтые листья. По тракту застучали копыта; вскоре к топоту прибавились лязг, скрип, гул негромких разговоров, смех… Хью-хью-у! – тревожно вскрикнула неясыть. Псип! Пси-ип! – отозвались с другой стороны. Придержав коней, передовые всадники завертели головами, глядя вверх, – стрелы вонзились им в грудь, коротко свистнув; лес огласился гиканьем и улюлюканьем: татары и казаки ударили на отряд с флангов, гусары мчались по дороге с фронта. Крики, выстрелы, звон сабель – «Держи!» Убитые конвойные валялись под ногами своих коней, испуганные фурлейты замерли с поднятыми вверх руками; маленькая кучка всадников неслась галопом назад к Вязьме, взметнув за собой завесу пыли.
Татары собирали разбежавшихся лошадей, оставшихся без седоков; казаки ссорились из-за добычи; семь фур, груженных порохом, свезли в поле подальше от дороги и подожгли.
– Qui a détalé là comme un lièvre?[5]
Два французских офицера вздрогнули от неожиданности, услышав родную речь из уст низкорослого смуглого толстяка с черной бородой клином, в сером кафтане, войлочном колпаке и с образком какого-то святого на груди.
Пороховые бочонки стали взрываться с оглушительным грохотом, прервав допрос. Кони ржали, четыре десятка пленных втягивали голову в плечи, с опаской поглядывая на казаков. Когда шум немного утих, коротышка продолжил:
– Je répète ma question: qui est cet officier qui a réussi à se sauver? Avait-il des papiers importants sur lui?
Капитан облизнул пересохшие губы и сказал, опередив лейтенанта:
– Je crois que vous parlez du général Zayoncek, mon… monsieur[6].
– Вот черт, Зайончека упустили! – сказал майор Степан Храповицкий, оборотившись к командиру гусар. – Ладно, в другой раз как-нибудь! Везите этих в Скоблево, там их получше расспрошу!
Поднатужившись, он забросил свое грузное тело в седло и умчался галопом, сопровождаемый двумя казаками.
* * *С крыльца дома смоленского губернатора спустился польский офицер – яркий, как петух; окинул взглядом четырех мужиков, мявших в руках свои шапки, спросил, что им нужно. Один из мужиков, видно, набольший, твердо сказал, что им нужно видеть главного французского начальника, дело важное и секретное. Подумав немного, офицер приказал часовым обыскать просителей, после чего сам отвел их в помещение кордегардии.
– Генерал Барбанегр сейчас занят, – сообщил он. – Я его адъютант, полковник Костенецкий, вы можете изложить ваше дело мне.
Мужики переглянулись.
– Донести желаем, – снова заговорил набольший, – на барина нашего, Павла Ивановича Энгельгардта. Он ваших много побил, которые в Дягилево за харчами приходили, и мы место, где они закопаны, указать можем.
Поляк окинул их испытующим взглядом. Потом велел им ждать здесь: он должен доложить генералу и получить приказания.
– Только это, слышь, барин, – окликнул один из мужиков полковника, когда тот уже повернулся к ним спиной, – слово дай, что вы его не отпустите, как в прошлый раз!
* * *«Москва, 29 сентября 1812 г.
Г. Маре, герцогу Бассано, министру внешних сношений, в Вильну.
Господин герцог, я получил ваше письмо от 23-го числа. Держите меня в курсе исполнения моих приказов о движении войск, отданных в Берлине и Данциге.
Мне крайне необходимы 14 000 лошадей для кавалерии. Я приказал генералу Бурсье отправиться в Вильну, предоставив в его распоряжение 4 миллиона серебром и дав ему карт-бланш. Закупки следует произвести в Ганновере, Берлине, Эльбинге, Варшаве и Литве, если это возможно. Я отправил к генералу Бурсье нарочного с приказом ехать сначала в Берлин, а оттуда в Вильну; постарайтесь всё подготовить к его приезду. В Могилевской провинции есть невероятно богатые евреи; призовите главных из них и узнайте, можно ли получить у них 3–4 тысячи лошадей с доставкой в Вильну или в Могилев, уплатив за них наличными.
