Полная версия
Одна ночь
Когда конка дошла до Девичьего поля и им пришлось расстаться, профессор прощался со своею знакомой не без грусти, хотя уже предчувствовал, что они еще встретятся.
С этого дня, в уединенной лаборатории, где до сих пор царил величественный, мрачный призрак чумы, начал царствовать новый образ, образ нежной, веселой и приветливой девушки с солнечным лицом и прядями волос, выбивающимися из-под шляпы.
Если раньше Хребтов думал о ней целых два дня и только на третий смог забыть, то теперь он совсем отдался думам и воспоминаниям о Надежде Александровне.
Они его опьяняли, волновали, дразнили. Они примешивались к его исследованиям над бациллами, к его лекциям; словом, ко всему, чем он ни занимался.
Материала для таких мыслей хватало, потому что каждые два-три дня Хребтов встречался с барышнею в конке и потом бесконечно переживал впечатления встреч.
Странно только то, что, постоянно думая об одном, Хребтов старался не задавать себе вопроса, – что это значит. Он заранее стыдился ответа на такой вопрос; он поддавался увлечению, но утешал себя мыслью, что это пустяки, что стоит встряхнуться – и все пройдет.
А между тем сон его становился все беспокойнее и в глазах по временам появлялось выражение, делавшее эту полулюдскую физиономию окончательно похожей на голову зверя…
Недели полторы спустя после начала знакомства, встретившись, по обыкновению, в конке, Крестовская сообщила профессору, что поет в благотворительном концерте и тут же вручила билет, за который он, не без сердечной боли, должен был заплатить несколько рублей.
Эта трата немного отрезвила его и заставила подвергнуть анализу свои чувства.
Придя домой, он положил билет на стол, долго рассматривал его молча, затем уперся руками в бока и с искренним удивлением спросил:
– За каким чертом я поеду в концерт? Чего я там не видал?
Ему до такой степени казалось странною мысль, что он готовится пуститься в свет, что он ничем не мог заняться весь вечер, ругался, плевался, говорил о непростительной слабохарактерности, принял твердое решение не ехать и лег в постель, полный горячего сожаления об истраченных рублях.
Но утро, как известно, мудренее вечера. Проснувшись, Хребтов уже глядел на дело совсем иначе. Отчего не поехать, раз деньги заплачены. Не пропадать же билету даром? Ведь не дурак он, чтобы бросать деньги на ветер.
И много еще кое-чего нашлось у него в запасе для доказательства необходимости ехать, за исключением, разумеется, чистосердечного признания в желании видеть Крестовскую. В результате публика еще лишь наполовину наполняла зал консерватории, когда там появился Хребтов.
Яркое освещение зала, публика в праздничных нарядах, с праздничными лицами, аромат духов, смешанных с тонким запахом человеческого тела, все это больно ударило его по нервам. Он вдруг до боли почувствовал свое уродство, серость и мешковатость.
Стыдясь своего старого пиджака, стыдясь своего лица, пробрался профессор на место и ждал начала, бросая исподлобья сердитые взгляды по сторонам, как злая, дикая собака, готовая укусить первого, кто к ней подойдет.
Начавшаяся музыка немного развлекла его. Он первый раз был в концерте, но, прослушавши несколько номеров, нашел это малоинтересным.
Когда-то, давно, ему пришлось быть в опере. Там было куда веселее. Были декорации, были пестрые костюмы, на все это приятно было поглядеть, а тут выходят люди, играют, поют и больше ничего. Неужели из-за этого стоит покупать билет, наряжаться и ехать?
И, пробежавши косым взглядом по рядам слушателей, он искренне заподозрил, что все они только притворяются, будто музыка доставляет им наслаждение.
Наконец, на эстраде появилась Надежда Александровна. У Хребтова замерла злость, замолкли все рассуждения. Он впился в нее взглядом, узнавал и не узнавал ее.
Это ее милое, солнечное личико, полное оживления, глядит в зал с эстрады; ее непокорные волосы золотятся надо лбом в лучах электрической люстры, но вместе с тем, насколько она обаятельнее, величественнее и прекраснее молоденькой барышни в конке!
