bannerbanner
Мартин М.: Цветы моего детства
Мартин М.: Цветы моего детстваполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

– Лучше б уроки делал! Ерундой всякой занимаешься.

У Мартина защекотало в глазах. Он схватил альбом и бросился в свою комнату, громко хлопнув дверью.

– Похлопай мне еще!

Сперва Мартин был поглощен обидой. Потом он почувствовал злость, и внезапно ему открылась разгадка их мрачной тайны: отец не горевал по матери, он не любил ее, ее смерть была для него облегчением.

Фредерик М.

Каждый день Фредерик М. вставал в шесть утра, добегал до единственной в городе спортивной площадки и совершал свои регулярные ритуалы кручения, отжимания, подтягивания, сгибания, растягивания, поднятия и опускания. Все это он проделывал так, как будто это не только не требовало от него никаких усилий, а как если бы, напротив, только в эти моменты он и оказывался, наконец, в своем наиболее комфортном и легком состоянии. Чувство того, как под кожей сокращаются и напрягаются мышцы, вызывало в нем почти сексуальное наслаждение. Ему невыразимо нравилось ощущать, как его тело томится и изнывает, доходя до пределов своих возможностей. Он был весь эти мышцы – сильные, крепкие, красивые, потные. Он был счастлив.

Затем он добегал до своей части, принимал душ, переодевался и вспоминал о Мартине. И больше не чувствовал себя ни сильным, ни красивым, ни счастливым. Фредерику хотелось думать, что его сын просто испорчен, что ему не хватает дисциплины. Немного военной муштры – и вся это девчачья дурь выбьется у него из головы. Однако что-то все время пыталось просочиться сквозь эти, такие же крепкие и мужественные, как он сам, мысли, выползти против его воли на поверхность, к сознанию. Что-то темное, что-то мучительное, сидящее где-то очень глубоко внутри него, что-то неподконтрольное ему, что-то постыдное и неприличное. Это был страх. Фредерик боялся своего сына, и боялся этого страха, который тихонько клокотал и булькал, подобно маленькому смердящему болотцу, где-то в самой сердцевине его могучего туловища. Почему-то на этом месте ему всегда вспоминалась жена, а следом целая череда неясных, тяжелых, болезненных импульсов пробегала холодными волнами через все его атлетическое тело, и он решительно отпрыгивал от них куда-нибудь в сторону. Например, в сторону сальных шуточек в кругу любимых сослуживцев или в сторону веселого подтрунивания над самым нерадивым из них, что, если взглянуть с точки зрения последнего, было, конечно, совсем не весельем, а жестокой и бессмысленной травлей.

– Эй, Робби, как твое здоровье? Я у твоей жены вчера забыл спросить.

Единственной разницей между той травлей, которой Робби подвергался в школьные годы, и той, которую он переживал сейчас, было то, что отчего-то теперь ему приходилось притворяться, что все в порядке, что ему тоже кажется это забавным. Фредерик не задумывался о чувствах Робби. Работа была тем местом, где о таких вещах можно было не беспокоиться. Здесь он был очень важен, успешен и уверен в себе, и эта уверенность была для него жизненно необходима.

Первое сентября-2

Так повелось, что в каждом новом учебном году нужно было выбрать себе место за партой, которое останется за тобой по крайней мере до следующего года. Мартин начал думать об этом еще в июне. В августе, за два дня до первого сентября, он, ужасно сконфуженный, решился задать Фи вопрос:

– Может, будем сидеть вместе? Ну, в школе…

Фи задумался всего на секунду и к огромному облегчению Мартина спокойно ответил:

– Давай.

Они лежали на теплой крыше заброшенного склада, и не видели лиц друг друга, но Мартин знал, что Фи улыбается, как и он.

В последние месяцы Фи и Сигма уже не держались в школе все время вместе. В столовой Фи сидел рядом с Мартином. Иногда к ним присоединялась Клелия. Теперь Мартин никогда не смог бы спутать Фи с Сигмой. Кожа Фи была более тонкой, чем у его брата-близнеца, совсем прозрачной на веках. Его руки были немного тоньше. У него всегда был идеально ровный пробор и он всегда ходил и двигался со своей особой, немного аутичной грацией, которой не было у Сигмы. Особенно заметным это становилось, когда Фи проявлял к чему-то интерес или начинал нервничать. Тогда его правое плечо становилось выше левого, и вообще все его туловище как-то странно перекашивало, как старый платяной шкаф, перегруженный вещами.

