Полная версия
Блуждающее время
Юрий Мамлеев
Блуждающее время
Издатель П. Подкосов
Руководитель проекта А. Шувалова
Художник А. Бондаренко
Арт-директор Ю. Буга
Корректоры И. Панкова, О. Петрова
Компьютерная верстка М. Поташкин
В оформлении обложки использован фрагмент работы художника В. Пятницкого «Разговор», 1958 г.
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Мамлеев Ю., 2001
Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2021
* * *Часть первая
Глава 1
Шептун наклонился к полутрупу. Тот посмотрел на него отрешённо и нежно. Тогда Шептун, в миру его иногда называли Славой, что-то забормотал над уходящим. Но полутруп вовсе не собирался совсем умирать: он ласково погладил себя за ушком и улыбнулся, перевернувшись вдруг на своём ложе как-то по-кошачьи сладостно, а вовсе не как покойник. Но Слава шептал твёрдо и уверенно. И они вдвоём рядышком были совершенно сами по себе: вроде бы умирающий Роман Любуев и что-то советующий ему человек по прозвищу Шептун: ибо он обычно нашёптывал нечто малопонятное окружающим.
Правда, окружение его было совершенно дикое. Дело происходило в конце второго тысячелетия, в Москве, в подвале, или, точнее, в брошенном «подземном укрытии» странноватого дома в районе, раскинувшемся вдали и от центра, и от окраин города. Однако окружающие дома здесь производили впечатление именно окраины, только неизвестно чего: города, страны, а может быть, и самой Вселенной. Некий жилец с последнего этажа небольшого дома так и кричал, бывало: «Мы, ребята, живём на окраине всего мироздания!! Да, да!!» Многие обитатели, особенно пыльные старушки, вполне соглашались с этим.
В «подвале» (точнее, в «подземном царстве») жили бомжи, а если ещё точнее, бывшие видные учёные, врачи, эксперты, инженеры, но и бывших рабочих тоже хватало. Никакого социального расслоения там уже не было.
Полутруп расположился в углу, на кровати из хлама, где не было даже лоскутного одеяла, зато на воле стояло жаркое лето. Шептун шептал ему о том, чего нет.
– Да не полутруп он вовсе, не полутруп! – завизжал вдруг диковатый, как сорвавшийся с цепи, старичок из дальнего угла.
– Он уже сколько раз умирает, и всё ничего! Сёма у нас гораздо больше на полутруп похожий, если вглядеться как следует, особенно со стороны души! Правда ведь, Семён? – и старичок обратился к угрюмо бродящему в помещении среднего роста мужчине. Тот кивнул головой и промолчал.
В стороне кто-то выл:
– Всё погибло, всё погибло!
На него никто не обращал внимания.
Шептун Слава отпал. Это потому, что Роман-полутруп изумил его своей лаской. Он опять повернулся, причём на бок, и положил свою ручку под щёчку, даже чуть-чуть замурлыкал себе под нос – правда, духовно Шептун, который уводил людей перед их смертью в фантастический разум, не понимал этого. Не понимал он и того, почему Роман всё время умирает, но не до конца. Уже который раз Слава шептал ему, шептал и шептал о каких-то чёрных норах, о золотых горах после смерти, а Роман всегда возвращался. Возвращала его к жизни тихая нежность к себе. Один учёный, из заслуженных бомжей, так и сказал про него: «Нарцисс в гробу».
С тех пор это прозвище как бы закрепилось за Романом Любуевым, хотя называли его часто весьма разными именами. Известно, что бродяги и бомжи народ бестолковый.
И когда Роман положил себе ручку под щёчку, он ещё имел смелость потянуться на своей измученной кровати, словно изнеженный императорский кот.
– Ну, этот будет жить, – определил молодой очкастый блондин из бывших экспертов.
– Жизнь сошла с ума, – заключил некто в стороне.
Да Роман и не был так уж болен и стар в свои тридцать шесть лет, чтобы запросто уйти из этого мира. Шептун и тот был чуть постарше.
– Семён, а ты о чём думаешь? – спросил постоянно воющий о гибели человек. Он перестал внезапно выть, точно остановленный какой-то мыслью, и вопросительно посмотрел на того самого, мерно шагающего взад и вперёд мужчину по имени Семён, о котором было сказано, что он больше похож на труп, чем Роман.