Она похожа на принцессу из сказки. Блестящие складки материи грациозно обливают стройную фигуру, тонкие руки до локтя затянуты перчатками. Она смотрит на людей сверху вниз, и гордая, нервная улыбка бродит по пурпуровым губам.
Хребтов взглянул на нежное молодое тело, сверкавшее сквозь вырез ее платья, и кровь прилила у него к голове. Ему припомнилась восковая красавица в окне парикмахера, дразнившая взгляды обнаженным, пышным телом.
Крестовская пела, раскланивалась в ответ на аплодисменты и снова пела, но Хребтов не слышал ни звука. Он смотрел, и этого было достаточно, чтобы заполнить все его нервы ощущениями. Он видел, как нагибалась при поклонах и снова выпрямлялась ее грациозная фигурка, как напрягалось ее нежное, обнаженное горло при сильных нотах, видел, как жил и дышал вырез ее платья, то бледнея, то заливаясь пурпуром молодой горячей крови.
Он чувствовал, что какое-то огромное ощущение охватывает его с необычайною силой, рассеивает все мысли и наполняет его страданием и счастьем.
Только когда Надежда Александровна скрылась, к нему вернулась способность рассуждать.
«Мне нездоровится, – сказал он, чувствуя, что голова у него кружится, что все тело связано какою-то слабостью. – Это, наверное, от непривычки к концертам. Нужно скорее уйти».
Однако, поглядевши в сторону выхода, решил ждать антракта, потому что побоялся встать, привлекая к себе всеобщее внимание, и пробраться через ряды публики, казавшейся ему враждебной и насмешливой.
Пришлось прослушать еще несколько нумеров, что было для профессора настоящим мучением. Ему неудержимо хотелось скорее скрыться, скорее быть у себя. Смутное, болезненное беспокойство превращало в пытку необходимость сидеть неподвижно и слушать, как бритый господин с жирным и сладким лицом, закатывая глаза, поет чувствительные романсы.
Ах, с каким чувством ругал Хребтов про себя этого певца и всех людей, которые аплодировали ему, подносили букеты, устраивали овации.
Наконец наступил желанный момент бегства, так как первое отделение кончилось. Когда он спасался из зала, согнувшись и не глядя по сторонам, его вдруг окликнул голос Надежды Александровны:
– Здравствуйте, профессор!
Она стояла в дверях под руку с каким-то господином, которого отрекомендовала как доктора Михайлова, мужа своей сестры. На ней было то же платье, она была так же прекрасна и вся сияла чудным, молодым волнением.
Начала благодарить Хребтова за то, что он пришел, и не кончила. Спросила, как ему понравилось ее пение, и не дождалась ответа: толпа в зале целиком поглощала ее внимание. Не отдельные лица, а именно вся толпа со своей атмосферой веселья, шума, беззаботности, праздничных нарядов и духов.
Хребтов простоял около нее минут пять. Он рассеянно слушал комплименты Михайлова, который приглашал его как-нибудь зайти к ним и, не отрываясь, смотрел на Крестовскую тяжелым, воспаленным взглядом. Этот взгляд сильно ее смущал. Она пробовала заговорить с профессором, но он был как во сне и едва отвечал. Пробовала отворачиваться, смотреть по сторонам, но не переставала чувствовать, как в нее впиваются его красные, безумные глаза.
Праздничное настроение начало сменяться в ней ощущением ужаса и гадливости. По счастью, антракт в это время кончился, так что Хребтов волей-неволей должен был уйти.
– Какой он уродливый, – сказала она своему спутнику, как только профессор удалился. – Чистый горилла, только еще противнее!
– Да, но не забывай, что это величайший ум мира! – важно отозвался доктор, который, будучи сам человеком недалеким, с особенно фанатическим поклонением относился ко всем знаменитостям.
А в это время внизу, в швейцарской, Хребтов надевал свои галоши и старался найти в кошельке самую мелкую серебряную монету, чтобы дать на чай швейцару.
III
Любовь выражается в бесконечно разнообразных формах.
Бывает она веселою и радостной, нежной и благоухающей, как прелестный весенний день. Такова любовь здоровых, юных душ на фоне дождя из роз, на фоне ясного, безоблачного неба.
Бывает она знойной, как горячий летний полдень, подчас мучительно знойной, полной горячею страстью, с поцелуями, похожими на укусы, с судорожными объятиями, с расширенными зрачками, с бледными, искаженными лицами.