Генерал Гогендорп пишет мне, что татарам не терпится встать под мои знамена; в этом деле нужно подвигаться вперед. Можно запросто создать из них полк, если в наличии имеются 1000 людей и 1000 лошадей. Вообще не пренебрегайте никакими средствами заполучить кавалеристов, не жалейте денег. Поторопите также Великое княжество Литовское и Варшавское герцогство, чтобы они прислали людей и лошадей в полк польских шеволежеров моей Гвардии под командованием Красинского. Я хотел бы довести этот полк до 1500 сабель, а он до сих пор малочислен. Чем занята мелкая шляхта? Я написал вам вчера, чтобы вы трясли правительство Варшавского герцогства, заставляя делать что-нибудь для пополнения кавалерии и пехоты. Я также рекомендовал вам написать всем союзникам, чтобы присылали рекрутов и лошадей. От прусских полков, находящихся здесь, ничего не осталось. Что мешает Пруссии их пополнить? То же относится к саксонским полкам. Действуйте в этом направлении, пусть мои послы проводят совещания и постоянно этим занимаются.
Мне незачем напоминать вам о том, что с формированием девяти полков следует поспешить. Литва должна понять, что от формирования этих полков зависит ее спокойствие. Если бы они проявили больше усердия, то у них были бы сейчас 3–4 тысячи человек у Дриссы, которые препятствовали бы вылазкам казаков, столько же близ Бобруйска и столько же у Минска, и во всём Великом княжестве Литовском воцарился бы покой.
Наполеон».
3
Окопаться и ждать француза? Здесь? Между двух рек спереди и с густым лесом сзади? Позиция невыгодная, тактика неверная, и…
– Ваша позиция под Фридландом была хороша для вас, а я доволен своей, – оборвал Кутузов Беннигсена, даже не повернув носа в его сторону. – Здесь мы и останемся, ибо тут я командую и отвечаю за всё.
Арьергард, утомленный недавней схваткой, занял высоты у села Тарутино, раскинувшегося по обе стороны Старой Калужской дороги. Вдоль берегов Нары и впадающей в нее Истьи фельдмаршал приказал строить эскарпы, флеши, люнеты, делать засеки в лесу, расположив войска в четыре линии. Шарканье лопат и звонкий стук топоров перекликались с гулом пушечной пальбы и сабельным звоном: генерал Милорадович отражал атаки неприятеля, который пытался овладеть высотами, заходя то с одной стороны, то с другой, но везде встречая отпор, так что генерал-майору Шевичу даже удалось продвинуться несколько вперед на правом фланге: его уланы бросились вперед, притупив свои пики о французские кирасы, в то время как егери полковника Карпенко прокладывали себе путь штыками. К вечеру неприятель отступил и стал лагерем неподалеку.
В шинели и белой фуражке Кутузов стоял возле крайней избы в деревне Леташевка, которую выбрал себе под квартиру, и смотрел на проходившие по дороге полки, направлявшиеся кто на левый, кто на правый фланг. (Беннигсен, занявший избу напротив, не выходил оттуда, делая вид, что занят важными делами.) Молодой офицер-артиллерист ехал на лафете – должно быть, ранен слегка или контужен. Верховой офицер держал за ноги живого зайца, извивавшегося в его руке.
Бабье лето! Слава тебе, Господи, кончились дожди. Вечер ясный, погожий, воздух мягкий, дышится легко. Даже глаз сегодня не болит. Фельдмаршал смотрел на офицеров без эполет и шарфов, в грубых плащах и мятых фуражках, на солдат в потертых шинелях и мундирах, перехваченных пожелтевшими и побуревшими, давно не белеными портупеями, – не до красоты сейчас. Кое-кто еще был в летних форменных панталонах, но большинство ходили в чём попало – в брюках, и белых, и пестрых. А вот это уже нехорошо: брюхо себе ночью застудят – начнутся горячки и лихорадки. Пусть-ка умельцы первым делом садятся портняжничать, сукна с собой привезено довольно. Жаль, конечно, что столько добра пожгли да в реке потопили…
Между первыми двумя линиями вдруг загомонили, подняли крик, беготню – что такое? Взяв с собой адъютантов, Кутузов пошел посмотреть.
Заяц-таки вырвался на волю и бросился бежать, отчаянно ища лазейку. Солдаты кинулись ловить его – бегали, падали, опрокидывая ружья, только что составленные в козлы, спотыкались о снятые ранцы; кричали все – и кто ловил, и кто не ловил; это было так смешно, что у Кутузова выступили слезы на глазах и закололо в боку. Махнув рукой, он пошел обратно.
* * *«Москва, 29 сентября 1812 г.
Князю Невшательскому и Ваграмскому, начальнику главного штаба Великой армии.
Кузен, прикажите герцогу Истрийскому встать со своим обсервационным корпусом позади неаполитанского короля[7], как он того желает, и без промедления заняться уничтожением укрепленного лагеря неприятеля. Рекомендуйте ему сделать так, чтобы от этого лагеря не осталось и следа.