Им досталась третья парта в первом ряду, возле окна. Они показывали друг другу новые рюкзаки, ручки, карандаши, ластики, точилки, линейки, пеналы, дневники, тетради и обложки для них, любовно выбранные на одном и том же рынке накануне. Все было красивым, чистым и праздничным, и Мартин страшно волновался, что чья-нибудь грубость разрушит их трепетную канцелярскую идиллию. Но ничего не случилось. Как будто на всех вокруг еще лежал отблеск долгого вольного лета, и они еще не успели войти в свои враждебно-оборонительные роли. Даже Вон казался мечтательным и добрым, а госпожа Дездемона все время улыбалась и нюхала завернутые в шелестящую бумагу астры.

Перфокарты

Мать постоянно приносила с работы неиспользованные перфокарты. Мартин рисовал на них шариковой ручкой антропоморфных кроликов и белок. Несколько раз она брала его с собой в большой кабинет, в котором за отдельными столами сидели еще пять или шесть женщин. Главной целью этих посещений был для него дырокол. Если он не был полон, можно было попросить еще неиспользованных перфокарт. Затем Мартину разрешалось выйти на балкон и устроить бумажный снегопад. Белые кружочки летели на землю с третьего этажа, а он стоял на цыпочках, едва доставая взглядом до края бетонной перегородки, и смотрел, как они кружатся, в неизменном восторге.

Теперь у него были листы для акварели и записные книжки, в которых можно было рисовать, а перфокарты никто больше не приносил. Но у него все еще хранилось около двадцати штук в шкафу с другими бумагами. Когда он увидел, как Корнелиус бросает их в корзину для мусора, он пришел в ужас, но виду не подал. Вечером, когда Корнелиус ушел, Мартин достал их и положил в большую коробку из-под обуви, в которой хранил свой дневник, альбомы с гербарием и рисунки. Сперва он хотел изобразить на них что-нибудь, посвященное матери, но, в конце концов, найдя все свои идеи недостойными такого случая, решил оставить их пустыми.

Грипп

Вон стоял между газетным ларьком и зданием почты в расстегнутой куртке и сжимал в голой руке снежок. Его серебристо-русые волосы казались зеленоватыми в свете фонаря. Все знали, что ходить зимой без шапки и вообще одеваться как можно легче – признак силы и независимости. Мартин этими свойствами не обладал. Мать всегда заставляла его одеваться теплее, чем ему бы хотелось, а теперь он одевался так по привычке и еще потому, что без шапки у него замерзали и болели уши. Он невольно залюбовался Воном, хотя и знал, что снежок предназначался ему. После первого попадания (в голову) он попытался утешить себя мыслью, что это всего лишь игра и ему не сделали ничего плохого, хотя он и не хотел принимать участия в этой игре, а от удара было очень больно. Он попытался ответить Вону тем же, но промахнулся, а когда попытался увернуться от следующего снежка, поскользнулся и растянулся на снегу, вызвав дружный взрыв смеха. К счастью, нашлись те, кому, кажется, эта игра нравилась, и внимание Вона переключилось на них, так что Мартин смог незаметно уйти, и до дома его не преследовали.

Фи вместе с Сигмой в это время болели гриппом. Посещать их не разрешалось. Каждый день Мартин звонил Фи по телефону, чтобы передать домашнее задание. Шестизначный номер он помнил наизусть, потому что набирал на диске только его. Обычно трубку брала мать Фи.

– Алло.

– Здравствуйте. Можно Фи?

– …Фиии!

Фи брал трубку и говорил «привет» немного в нос. Мартин находил это трогательным. После диктовки домашнего задания они обсуждали совместные планы на будущее. Например, где и как можно построить снежный тоннель, о котором никто не будет знать, кроме них. В этот раз Мартин рассказывал Фи о том, как во время болезни он всегда просил принести ему все его книги, и часами, лежа в постели, листал их, рассматривая картинки. Иногда говорить было не о чем, и они просто молчали в трубки, стараясь что-нибудь придумать.