Бывает любовь нежная, элегическая, полная сладкою грустью серого осеннего дня. Она состоит тогда из печальных улыбок, из поцелуев сквозь слезы, из тихих рокочущих речей, из постоянного предчувствия разлуки, написанного в милых глазах.
Но любовь Хребтова носила совсем иной характер. Она явилась слишком поздно, явилась непрошеною гостьей и была болезненная, уродливая, пугающая и отталкивающая. Она разрушила так хорошо налаженную жизнь профессора, выбила его из колеи, бросила в пучину новых, чуждых, противоречащих складу его характера ощущений, перед лицом которых ум и логика были бессильны.
Этот человек, так обаятельно прекрасный в роли ученого мыслителя, в новой роли влюбленного оказался смешным, уродливым, жалким. Он стал похож на больного зверя, который не может определить причину своего страдания, не может от него избавиться и угрюмо страдает, злобствуя на всех окружающих. Своеобразно сложившаяся жизнь убила в Хребтове много человеческих черт. Поэтому, полюбивши, он оказался глубоко беспомощным. Ни разобраться в своих ощущениях, ни бороться с ними он не мог.
Они преследовали его беспрерывно, тревожили, мучили, как легион бесов, и очень часто, придя в отчаяние, он метался по лаборатории с ревом и ругательствами, словно настоящий бесноватый.
Дело доходило до того, что профессор начинал чувствовать острую ненависть к самому себе; пытаясь забыться, целые ночи бегал по улицам, запирался в лаборатории и работал без перерыва с утра до ночи, каждую минуту усилием воли возвращая непослушную мысль к предмету занятий.
Но ничто не помогало. Страсть была сильнее всего. Она жила в нем, как его второе «я», гораздо более сильное, чем воля и рассудок. Прежний, нормальный Хребтов злился, ругался, сопротивлялся руками и ногами, но новый Хребтов или диавол, который в него вселился, делал свое дело.
Например, выходя на улицу после концерта, профессор твердо решил не пользоваться приглашением доктора Михайлова. Но два ближайшие дня прошли в борьбе между принятым решением и желанием повидать Крестовскую, а на третий – он попросту увидал, что не пойти – невозможно.
Взял шляпу, надел пальто и отправился.
У доктора приняли его с почетом и радостью. Не знали, куда посадить, какими разговорами занять. Надежда Александровна была очень горда, что доставила семье такого гостя, и, чтобы доказать, что честь посещения знаменитости принадлежит главным образом ей, не отходила от него целый вечер. Несмотря на это, профессор провел время довольно мучительно.
Всякий, кому приходилось переживать муки застенчивости, поймет это. Ведь Хребтов чуть ли ни первый раз в жизни был в гостях. Слава ученого не давала здесь ему почвы под ногами; он совершенно не знал, как и о чем разговаривать, не знал, как сидеть, пить чай, как прощаться и уходить.
Его преследовала уверенность, что он делает все это иначе, чем полагается. Даже крайняя почтительность хозяина не могла придать ему апломба, и выйдя от Михайловых, он почувствовал себя как человек, сбросивший с плеч большую тяжесть.
– Уф… другой раз калачом не заманишь! – пробормотал он, облегченно вздыхая.
Однако в то же время где-то в глубине души мелькнуло сознание, что, пожалуй, он еще не раз вернется в этот дом. Так пьяница дает торжественное обещание никогда не брать в рот капли спиртного, а в то же время знает, что обещание будет нарушено.
Действительно, несколько ближайших дней прошло в томительном беспокойстве, в тоске и злобе против всего мира. Занятия не клеились, из опытов ничего не выходило, профессор чаще, чем когда-либо, бил лабораторную посуду, а кухарке его пришлось выслушать в течение двух дней годовую порцию ругательств.
Наконец он почувствовал, что дальше так продолжаться не может, что необходимо повидать Крестовскую.
Тогда он пошел к Михайловым второй раз.
Третий раз его тянуло еще сильнее, а внутренняя борьба была не такой энергичной, и кончилось тем, что Хребтов сделался постоянным посетителем семьи доктора Михайлова.