Сообщите Неаполитанскому королю приказ, отданный герцогу Истрийскому; пусть он знает, что лучше продолжать грозить неприятелю обходом с правого фланга, чем с левого: если бы в мои планы входило начать движение и армия находилась бы там, где сейчас находится король, неприятель бы погиб.
Прикажите генералу Шаслу́ отправить роту саперов в укрепленный лагерь неприятеля для помощи в его уничтожении. Поскольку неприятель счел эту позицию выгодной, пошлите инженеров-топографов снять ее планы, чтобы мы знали ее, если он захватит ее снова.
Наполеон».
* * *Все окрестные деревни, селения, усадьбы стояли пустые: помещики уехали подальше, забрав, что получше, крестьяне убрались в леса, прихватив свой нехитрый скарб. Солдаты растаскивали избы на шалаши для себя и землянки для офицеров – ямы по пояс глубиной обставляли жердями и оплетали соломой, на закраинах можно было сидеть и лежать. В одной избе на берегу речушки артиллеристы устроили баню и даже успели попариться в ней в несколько заходов – пока кто-то не уволок ее к себе. В Тарутинском лагере, похоже, стоять намеревались долго, нужно было устраиваться основательно: осень на дворе.
Фельдмаршал раздавал награды за Бородинское сражение – живым и мертвым, но чаще старшим офицерам, хотя и нижние чины получили несколько Георгиевских крестов. Подпоручикам и прапорщикам, указанным в списках последними и не получившим ничего, приходилось молча глотать обиду, поздравляя командира с очередной золотой шпагой «За храбрость». Всем солдатам сверх того выдали по пять рублей ассигнациями, а офицерам – треть жалованья не в зачет, и это оказалось очень кстати, а то и табаку купить было не на что.
На ловца и зверь бежит: из Калуги наехали купцы и маркитантки с разными припасами, среди которых были даже арбузы, виноград и ананасы; поручики завелись чаем и сахаром, капитаны – ромом и водкой; турецкий табак из экономии мешали с простым, на вино и окорока чаще облизывались издали. Зато из ближних селений, не покинутых жителями, потянулись телеги со свежим ржаным, а часто и пшеничным хлебом, маслом и яйцами, которых в армии не видали уже давно, пирогами и блинами. Правда, пока они добирались до первой линии, весь товар уже разбирали, но и остатков было довольно, так что «дядька», распоряжавшийся денщиками, теперь потчевал молодых офицеров разносолами: щами с капустой, свеклой и прочей зеленью, жарким из говядины, кашей с маслом, жареным картофелем. Всё это казалось еще вкуснее под разговоры о том, что французы в Москве едят одну пареную рожь и конское мясо.
За сеном и соломой отправлялись по сёлам на фуражировку, надеясь разжиться при случае курицей, гусем или целой свиньей. Лошадям тоже настало раздолье – им привозили немолоченный овес в снопах. Сначала они накидывались на угощение с жадностью и ели всё подряд: колосья вместе с соломой, а дня через три стали объедать только колосья.
Офицерам нравилось ездить на фуражировки, особенно по пустым помещичьим имениям (это было гораздо интереснее, чем обучать новобранцев или следить за работами). На биваках постепенно появились ломберные столы красного дерева, продавленные диваны, кресла и стулья; правда, мебель была ободранная и чаще трехногая, четвертую ножку кое-как прибивали гвоздями. Навезли и книг – коротать длинные вечера: приключения младенцев Дюкре-Дюмениля в лесах, на горах и безлюдных островах, страдания призраков в мрачных замках Анны Радклиф, пьесы Августа фон Коцебу, «Жиль Блас», путешествие капитана Кука… Всё это было таким же разрозненным, как и мебель: не хватало то начала, то конца, то середины, но никто не привередничал. Кроме того, в лагере составились общества, где можно было весело провести время. В картежных кружках метали банк и играли в бостон, а проигравшие сразу свое третное жалованье поневоле обратились в философов и обсуждали по вечерам вопросы мироздания – или разбирали баталии нынешней войны.
Компания порой подбиралась самая пестрая. К штабс-капитану 12-й роты конной артиллерии помимо его подчиненных приходили пить чай два майора Софийского полка – лифляндец и русский, два полковых доктора и поручик-англичанин. Самоваров не было, поэтому чай насыпали в медный чайник, где обычно кипятили воду. Каждый приходил со своим стаканом и трубкой; один из докторов приносил флягу и потчевал всех водкой, якобы настоенной на полыни и потому полезной для желудка, но если на дне этой фляги когда-то и лежала полынь, то теперь даже запаха ее не осталось. Расположившись у костров с трубками, сидя или лежа, кто как привык, говорили обо всём и обо всех.