Семён, кстати, молодой и мощноватый человечище, остановился и так посмотрел на вопрошавшего, что тот опять завыл. Потом Семён как-то пристально добавил:
– Мне, Николай, думать и не надо. У меня взамен дум тоска есть.
Семён Кружалов этот наводил ужас на окружающих его, выбитых из ординарной жизни людей, хотя сам по себе он обычно был тихий и даже застенчивый. Ужас наводили его глаза, голос и иногда – поведение, в котором обозначалась порой страшная затаённая угроза, причём угроза совершенно неведомого рода: не убийство, не душегубство, а нечто пострашнее, а что именно – определить и понять было нельзя, потому что она никогда не переходила в действие. Но такой угрозы, скрытой и таинственной, было вполне достаточно, чтобы всякое сопротивление ему мгновенно увядало. Но особенно мучили его глаза: появлялось в них одно выражение, от которого просто отшатывались.
– Труп живой в меня вселился, вот что, – раскрылся как-то Семён Кружалов. – Вот в чём разгадка. Я уже не только Семён Кружалов, мудрый человек, но и поживший труп при этом. Потому и смотреть на меня жутко. Ведь это он, труп, часто сквозь мои глаза проглядывает. Он, а не кто-нибудь, – и Семён поднял указательный палец вверх. – Мне самому взглянуть бывает на себя страшно. Хорошо, что в нашем подвале нет зеркал.
В подвал, правда, заходил милиционер, но, глянув в глаза Семёну, застрелился, выйдя оттуда. К счастью, событие списали за счёт психики служивого, а на подвал махнули рукой. Семён по скромности редко рассказывал об этом. Но ясно было всем, что Роман Любуев, или Нарцисс в гробу, в смысле трупности был на десять очков ниже, чем Семён, тем более Роман слишком уж любовался своим отсутствием и безжизненностью и даже жил этим любованием, особенно когда действительно был при смерти. Нарцисс в гробу – потому так и звали его. И конечно, Семёна он не оспаривал, он даже побаивался его. И Шептун тоже к Сёме подластивался: чего, мол, шептать такому, живой труп в нём почище всяких шалопутов может этакое нашептать, что… лучше не подходить.
Плакали в подвале очень часто, кроме Семёна, конечно, но не очень глубоко, просто оттого, что, дескать, жизнь стала какая-то непредсказуемая. Но с другой стороны, и хохотали при этом много – причём от всей души.
Впрочем, шла нормальная жизнь. А хлеб повседневный каждый добывал по-своему, порой с фантазией.
У Кружалова, у единственного, была даже собственная комната, точнее, угол в этом подвале, но решительно отделённый от другого пространства, напоминающего скорее подземное общежитие или брошенное бомбоубежище, чем простой подвал. Вероятно, когда-то, лет шестьдесят назад, здесь действительно было бомбоубежище. Эта догадка веселила всех, но не больше.
– Какие бомбы на нас, бедолаг, сейчас могут падать? – тихо шептал Слава Роману Любуеву. – Невидимые, невидимые бомбы… Которые душу убивають…
Роман отнекивался и не верил, что душу можно убить.
Иногда точно свет какой-то возникал в этом подземелье: это приходил ночевать художник-бомж, приносивший сюда картины странного художника Самохеева, который дарил ему некоторые свои полотна. Бомжи считали, что эти картины вообще ничего не стоят, и именно этим хороши.
– Кому, кроме нас, нужны такие пейзажи, – утверждал воющий по дням и ночам бомж Коля. – Одни гробы, из гробов нечеловеческие руки высовываются, бабы, небо хмурое и земля больная… Правда, здорово написано. Пусть и висят у нас тут, под землёю. Во-первых, видно плохо, во-вторых, красиво.
В подземелье приносили свечи, и некоторые внимательно по ночам рассматривали эти «загробные пейзажи».
Друг странного Самохеева бомжом скорее был по душе, чем по обстоятельствам, но часто, выпив стакан водки, плакал перед этими картинами…
– Мне так не нарисовать, – жаловался он.
Потом он уносил эти картины куда-то, и стены бомбоубежища долго тогда пустовали.