Ближайшим последствием этого было то, что он потерял в ее глазах прелесть новизны. Женщины первые перестали видеть вокруг его головы ореол великого человека и, оценивая Хребтова, как обыкновенного знакомого, нашли его противным, скучным, неловким, вообще чем-то вроде балласта среди своих посетителей.
Надежда Александровна перестала им интересоваться. Ее сестра была настолько любезна, насколько требовало гостеприимство. Один доктор по-прежнему млел от радости, запросто принимая у себя «самого» Хребтова. Но его-то как раз профессор ненавидел до глубины души за вечное приставание с научными разговорами.
Есть особый оттенок настроения, когда по внешности человека видно, что он зол и в то же время чувствует себя глубоко несчастным. Появляясь в обществе, Хребтов имел именно такой вид, несмотря на то что общество, собиравшееся у Михайловых, было очень симпатичное и веселое. Оно состояло, по преимуществу, из молодых людей, жизнерадостных, шумливых, связанных между собой теснейшими симпатиями, поэтому чуждых стеснения.
Легко себе представить, каким диссонансом являлся среди них профессор.
Мрачный, уродливый, молчаливый, неподвижно сидел он целыми вечерами в углу, следя глазами за Надеждой Александровной, не обращая внимания на раздающийся кругом разговор, шутки и смех.
При взгляде на него каждый невольно спрашивал себя: «Зачем этот человек здесь?» И всякий чувствовал, что присутствие Хребтова отравляет веселье, стесняет непринужденность, прогоняет беззаботность, как присутствие мумии на веселом пиру.
Не чувствовал этого только сам профессор. Будь он немного более опытен в светских отношениях, он постарался бы, конечно, вести себя иначе, но во всем, что выходило за пределы науки, он был дикарем или ребенком, так что совершенно не отдавал себе отчета в том, как к нему относятся окружающие.
Понятие о необходимости лгать, притворяться, симулировать какое-либо настроение совершенно у него отсутствовало. Он был глубоко непосредствен, делал только то, что ему хотелось, и в гостиной, среди шумного общества, или при чайном столе, под гул перекрестных разговоров, оставался обыкновенным, домашним Хребтовым.
Этого было достаточно, чтобы создать вокруг него атмосферу неприязненной иронии. Европейская слава, научные заслуги не спасли его от этого, а когда окружающие заметили, как он смотрит на Надежду Александровну, то и последнее уважение к нему пропало.
Мы все бываем влюблены, но ничто не подрывает в наших глазах репутацию ближнего так сильно, как известие, что он влюблен. Это кажется нам признаком величайшей слабости, чуть ли ни глупости, мы сейчас же начинаем относиться свысока к такому человеку. Всякий дурак считает себя вправе смеяться над влюбленным, как бы тот ни был умен.
Бедный Хребтов! Всю жизнь люди его чуждались, но он, гордый и сильный, шел мимо них, отвечая нелюдимостью и злобой. Наконец, он вошел в их круг, и что же? Только для того, чтобы сделаться предметом насмешек.
Гений из гениев у себя в лаборатории, человек, силе которого покорялась природа, предмет уважения всего мира, кончивши работу и придя к Михайловым, он из титана превращался в шута.
Студенты и гимназистки, курсистки и консерваторки приветствовали его появление скрытыми смешками и шепотом:
– А, наш Ромео! Какой он веселый!
– Вот он, влюбленный горилла!.. Господа, он не кусается?
– Спросите у Надежды Александровны.
– Наденька, я вам завидую. Такого поклонника можно показывать за деньги.
Каждый спешил сказать хорошую или плохую остроту на его счет, но Хребтов ничего не замечал. Он бесконечно мало интересовался этою кучкой жужжащих людей. Рассеянно пожимал всем руки и усаживался в угол так, чтобы можно было следить за Крестовской.
Обыкновенно кто-нибудь из хозяев считал необходимым обменяться с ним, для приличия, несколькими фразами. Затем его оставляли в покое, и он молчал до конца вечера, радуясь, что его не тревожат.
Было в его ощущениях нечто похожее на ощущения морфиномана. Пока он видел Надежду Александровну, слышал ее голос, – весь организм его жил особенной, полной и радостной жизнью. Что-то трепетало в нем, какие-то неясные ощущения наполняли душу.