Привычка

Наступал необычно теплый для зимы день. Один из тех, что обманчиво похожи на долгожданное весеннее послабление, которое случается как будто только для того, чтобы потом с новыми силами хлестнуть по лицу ледяной стужей. Октавия собиралась на работу. Она надела кашемировое пальто терракотового цвета, подобрала помаду в тон ботинкам и с удовлетворением посмотрела на себя в зеркало. Слегка выбивался из общего ансамбля только мясистый заусенец на большом пальце ее правой руки. У нее имелся прекрасный маникюрный набор в крокодиловом чехле, но использовала она в нем обычно только острые серебристые ножницы и пилку – чтобы под корень срезать свои мужиковатые широкие ногти и придавать им округлую форму. Расстаться с заусенцем было выше ее сил. Она теребила и мусолила его указательным пальцем той же руки, подносила к чувствительному хоботку на верхней губе, чтобы ощутить его шершавую остроту, иногда даже, когда никто не видел, слегка полизывала его твердый сухой край кончиком языка. Это был далеко не первый ее заусенец – пристрастие к ним она осознала еще в детстве. Но этот оказался особенно стойким и основательным. На его внутренней стороне уже образовалась довольно глубокая розовая ранка (они никогда отчего-то не болели до тех пор, пока заусенец не отваливался). Он был с ней уже пять дней. Октавия так к нему привязалась, что даже сочинила про него рассказ – «Я и друг мой заусенец».

Я и друг мой заусенец

В моей жизни всегда было много хороших вещей. К примеру, вкус весеннего льда или звук, который издает английский бульдог когтями, когда бегает по паркету соседской квартиры над моей головой. Но ничто не утешало меня в моем одиночестве так, как друг мой заусенец. Мы были вместе очень долго, так что я уже и не мог вспомнить себя без него. Со временем он стал таким большим, что было сложно сказать, растет ли он из меня, или я из него. Я даже придумал ему имя – Эллиот. Мне всегда оно нравилось, и я был рад, что наконец-то смог к нему приобщиться. Иногда мне казалось, что я слышу его голос, похожий на негромкий сухой скрежет. В нем не было ни одного слова, но было очень много смысла. Я бы даже сказал, что это был смысл в чистом виде. Тот смысл, который мы иногда улавливаем во сне, а проснувшись, не можем в своей косности вспомнить. Мне, однако, всегда чудилось, что я не теряю его полностью, что где-то он все-таки остается. И теперь я понял, где. Моя бабушка называла заусенцы заустрицами. Перед смертью она дала мне последнее наставление – жить “потихонечку” и “как получится”. Она говорила об этом очень серьезно. Мне кажется, я ему прекрасно следую. С годами я понял, что в этом чрезвычайно много мудрости. Незачем гнаться за истиной, ее следует терпеливо высиживать, как страусиное яйцо, пока она сама себя не покажет. Из меня она буквально проросла. Так мы с Эллиотом и жили, в согласии с космическим равновесием: он рос, а я уменьшался. Сегодня утром я проснулся и понял, что меня больше нет. Вместо меня на кровати лежал полутораметровый кусок кутикулы с влажным кожистым основанием и заостренным полупрозрачным краем.

Никто не знает, почему в мире все происходит так, а не иначе, а я ни о чем не жалею и никого ни в чем не виню.

Кухня

Мартин впервые побывал в квартире Клелии. Они возвращались с уроков музыки, и он разодрал колено, спускаясь по кривым бетонным ступенькам с отбитыми краями. Мартин застенчиво запротестовал, но Клелия настояла на том, чтобы обработать рану у нее дома, который был ближе, чем дом Мартина. Кроме них в квартире никого не было. Комната Клелии удивила и немного разочаровала Мартина. Она была похожа на его собственную, только книг тут было значительно больше. На полках между ними стояли фарфоровые куры и дешевые вазочки. Клелия протерла его колено сначала мокрой ваткой, потом зеленкой и заклеила пластырем.

– А теперь пошли пить чай.