– От бомб жизни мы здесь спасаемся, бомжи, – нередко кряхтел старичок, указавший пальцем на Семёна: дескать, какой Роман труп по сравнению с Кружаловым, хоть и нарцисс при этом. Роман всего-навсего обычный умирающий, а вот Семён – это да…
Кружалов выделял этого старичка и никогда не пугал его своим взглядом. Старичок очень гордился этим.
Кроме себя самого, с живым трупом внутри, Семён отличался ещё одной особенностью: к нему в подземелье приходила женщина, причём красивая, молодая и очень образованная. Это поражало всех.
Глава 2
Марина Воронцова была не только образованная, но и загадочная, даже необычная молодая женщина. Было ей всего около тридцати лет, уже успела развестись, и жила она свободно, как хотела, преподавала в разных университетах историю мировой культуры…
Однокомнатная её квартира, довольно просторная, не без антиквариата, но недорогого, располагалась в доме, отдалённом от «бомбоубежища» всего на расстоянии двух коротких автобусных остановок.
Несмотря на свою красоту, Марина, чуть не с ранней юности, ненавидела свои зеркальные отражения.
Как только её взгляд падал на себя в зеркале, в её глазах вспыхивал злой огонь, который говорил: это не я. «Это не я, – шептала самой себе Марина. – Пусть красива. Ну и что? Я больше и значительней, чем это существо, которое вижу в зеркале. К тому же – почему “существо”? Если существо, то, значит, я кем-то создана, а я не хочу быть кем-то созданной, даже Первоначалом».
Иногда это доходило до бешенства. «Глаза, нос, уши – зачем мне всё это? – бормотала Марина, одиноко расхаживая по своей квартире. – Я бесконечна, я не это маленькое существо с распущенными волосами… Повешу-ка я на свои зеркала чёрную материю, как делают, когда покойник, как будто я умерла».
И решила она занавесить свои зеркала чёрным полотном. Даже близкие друзья испугались такого действа. Пришла тогда её лучшая подруга, Таня Самарова, в некотором отношении даже противоположная ей по внутренним тайнам души, и сразу заявила, хотя и со смешком, что, дескать, не стоит. Не стоит, мол, играть со смертью в кошки-мышки, хотя смерть, конечно, в целом – пустяки, всего лишь смена декораций.
Они сидели за журнальным столиком. Марина смеялась и пила вино, глядя на занавешенное большое зеркало, расположенное в центре, у стены, как будто это была картина гениального художника. Смех редко был её качеством, но именно со своей Таней она могла поддаваться некоторому веселию.
– Ты спроси у своего Главного, у Буранова, стоит ли ненавидеть свои отражения, – шутила Марина.
– Нет, лучше ты спроси у своего Главного, – ответила Таня.
– Кого это ты имеешь в виду? – осторожно спросила Марина.
– Конечно, того, кого никто не знает. Фамилия, правда, есть: Орлов, – обронила Таня.
– Ну, это уж слишком, – вырвалось у Марины. – Во-первых, ведь я сама по себе. Во-вторых, это единственный, так сказать, человек, который для меня невероятен, и никто не знает, кто он на самом деле… Твой Учитель, конечно, велик, но этот…
Она махнула рукой.
– Но всё-таки они знакомы друг с другом, если вообще о них можно употреблять слова, взятые из обычного оборота жизни, – вставила Таня и хлебнула винца.
– Нет, нет «обычного не надо», – процитировала Марина. – Лучше пойду в своё подземелье, к бомжам… Пойдём со мной?
Таня отказалась: мол, это не моё. Марина странно улыбнулась, и подруги расстались…
Марина приходила к Семёну раза два-три в неделю – хотя, понятно, никакой близости между ними не было. Её просто тянуло к Семёну как к некоторой (пусть не такой уж и чудовищной) загадке: Марина ценила по-настоящему людей.
Семён относился к её приходам снисходительно, хотя во многом удивлялся ей. Поползновений не делал, а просто тупел от загадочности. Марина приносила ему не раз полевые цветочки.
Семён нюхал, причём именно в этот момент в нём появлялся труп. Понюхав, Сёма-труп ставил цветочки в бутылочку из-под водки, а потом – в угол, где иногда появлялись крысы.