Но едва кончался вечер и профессор уходил от Михайловых, он просыпался, возвращаясь к обычной, скучной и тяжелой жизни. Он начинал чувствовать тяжесть себя самого, а душа была мучительно пустою. И потом все утра, все дни, все вечера он тосковал по неопределенным, сладким ощущениям.
Конечно, такое положение вещей не могло тянуться долго. Оно было ненормальным, болезненным, а болезни принимают затяжной характер только у слабых натур. У сильных они разражаются быстрыми, бурными кризисами. Так говорит медицина человеческого тела; медицина человеческой души могла бы сказать то же самое.
Поэтому Хребтов, по своему характеру неспособный к платоническому чувству, не мог долго мучиться и вздыхать в роли пассивного влюбленного. Должен был наступить кризис и толкнуть его на дорогу активной страсти, не замечающей препятствий, не советующейся с разумом, превращающей холодного мыслителя в маниака.
Такой перелом, после которого чувство становится хозяином человека, произошел в Хребтове месяца через два после первого знакомства с Крестовской.
Это было в начале мая. Возвращаясь поздно вечером от Михайловых, он соблазнился чудной погодой и долго пробродил вокруг Девичьего поля, охваченный волнением, которого сам не мог понять, гонимый беспокойством, с которым не мог справиться. Сердце у него билось, как у шестнадцатилетнего юноши, лицо горело, словно от лихорадки.
Эти темные, теплые майские ночи имеют удивительное свойство выбивать человека из колеи, заставлять мечтать даже самых прозаических людей. Они дразнят чувственность теплыми объятиями нежного воздуха, действуют на нервы глубокою тишиной и темнотою, вызывают мистическое настроение бесконечностью глубины своего неба.
Такая ночь врывается за человеком в комнату, отгоняет сон, создает атмосферу таинственного, нереального мира, заставляет пережить, перечувствовать с замиранием сердца тысячу вещей, которые назавтра кажутся глупыми и смешными.
Неудивительно поэтому, что именно в эту ночь Хребтов вступил в последнюю борьбу с овладевшей им страстью, в борьбу, результатом которой было полное поражение.
Вернувшись домой, он не зажег лампы и проходил по темной лаборатории от вечера до рассвета, прислушиваясь к неясным ночным звукам, напрасно придумывая способ уйти из-под власти того, что толкало его к Надежде Александровне.
Он призывал на помощь самолюбие, – свое дьявольское самолюбие, развившееся в силу всеобщего отвращения, которое его окружало с детства и за которое он отомстил своим успехом.
Но самолюбие не могло бороться со страстью. Он ясно чувствовал, что поступится чем угодно, что пойдет в рабство, лишь бы добиться обладания любимою женщиной.
Он призывал на помощь долголетнюю привычку к уединенной, аскетической жизни, к трезвой работе, направленной на предметы высшего порядка. Но прошлая жизнь вставала перед ним такой бесконечно серой, скучной и печальной, что он сам отступал от нее с содроганием.
Он призывал на помощь свой ум, свою стальную логику, но напрасно.
Этот ум, могучий, светлый, ясный, оказывался бессильным, не мог выставить доводов достаточно сильных, чтобы заставить смолкнуть страсть.
Едва он заканчивал свое логическое построение, едва говорил, что Хребтову поздно любить, что это смешно и глупо, как в душе профессора другой голос, более сильный, возражал, что не любить – невозможно.
Так что, когда наступил рассвет, у Хребтова не осталось нерешенных вопросов. Он примирился с тем, что в данный момент для него нет на свете ничего важного и дорогого, кроме Надежды Александровны, что вся жизнь его – в ней и что все силы его должны быть направлены на достижение обладания ею.
Другой на его месте понял бы, как это невозможно, но ведь Хребтов был ребенком в самых элементарных житейских вопросах. Чем больше он думал о женитьбе на Крестовской, тем более этот брак казался ему возможным.
Он знаменит, имеет свои сбережения, которые хоть невелики, но покажутся ей богатством после жизни из милости у родственников.
Правда, она его не любит, но, кажется, относится к нему симпатично. Мало ли браков заключается без любви! Говорят даже, что такие бывают самыми счастливыми.