Решение фельдмаршала оставить Москву, против которого раньше все восставали, теперь начинало казаться разумным: армию он сохранил, а Москву вернем. Французы там долго не удержатся; говорят, они голодают и бедствуют, их фуражиров бьют не только партизаны, но и мужики, – вон, в лагерь сегодня пригнали пленных. Но ведь и Барклай поступил бы точно так же – отчего же шельмуют этого благороднейшего, храброго и распорядительного генерала? Поскольку Первая и Вторая Западная армии теперь слились в одну, Барклай получил отставку и уехал со своим адъютантом Закревским во Владимир. Говорят, он серьезно захворал… Его винили за то, что он отступал, а почему он отступал – не говорили, вот солдаты и называли его изменником чуть ли не в глаза. Жаль его. Ни изменником, ни трусом он не был; офицеры, служившие под его началом в Финляндии, всегда защищали своего командира, а молодые почтительно помалкивали.
Новости добирались до лагеря черепашьим шагом; только «секретные», подслушанные адъютантами и ординарцами в главной квартире, разлетались в один момент. Запоздало узнав о смерти генерала Кульнева, знавшие его лично и по рассказам много жалели о нём. Жалели и князя Багратиона, но вместе с тем и осуждали: зачем же командующему везде бросаться самому, не думая о том, что будет с армией, когда его убьют. Досталось и графу Кутайсову, хотя и его сильно жалели: мало того, что начальник всей артиллерии скакал по передовым батареям, так еще и вздумал с пехотой атаковать неприятеля, как будто без него не обошлись бы: там ведь были и Раевский, и Паскевич, и Васильчиков… И младший Тучков погиб из удальства, а вот старшего жалко: он такой же рассудительный и хладнокровный, как Дохтуров, и пал не от неблагоразумия своего, а… видать, такая судьба.
В темном ясном небе густо высыпали звезды – казалось, что это души погибших всех чинов и возрастов смотрят теперь с высоты на своих товарищей, посылая им свой свет в ободрение.
– Не кажется ли вам, – спросил один из докторов, – что если бессмертные части нашего разума, сиречь ду́ши, соединившись с Божественным началом, сохраняют знание о прошлом, видя с высоты настоящее, то их участь незавидна? Неужели это и есть вечная жизнь – всё помнить и знать? Это было бы мучением. Я предпочел бы забвение и полный покой.
– Кто его знает, что там, – отозвался штабс-капитан, глядя вверх. – Планеты высоко, большие звезды еще выше, и малые всё дальше и дальше, и нет конца… Или всё же есть конец всему? И звездам, и пустоте?
– Я полагаю, пределов мира нет, как нет и его начала, – отвечал ему доктор, – хотя это и выше нашего понимания. Мир – вне нас и внутри нас, внутри каждого существа и предмета, от малейших до самых величайших.
– Я согласен с коллегой в том, что с нашим концом наши души присоединяются к своему началу, – вступил в разговор второй доктор (любитель полынной настойки). – И раз уж мы заговорили о душах, то не мешало бы помянуть их обычным порядком.
С этим согласились все без исключения и помянули души убитых горячею водою с ромом из запасов штабс-капитана.
От солдатских костров доносились песни, музыка, а иногда взрывы хохота: там вели свои разговоры и слушали сказочников с большим запасом разного рода историй, печатать которые не допустила бы цензура.
– Странная вещь, господа, – сказал майор-лифляндец, задумчиво затянувшись своей большой трубкой с мундштуком из козьей ножки. – Кажется, все мы дети одного Адама, а бьемся, деремся, стреляем, убиваем друг друга, точно мы дикие звери.
– Часто и родные дерутся не хуже собак, – возразил ему на это второй майор.
– А я полагаю, что Адамов было много, – заявил доктор-философ. – Не может быть, чтобы европейцы, турки, монголы, эфиопы, американцы имели только одного общего предка. У каждого племени был свой Адам, даже у нас, в России.
– И всё же это не мешает нам понимать друг друга, – вступил в разговор штабс-капитан. – Звери же, происходящие от разных предков, к тому не способны. Волки будут резать овец, лисы – душить кур, так уж у них заведено от природы, но мы-то, в самом деле? Разумные существа? Вот мы сидим здесь: русак, лифляндец, англичанин, я – остзейский немец, родившийся в Молдавии, – у одного костра, под одним небом, пьем чай из одного чайника… Если Адамы, так сказать, смогли поладить, то почему бы и целым племенам не жить так же? А то… Под Аустерлицем мы дрались против французов вместе с австрийцами, в Тильзите мы обнимались с французами, теперь австрийцы воюют с нами на стороне французов…
– Теперь другое, – произнес кто-то заплетающимся языком. – У них это дело р-родствен-ное.