Марина ничего не боялась: она уже давно разучилась чего-либо страшиться, относясь к этому миру и ко всему, что происходит, как к бреду, в котором, однако, есть интересные дыры… только вот куда они вели, эти провалы…
Семён, впрочем, даже оберегал её от пугливо-любопытствующих взглядов своих бродяг. Те вообще ничего не понимали в этой истории.
Кружалов обычно приглашал Марину сесть на свой помоечный табурет, другой табурет ставил перед ней, на нём, конечно, появлялись полбутылки водки, а сам садился на пол, скорее на землю: определить, что это – пол, земля или небо – действительно было трудно.
И на этот раз, после обсуждения с Таней «чёрных зеркал», Марина пришла и уселась на этот неустойчивый табурет.
После первой же рюмки Семён стал жаловаться на то, что он – труп.
– Ничего страшного. В каждом из нас гнездится труп, – утешила его Марина, – потому что все мы умрём, как выражаются люди. Да и весь этот мир – огромный труп, ведь всё в нём погибнет, так что ж тут необычного, Семён, если ты считаешь себя трупом? – заключила она.
– Хитришь, Марина, хитришь. Зачем? – угрюмо ответил Кружалов. – Сама ведь знаешь, что во мне не простой труп, а живой. А это жутко. Я, Марина, в ад хочу.
– Как будто мы на этой планете уже не в аду, – усмехнулась Марина. – Сиди уж тут, на табуретке.
– Всё-таки ответь: почему ты ко мне приходишь? Разве я человек?
Сёмой овладело какое-то бесконечное спокойствие. Это бывало, когда труп в нём совершенно обнажался. Марина знала эти моменты. И любила их. Дело в том, что в глазах Семёна она улавливала при этом бытие смерти, если можно так парадоксально выразиться. И Семён тогда просто не находил себе места в этом мире, ибо он, мир этот, целиком не соответствовал тому, что было у него внутри. Поэтому Семён угрюмо высказывал в этом случае своё желание сбежать в ад, рассчитывая, что он найдёт там себя, своё местоположение. Марина разубеждала его в этом, не советуя стремиться сломя голову туда, объясняя Семёну, что ад – это не его место и что, вообще говоря, во всей Вселенной, видимой и невидимой, ещё нет места для таких, как он, Семён.
Взгляд Семёна при таких беседах становился до того парадоксальным, что у Марины захватывало дух, и она благодарила Себя за то, что видит такое.
Под словом «Себя» она имела в виду, естественно, нечто бесконечное. И ей иногда хотелось сломить свою «вечность», чтобы познать то, что не входит ни в какие рамки. Мрачная была девочка, одним словом, хотя выглядела она порой весело.
Семён втайне был согласен с ней. Так и сидели они одни, в подземелье, при свечах и крысах, за бутылкой водки, при шорохах – ибо любопытствующие бомжи ползали около угла своего Семёна в надежде что-либо понять.
Семён знал об этой их слабости, только повторял про себя: «где уж им…»
Прошло некоторое время.
Тени на стенах всё время видоизменялись, точно откуда-то возникали и исчезали допотопные существа. Марина внимательно посмотрела на Кружалова.
– Жуток ты сегодня чересчур, Семён, – улыбнулась она. – Что ты видишь?
– Смерть, смерть вижу, – прорычал неожиданно Семён. – Всё вокруг меняется, черты уже другие, что-то рушится… И ты уже не та, и картина не та за твоей спиной.
Вдали, за камнями, завыли.
«Это опять наш Коля», – подумала Марина.
– Все формы, все уже другие и пространство тоже, – тихо рычал Семён. – Смерть, смерть везде вижу. Когда смертию умирают, это конец, и всё, а я её вижу, она живая, я живу смертию, а не умираю… Да, да, Марина…
– Может, помочь тебе? – участливо спросила Марина.
Семён посмотрел на неё дико-потусторонним взглядом.
– Это пройдёт, Сёма, пройдёт, это ещё не самое страшное, – шепнула Марина, наклонившись к нему. – Ничего не бойся, наблюдай – и всё…
Из какой-то норы выползло существо, похожее на человека.
– Где тут выжить? – прохрипело оно и исчезло в норе.
Марина погладила неподвижное лицо Семёна. Он молчал, как будто душа его превратилась в гору льда.