Она привела его на кухню и поставила чайник. Яблочное варенье в хрустальной креманке было покрыто подсохшей корочкой. А может быть, это было грушевое варенье. Он не был уверен. На подоконнике стояли горшки с каланхоэ. Чужие кухни и гостиные при первом посещении казались Мартину улучшенными версиями кухни и гостиной в его квартире. В них отчего-то всегда было уютнее и наряднее, чем у него. Он еще не достиг того возраста (вообще-то говоря, он его никогда не достигнет), когда такие места, да вообще любые места, но в особенности такие оцениваются с помощью сформировавшегося и вполне осознанного вкуса. Искренне восхищаясь штампованными розами на флизелиновых обоях, салатовой бахромой на золотистых портьерах и стеклянными бусинами на люстре, Мартин принимал их как есть, с открытой душой, вообще не оценивая степень их красоты или уродства. Они существовали для него разом, все вместе, а не по-отдельности, составляя с внешним миром какие-то особые отношения, будучи одновременно изолированными от него и связанными с ним его собственным, трудно установимым образом. Они были даром, исключительным моментом, который принадлежал только ему, а не результатом чьих-то неправильных решений, до которых ему не было дела.

Он пил чай и смотрел в окно на неузнаваемый под новым ракурсом двор. С улицы веяло ласковой весенней свежестью. Сквозь кружевные занавески проникал яркий, но мягкий свет. Ему казалось бесконечно трагичным то, что он не может быть на этой кухне никем, кроме как случайным и не совсем уместным гостем, но это только увеличивало ценность проведенных им здесь минут. Это была самая уютная и нарядная кухня из всех, на которых бывал Мартин.

Клелия никогда не делала бестактных замечаний относительно его поведения или внешнего вида. Если бы в этот момент с ним оказался здесь любой другой человек, он обязательно сказал бы что-нибудь вроде ироничного "Какой серьезный!", насаждая свое превосходство над Мартином, которому ничего не оставалось в таких случаях, кроме как улыбаться и краснеть от обиды или смущения. Но Клелия была не такой. Она просто сидела рядом и пила чай, как будто все в порядке, как будто так все и должно быть. Чай был горячий. Мартин прихлебывал его большими глотками, и от этого его десны у внутренней стороны зубов ритмично пульсировали. Интересно, думал он, чувствует ли Клелия сейчас то же самое и получает ли от этого такое же сильное удовольствие, как он?

Альбом для рисования

На первом этаже их дома жил старик, который никогда ни с кем не разговаривал. Неизвестно, был ли он немой, или просто не хотел говорить. Он был так одинок, что никто не знал его имени. Время от времени его видели на пустыре позади дома. Очень медленно он пересекал небольшую поляну, поросшую низкой травой, садился на уцелевшую половину лавки без спинки, клал на колени одну из своих, таких же старых, как он, книг и сидел так часами, временами отвлекаясь от чтения и глядя куда-то в несуществующую даль. Иногда в его руках возникал листок, и старик что-то там ни то писал, ни то рисовал. Никто, даже дети, которые приходили на пустырь ловить жуков и строить шалаши, не обращал внимания на его присутствие. Как если бы он был курицей или кошкой. Однажды Мартин видел, как он выходит из леса, а позади него закатное солнце сияло так, как будто было спрятано прямо между деревьями. С тех пор Мартину казалось, что старик носит с собой повсюду туманный розовый свет.

Однажды он видел из окна своей комнаты, как старик сорвал несколько цветков ромашки и люцерны и унес с собой. В тот же вечер Мартин заглянул в его окно и обнаружил на подоконнике букетик в фарфоровой чашке с дикой розой на перламутровом боку. В глубине комнаты, за тяжелыми от пыли занавесками, можно было разглядеть клетчатый плед на кушетке и несколько портретов в настольных рамах из темного дерева перед сервантом, освещенным теплым ламповым светом.

Утром, по дороге в школу, Мартин заметил, что букет завял, а свет в окне горит, как и вчера. Вечером ничего не изменилось. Так продолжалось несколько дней. Мартин был заворожен этим светом и этим завядшим букетом, и смутное беспокойство, зародившееся где-то в глубине его сознания, не довело его до идеи что-то предпринять. Потом ему сказали, что старик умер. Свет в его комнате, наконец, погас. Рядом с дверью в его квартиру выставили кипы потрепанных книг и тетрадей. Мартин взял одну наугад. Это был альбом для рисования. На первой странице был портрет мальчика, заглядывающего в окно, и подпись: «Нет и не было прекрасней моей жизни».