Первый раз профессору пришла мысль, что, как жених, он представляет хорошую партию. Это обстоятельство доставило ему такое удовлетворение, будто он открыл у себя новый талант.
И усевшись, наконец, потому что ноги заболели от бесконечной ходьбы взад и вперед, он погрузился в дальнейшее развитие своих планов, на каждом шагу пожимая плечами и с улыбкою спрашивая самого себя: «Отчего же нет? Чем я хуже других?»
Бедное чудовище! Никогда еще мечты любви не рождались в более уродливой голове; никогда еще майская ночь не шептала свою опасную сказку более отвратительному созданию!..
Может быть, если бы кто-нибудь принес зеркало и поставил его внезапно перед профессором, его счастливая уверенность пропала бы, но зеркала в комнате не было, сам же он, увлеченный блестящими проектами, забыл про свою наружность или не отдавал себе отчета в том, до какой степени она ужасна. По крайней мере, ложась спать в пять часов утра, он чувствовал себя спокойным, уверенным, счастливым, и его смущала только забота о том, как бы поделикатнее сделать предложение.
Впрочем, мысль его часто перескакивала через эту скучную процедуру и начинала рисовать все прелести обладания молодою, обворожительной девушкой.
Да, как это ни странно, профессор Хребтов вдруг научился мечтать и мечтал, глядя на яркий четырехугольник солнечного света на полу около постели до тех пор, пока не заснул сладким, крепким сном.
Через несколько часов, когда солнечное пятно, постепенно перебираясь от стула с ворохом смятого платья к паре стоптанных туфель и от туфель к постели с грубым, несвежим бельем, дошло наконец до лица Хребтова, он проснулся и сразу соскочил с кровати, как человек, которого и во сне не покидало волнение.
Сначала бессмысленно оглядывался кругом, потом припомнил, что ему предстоит сделать сегодня предложение, и при этой мысли сразу сел обратно на постель.
Как он ни расхрабрился накануне, все же задуманное дело показалось ему теперь чрезвычайно трудным.
Понадобилось по крайней мере пять минут размышления, прежде чем он махнул рукою и, сказав: «Все равно, надо это кончить!» – начал одеваться.
Одевался, разумеется, не как-нибудь, а с особым старанием. Почистил пиджак, приказал вычистить сапоги, скрепя сердце заглянул в зеркало и нашел, что его обычная прическа – пряди растрепанных волос на полуобнаженном черепе – нехороша, облил голову водой и тщательно пригладил все космы.
Получилось еще хуже – голова выглядела как облизанная. Он попытался опять взлохматить волосы, но, смоченные, они висели какими-то нелепыми косицами.
Профессор окончательно растерялся и почувствовал себя глубоко беспомощным.
Ведь не ждать же, пока волосы высохнут?..
По счастию, другие принадлежности туалета отвлекли его внимание, так что он совершенно забыл о прическе.
Его единственный пиджак был уже довольно поношен. На нем не хватало целого ряда пуговиц. Галстух был черный, вытертый по краям, что, пожалуй, не подходило для жениха.
Сначала профессор думал поехать в город и там одеться заново, потом решил, что такая отсрочка была бы невыносимой, закончил туалет как попало и отправился в путь.
Незачем описывать, что он пережил по дороге. Каждому известно по собственному опыту это состояние, когда время тянется с убийственною медленностью, когда расстояние от одной улицы до другой превращается в бесконечно длинную дорогу, когда человек в течение одной минуты десять раз жалеет, что живет на свете.
Никакая дисциплина воли не может побороть такое волнение. Хребтов дрожал с головы до ног, стоя перед знакомою дверью. По спине пробегал мороз, он задыхался, хотя пробежал всего десяток ступеней.
Дверь открылась. Толстая баба в платке – типичная прислуга небогатых московских домов, – с удивлением поглядела на раннего посетителя.
– Барышня дома?
– Дома. Собирается в консерваторию. А что это вы, барин, такой бледный? Иль что случилось?
Хребтов даже не обратил внимания на последний вопрос. Он близко подошел к бабе, говоря самым убедительным тоном, на какой был способен:
– Скажи барышне, что я непременно хочу поговорить с нею наедине. Понимаешь, непременно наедине. Скажи, что очень важное дело.