– Этот наш, наш, – проскрипел за спиной Марины чей-то почти нечеловеческий голос.
Она вздрогнула и обернулась.
– А, это ты, Никита! – успокоенно сказала она. – Садись, будешь гостем…
Но садиться было не на что.
Никита, так звали это существо, появлялся в «укрытии» очень редко, и вызывал у всех полное недоумение. И не потому только, что обычно не произносил лишних слов, а говорил если, то так странно, что его, как правило, никто не понимал.
Было в нём что-то совсем иное, не похожее на всех без исключения, но бомжи отказывались даже думать об этом. «Мы здесь не на том свете, чтоб думать», – сказал один бомж, бывший преподаватель древней истории.
Марина видела Никиту всего раза четыре, но он как-то врезался ей в ум.
Никита на приглашение не среагировал, но, посмотрев на ноги Марины, вдруг испугался и отшатнулся к стене.
– Что ты там увидел, Никита? – обрадовалась Марина. – У меня ноги правильные, человечьи, что ты так задрожал-то, милок?
Никита не смог ничего ответить, но с любовью посмотрел на лицо Марины. Возникло молчание.
– Мне бежать! – вдруг воскликнул Никита и побежал.
Семён как сидел неподвижно, так и оставался. Марина взглянула на картину. На неё смотрели глаза бабочки, хотя, как известно, у бабочек нет глаз в нашем понимании. И рук у них нет тоже. Но у этой была рука.
Довольная, Марина обернулась к Семёну, помахала ему, неподвижному, рукой и выпорхнула из подземелья. Бомжи её боялись, потому что за её спиной стоял Семён. А с ним шутить было нельзя.
– Какая она красивая, – вздохнул ей вслед кто-то на полу. – Если б у нас была воля к жизни, мы бы её съели.
А Марина опять оказалась в своей квартире. Ей слегка взгрустнулось, что Таня ушла. Но это быстро прошло. Подойдя к зеркалу, она быстрым рывком, одним движением руки сорвала чёрное покрытие и увидела себя – родную, страшную, ибо эта фигура была она, а всё, что касается себя, в глубине всегда страшно.
Она по-жуткому усмехнулась.
– И это всё, – с ненавистью сказала она своему отражению. – Ни за что. Никогда. Это не Я.
И взяв каменную фигурку Будды со стола, стремительно бросила её в зеркало. Зеркало раскололось, упало, разбилось.
– Так-то вот, – с пеной у рта сказала она. – Никаких отражений, никаких образов, никаких форм. Я люблю только чёрную точку в своей душе, чёрную пропасть там…
Глава 3
Как чудесна и глубинна бывает Москва в своей непостижимости! Этой непостижимости не мешает даже нежная красота, которая очевидна, когда идёшь, например, по Тверскому бульвару и видны по бокам маленькие дворянские особняки с умильными окошечками. Вот-вот – и выглянет оттуда необыкновенная дворянская девушка XIX столетия, с томиком Пушкина в руке (а то, глядишь, и Достоевского).
Павел Далинин, молодой человек нашего времени, чему-то беспричинно радуясь и в то же время тоскуя, прогуливался по Тверскому бульвару мимо памятника Есенину, поэзию которого он, конечно, очень ценил.
Постепенно, однако, грусть в нём вытеснила радужные чувства. Но это была, как говорится, светлая грусть. И он в конце концов очутился на скамейке, но уже вдали от памятника Есенину, в садике, где находится «сидячий» Гоголь – монумент всем известный, около Арбата.
Скамейка была пуста, вокруг тихо, но Далинин, взглянув, помрачнел из-за своего соседства с этим, несколько депрессивным творением, в чём-то даже пугающим его: Гоголь здесь был явно подавлен, а его герои, наоборот, как живые…
Но его размышления прервало появление старичка, плюхнувшегося около него на свободное место. Старичок был толстенький, с розовыми щёчками, он немного подозрительно, но как-то славно сиял. Глазки его выражали крайне беспричинную доброту.
Павел с сожалением посмотрел на него.
– А правда, этот памятник как живой, – дружелюбно заметил старичок, обращаясь к Далинину. – Вот-вот встанет наш Гоголь и чего-нибудь закричит. А то и напроказит как-то…
– Бросьте свои штучки, – угрюмо ответил Далинин.