Годовщина

Его мать похоронили на том самом кладбище, что располагалось позади их дома. До него было полчаса ходьбы через поле. У Мартина появилась привычка время от времени воровать на городских клумбах цветы и приносить их к ее надгробию. Никто, кроме него, туда не ходил. В первую годовщину ее смерти он пришел к ней с краденым гиацинтом. Ее могила была все там же, слегка запущенная, скромная, окруженная другими похожими друг на друга могилами. Нет, он не встретил рядом с ней загадочного незнакомца, который открыл бы для него мать с неожиданной стороны. Он вообще никого там не встретил. Солнце светило ярко и тепло, как и в любой другой летний день после ее смерти и до нее. Мартин уже свыкся с тем, что конец одного человека не означает конца всего мира, но ему казалась невыносимой обыденность, которая его здесь окружала. Он пытался, но больше не мог сковырнуть ту нежность, которую открыл в себе после ухода матери, связанную с потерей и чувством вины. В траве тихо стрекотали кузнечики, а его душа оставалась такой же тихой и ясной, как этот погожий день вокруг него. Над коваными оградами и каменными плитами кружила мошкара. Единственная протоптанная тропинка вела в лес. Мартин припомнил, как однажды они собирали в этом лесу грибы. Воспоминание это было таким далеким и пронзительным, как будто оно не угасало в нем постепенно все это время, как это обычно бывает, а, исчезнув в самом начале, возникло сейчас совершенно внезапно из неведомой, но живой темноты, как что-то новое, непохожее на то реальное, вполне заурядное событие, которое его продиктовало. Ему даже показалось, что это был какой-то совсем другой, не здешний лес, и только знание о том, что он провел в этих местах всю свою жизнь, и ни в каких других лесах бывать не мог, не позволяло ему в этом увериться. Его мать сидела рядом с ним на корточках, держа в одной руке огромный белый гриб, а в другой крохотный опенок, и разыгрывала импровизированный спектакль. На ней было белое ситцевое платье. Большой гриб говорил что-то грозное басом, а маленький жалобно пищал в ответ. Мартин не помнил больше ничего из того дня, но знал: он был счастлив, и этим счастьем он обязан ей, а значит, она заслуживает всех цветов, которые можно украсть в этом городе. И тут впервые он ощутил не одну только смутную вину перед ней, но и все то сочувствие, которое не далось ему, пока она была больна. Он с ужасом понял, как ей, должно быть, было страшно в ту ночь, когда она умирала. Он не знал, как мог быть так далек от нее, как мог не постараться сделать всего, что от него зависело, чтобы помочь ей. И как хорошо, если кому-то все же удалось хоть немного облегчить ее страдания в эти мучительные последние минуты, пусть даже этим человеком и была глупая Грета.

Корнелиус

У старшего брата Мартина был свой способ находить смысл в хаосе бытия. Ну вот я и пришел, говорил он каждый раз сам себе, приближаясь к местной лечебнице для душевнобольных. «Лечебницой» она являлось, вообще-то, довольно условно. Все понимали, что туда попадают совсем не для того, чтобы лечиться. Любому, кто бы предпринял попытку там кого-нибудь вылечить, рассмеялись бы в лицо. Это было бы все равно что лечить от смерти или от чего-то подобного, что было в порядке вещей, даже если и расценивалось как большая неприятность или необычайная крайность. В первый раз он попал сюда в наказание за взорванную в школьном туалете петарду. Невозможно было оставаться настоящим, бессмысленно-нигилистичным «крутым подростком» и хоть разок не подорвать что-нибудь из школьного хозяйства. Отец пожурил его почти что ласково. Корнелиус отчетливо разглядел гордость и признание в его глазах, когда они выходили из кабинета школьного директора, но в этом не оказалось ничего лестного. Вот они мы какие с тобой – настоящие мужчины, м?! Корнелиус был не склонен к отвлеченным размышлениям, но полоснувшее по какому-то мягкому месту внутри него отвращение при виде заговорщического прищура отца что-то в нем расшевелило, что-то, до сих пор едва ли его беспокоившее. А петарду-то он вообще подорвал не специально.