В «Известиях из армии», которые зачитывали войскам, не помещали малоутешительные рапорты о положении армий на Волыни и около Риги, однако находились всезнайки, которые утверждали, что вялые действия против австрийцев и пруссаков, прежних наших союзников, объясняются политическими обстоятельствами: как только ситуация переломится, они не замедлят перейти на нашу сторону, вот и не нужно слишком теснить их.
С родственных и дружеских отношений между нациями перешли к собственным семьям, вспомнив, что с самого начала кампании никто еще не написал ни одного письма домой. Женатых в обществе не оказалось (штабс-капитан считал, что опутывать себя семьей раньше тридцати лет не стоит, а ему было двадцать шесть), но и родители, сестры, братья, должно быть, изнывали от тревоги о своих родных. Дружно решили непременно написать домой и отправить письма через главную квартиру; с этим честным намерением и разошлись.
Завтра будет новый день, новые труды. Война не закончена, еще предстоит тяжелый поход. Солдаты чистили ружья, точили сабли, подправляли оси у зарядных ящиков – за этим командиры следили строго. Портные шили зимние панталоны из крестьянского сукна – белые, серые, черные; сапожники строили сапоги, шорники исправляли конскую сбрую, плотники и кузнецы тоже трудились не покладая рук, коновалы осматривали лошадей и лечили подпарины от хомутов и седел, в лесах жгли уголь про запас… Вот поправимся чуток – и снова встретимся с французом.
* * *Хмурый генерал Ермолов ехал через весь лагерь в главную квартиру. Время было обеденное, солдаты, расположившиеся у костров (в одних рубашках, в башмаках на босу ногу), вставали при его приближении («Здравия желаем, ваше превосходительство!»), офицеры в бурках и латаных шинелях тоже поднимались, но Алексей Петрович останавливал их: «Ничего, господа, продолжайте ваше занятие». Цесаревич Константин или граф Аракчеев были бы, наверное, возмущены такой распущенностью (особенно усами, отросшими у офицеров), но Ермолов не придавал большого значения внешнему виду: разложение армии начинается с пьянства и воровства. Насчет первого в лагере было строго, а для второго просто не имелось возможности: все в равных условиях, не сухари же таскать друг у друга. Дурное настроение генерала было вызвано тем, что второй его рапорт об увольнении от должности был отвергнут, Ермолову не удалось уехать вслед за Барклаем. Он вынужденно оставался при штабе, превращенном в гадючье гнездо интригами, происками и чванством, наблюдая за тем, как храбрый генерал Коновницын, назначенный дежурным генералом и первым докладчиком, менялся прямо на глазах, подтачиваемый завистью и честолюбием: рассорил Ермолова с полковником Толем и вместе с последним сеял вражду между фельдмаршалом и генералом Беннигсеном, начальником Главного штаба. Тревожило Алексея Петровича и совершенное спокойствие в неприятельском лагере: не означало ли это скорого прибытия главных сил? Тарутинский лагерь тщательно укреплен, но вместе с тем и тесный, перемещение войск внутри него затруднительно. В случае нападения неприятель был бы отбит со всех сторон, но и не позволил бы развить контрнаступление, имея свои батареи на высоком берегу речки. Вряд ли французы станут атаковать, тем более с правого крыла, как многие ожидают, но вот если они двинут главные силы по Калужской дороге… Впрочем, может быть, сейчас всё прояснится. Ермолов ехал не один, его сопровождал странный всадник в мундире из толстого солдатского сукна, с «георгием» в петлице, с небольшой русой бородкой и по-крестьянски стриженный в кружок.
Артиллерийский капитан Александр Фигнер, несомненно, был храбрым и предприимчивым офицером, к тому же превосходно знал французский, немецкий и итальянский языки; он сам вызвался проникнуть в Москву и доставить самые достоверные сведения о французской армии. Некоторые офицеры помнили его по войне с турками; своего «георгия» Фигнер получил за какой-то подвиг во время осады Рущука: покойный генерал Каменский лично прикрепил крест к его груди, сняв его с убитого Сиверса. Ермолов не имел оснований не доверять Фигнеру, и всё же его слегка коробило от позерства молодого офицера, воображавшего себя героем романа и даже изъяснявшегося книжно и выспренне.