– А что? Ведь он был человеком, а раз человеком, значит, и набезобразить может…
Тут Далинин даже улыбнулся.
– Не грустите, молодой человек, – поправил его старичок. – Пора нам расставаться со всякой грустью… Кстати, а что вы сегодня вечером делаете?
– Ничего, – коротко ответил Павел.
– Вот видите. Занять себя даже не можете. Хотите, я вас займу?
Павел выпучил на старичка глаза.
– Не бойтесь, всё будет шито-крыто, и место очень приличное, не какое-нибудь развратное. Будет достойная компания, иных знаменитых вы, может быть, узнаете… Артисты, художники и деятели, очень активные в своей сфере. Познакомитесь.
Павел, которому действительно сегодня было как-то невмоготу, удивился, однако ж, тому, что его даже обрадовало внезапное приглашение, да ещё незнакомого старичка, пусть и пухленького, аккуратного такого…
– А значит, люди там будут солидные, староватые для меня, – вдруг выпалил он, не ожидая от себя такого быстрого течения к согласию…
– Да что вы, там молодежь тоже будет. И девушки, образованные, умные такие.
– Да как же я, незнакомый им человек – и вдруг приду…
– Бросьте. Наверняка вы встретите там хорошо известных вам лиц. Развлечётесь, в конце концов, винцо дорогое будет, чего горевать-то зря…
– А вы там будете? – глупо спросил Павел.
– А как же, а как же! Я вас и представлю. Звать-то вас как?
– Далинин Павел.
– Вот и ладушки. Приходите сегодня к восьми часам. Тут я вам черкну адрес, – и старичок написал что-то на бумажке. – Очень просто. Если что не так, меня сразу не найдёте, или если я не успею, не смогу прийти, скажите, что от Безлунного Тимофея Игнатьевича. Вас сразу пустят.
Павел взглянул на бумажонку: это в центре, недалеко, действительно просто: «Может, гульнуть? – подумал он. – А то настроение что-то быстро меняется не в ту степь, надо поправиться. Чего думать-то? Все мы люди свои, и старичок весьма доброжелательный, хоть бы не помер, пожил бы ещё подольше, лет сто-двести. Я ведь людей люблю, – оживился Павел про себя, – хотя и скрываю это…»
Он не заметил, как старичок уже отплыл в сторону. Издалека он помахал Павлу женственной ручкой: дескать, скоро увидимся…
– Да, надо отвлечься, – окончательно решил Павел. – А то все разговоры о потустороннем, о жизни, о её подтексте, Достоевский, Ницше, Блок, Платонов, Лотреамон, Мейринк… И так до бесконечности. Можно и отдохнуть, в конце концов, на халяву. – И он почему-то погрозил пальцем сидячему Гоголю…
…В восемь вечера Павел подходил к дому, указанному в записке толстенького и весёленького старичка.
Дом этот был заброшенный, но, в общем, нормальный, в духе начала века: высокие потолки, широкая парадная дверь, но почему-то относительно узкая, тёмная и неопрятная лестница. Лифт не работал, но подниматься надо было всего лишь на четвёртый этаж. Он подошёл к высокой и обшарпанной двери указанной квартиры. Набрался вдруг лихости и настойчиво позвонил.
Изнутри раздался хрипловатый и какой-то пропитой женский голос:
– Кого ещё черти несут?
Но дверь распахнулась, и перед Павлом оказалась весьма милая дама лет тридцати пяти.
Павел глянул внутрь: было темновато, но полно народу, кричащего, шумноватого, но старичка своего он не увидел.
– Я от Безлунного, – выпалил Павел, почему-то покраснев.
– Бог с вами, – миролюбиво наклонила голову дама. – Проходите не спеша.
Квартира показалась Павлу довольно просторной, но обычной, хотя одновременно он почувствовал в ней какую-то странность, но в чём дело, он так и не мог понять, настолько всё было повседневно. У стола в гостиной толпились люди, не всем было место сидеть, некоторые ходили сами по себе по коридору и по комнатам, покуривая и беседуя. Павел, было, смутился от обилия вина и людей и потому решил сразу же выпить – и внезапно повеселел. Захотелось обнимать всех и знакомиться.