Господин Котосинский находился в «лечебнице» уже так долго, что только самая древняя из сестер, Жаклин-Франсуаза, могла бы рассказать, когда и при каких обстоятельствах он здесь появился. Могла бы, если б с недавних пор не начала страдать от кратковременных и долговременных провалов в памяти. Страдали, точнее сказать, от этого в основном пациенты. Особенно те из них, которые были уже не в состоянии воспротивиться, когда она вела их мыться шестой раз на дню. Жаклин-Франсуазе с ее не по годам крепким телосложением вообще не так легко было воспротивиться, когда она имела твердое намерение что-либо сделать. А намерения ее всегда были исключительно твердыми. Бывают такие люди – с исключительно твердыми намерениями.

В обязанности Корнелиуса входило посещение господина Котосинского дважды в неделю и развлечение его «легким чтением» или настольными играми, представленными в виде одного-единственного набора из шахматной доски и фишек, позволявших осуществлять состязания по шашкам и поддавкам, причем вместо одной из недостающих черных фишек приходилось использовать что-нибудь подручное, близкое по размеру – отвалившуюся от пальто пуговицу или, скажем, засохший изюм. Игроком господин Котосинский был неплохим, но рассеянным. Однажды вместо того, чтобы сделать свой ход, он положил засохший изюм себе в рот и наотрез отказался его оттуда доставать, так что пришлось звать на помощь Жаклин-Франсуазу. С чтением дела обстояли значительно лучше. Господин Котосинский улыбался, кивал, поддакивал, водил по воздуху указательным пальцем, а по окончании чтения всегда протяжно и на высокой ноте заключал:

– Дааа….

К основным положениям ньютоновских законов из школьного учебника по физике и греческим трагедиям он относился с одинаковым энтузиазмом. Сначала Корнелиусу показалось, что господин Котосинский не слушает, или, точнее, слышит все время что-то свое. Но когда он прочитал ему «Царя Эдипа», который, видимо, попадал, по мнению администраторов «лечебницы», под определение «легкое чтение», господин Котосинский оживился сильнее обыкновенного:

– Дааа… А знаешь, почему на самом деле Эдип сошел с ума, Джулиус?

– Меня зовут Корнелиус.

– На самом деле, Джулиус, Эдип сошел с ума, потому что его постоянно спрашивали: «Ну как ты, Эдип?» Он этого терпеть не мог. Ты думаешь, им правда было дело до того, как он себя чувствует? Как же. Они просто хотели помучить его, напомнить ему, какой он ничтожный. А если он просил их перестать, они злились и обижались, называли его неблагодарным. И ему становилось еще хуже. Понимаешь, Джулиус?

– Понимаю.

И он действительно понимал. Когда срок его «полезно-воспитательных работ» истек, он продолжил посещать господина Котосинского с такой же регулярностью, а потом и еще чаще. В общем-то ему некуда было больше пойти. Он читал ему все, что попадалось под руку, выбирая книжки свободно-интуитивным методом, исходя из привлекательности названия, обложки или смутных образных ассоциаций, которые связались с тем или иным автором вследствие его скудных знаний, полученных на уроках литературы. До этого он не читал почти ничего, так что почти все было ему одинаково интересно. Господин Котосинский никогда не оспаривал его выбор. Корнелиусу нравилось нахлынувшее на него в этих стенах чувство раскрепощенности. Казалось, не было ничего такого, что он мог бы, находясь в этой палате, сказать или сделать и вызвать этим в своем собеседнике враждебность, удивление или насмешку.

– Иди, иди, он не спит, – сказала Жаклин-Франсуаза, когда он появился в коридоре перед палатой.

– А! Джулиус!

– Добрый день, господин Котосинский.

Корнелиус приоткрыл форточку, чтобы разбавить крепкий запах мочи и скипидара, всегда стоявший здесь, когда он приходил. Ему самому запах не мешал, но ему хотелось сделать что-нибудь для господина Котосинского.

На страницу:
6 из 13