bannerbanner
Ночные журавли
Ночные журавли

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Спиной к двери сидел какой-то мужчина, задумчиво накручивая пальцем на виске тонкую кожу. Коротко стриженый затылок. Откинутые плечи, локтем смята праздничная скатерть.

Любуясь отражением ботинка в черном лаке пианино, гость произнес отчетливо:

– Старый «Дауэр»! Сохранила хоть что-то…

Человек, которому не жалко спинки стула и плешивых полос на бархатных складках, должен был сердить маму. Но она терпела.

– Нас куда-то приглашают? – Гость кивнул в мою сторону.

– Сережа, потом! – покачала мама головой.

Вместе со мной в комнату ворвался сквозняк с улицы, выдувавший паруса из тюля.

Мужчина смотрел на меня с вялым нахальством:

– Натали для первого мужа была Мадонна, по его собственным словам…

Непонятный смысл фразы был связан с моим появлением.

– А для второго – женой Иосифа!

И еще запомнился его тон – неприятный такой, а в комнате стало тревожнее, чем от звуков фильма.

Я выбежал на улицу, словно меня прогнали. И опять сработала привычка запоминать все непонятное впрок. Как странно играла мама! Не попадала в мелодию и по нескольку раз ударяла по одним и тем же клавишам, чтобы извлечь ускользающий звук. Она будто удивлялась внезапной безголосости пианино. А гость не ходил по ее нотам, но будоражил ее странное упорство.

На асфальт упали первые крупные капли.

Под навесом эстрады девочки натянули простынь – занавес.

На табурет установили проигрыватель. Но зазвучало совсем неожиданное – арабские страсти в исполнении жаворонка: «но я совсем, совсем не виновата, что я любить и ждать тебя устала!..» Мне слышалась: «уста-та!» Ветром подняло тетрадный листок с диктантом – перечеркнутое красными чернилами окончание слова и две маленькие волнистые линии снизу, означающие невнимательность.

Две подружки сцепились в танце, подражая аргентинской паре. Они упирались ладонями друг в дружку, крутя паровозные движения локтями…

4

Гроза обкладывала город со стороны Оби, и уже отдаленно слышался поспевающий обоз громовых снарядов.

Окна закрывались, нахлебавшись свежего ветра.

Голос Гамлета становился глуше. Когда закрылось наше окно, я чувствовал ревнивую тоску.

Ветер срывал с деревьев желтые ранние листья, и они летели на фоне зловещей черноты, крича золотым криком. Но, как ни велика была ширь грозовой тучи, ее не хватало покрыть все небо. От стремительности бега туча рвалась, лохматилась сизой пеной, открывая голубые цепенеющие просветы.

Прорвавшись сквозь них – колющие лучи солнца – сражались с грозой – будто со шпагой против обуха!

В эти минуты Гамлет в последний раз отражал коварные удары. А дождь обрушился на крышу эстрады, словно аплодисменты.

Домой я вернулся в мокрой рубашке.

Дверь в комнату была заперта. С обидой стукнул ладонью. Услышал: «Сын пришел…» Кто-то удивился, сомлевшим голосом: «Сын? Какой сын? Ваньки-ветрова сын…»

Упоминания чужой фамилии успокоило меня: точнее, я потерял интерес к человеку, сказавшему глупость.

Гость сидел на прежнем месте, но в осанке было что-то суетливое. Он подтянул к себе толстый кожаный портфель, откинул блестящую крышку, похожую на скрипучее седло. Вынул шоколадку.

Заметив пятна грязи на портфеле, спросил у мамы тряпку:

– Шел к вам… улицу расковыряли!

И добавил веско:

– В России дорогу легче сделать из сердец, чем из камней!

Мама повернулась ко мне:

– Этот дядя – мой старый друг. Он приехал из Москвы в командировку.

– Сережа Пушкин? – Мужчина положил шоколад на стол, обретая прежнюю уверенность.

– Да, мой сын.

– А почему не Саша? – спросил, как бы рассуждая, и даже взвешивая чье-то решение.

– Я тоже хотела Сашей. – Мама открыла тайну. – Но его отец настоял: пусть будет Сергей!..

– В каком классе?

– Четвертом.

– Корми лучше!..

Я спросил дрожащим голосом:

– Мама, когда уйдет этот дядя?

– Ну-ну. – Гость внимательно оглядел портфель. – Вот и ошиблись, значит, немецкие врачи! – И еще добавил с наваждением легкой грусти: – Все могло быть…

Щелкнув блестящим замком портфеля, он стал прощаться. Обнимал маму, вспоминая «золотые годочки в Германии!»

Я вышел из комнаты.

В углу верный сундук. Достал из него старую курточку и надел, такую еще крепкую, только что свело от тесноты лопатки. (Хлопнула дверь – ушел гость восвояси.) Потом нахлобучил шапку-буденовку с длинными ушами, отчего звуки дома стали глуше и водянистее. Перепоясался ремешком с маленькой сабелькой нежно-розового цвета, какой бывает, если смотреть на огонь свечи через палец.

Сегодня мама впервые призналась, что когда-то соглашалась с отцом! Я забрался на сундук, обняв колени. Ведь встречаются люди через много лет. Почему ж нет прощения отцу? В чем секрет легендарного упорства мамы?

Я и раньше подозревал, что она встречается с отцом, когда поет романсы. И хорошо, что она не торопится убирать посуду, оставаясь в красивом платье. «Как же случилось, не знаю, – доносилось сейчас из комнаты. – С милым гнезда не свила я… И опять странные провалы: мама не попадала на клавиши, или они не слушались ее. Пустое гнездо в песне было рядом с опустевшим гнездом журавлей, и даже слышалась их прощальная перекличка перед отлетом. Только они были не наши – из тех мест, где журавли зимуют, а не из Таленской, где они выводят детей.

Впервые мне было так очаровательно жаль чего-то… Наверно, отслужившей курточки, розовой сабельки, буденовки без уха и вместе с ними уходящего детства! Я решил остаться на сундуке, как на посту, чтобы караулить его…

А проснулся утром в своей кровати: раздетый и укрытый одеялом, удивляясь и ловя следы того невесомого перелета в отрочество.

Новое чувство взросления было связанно с потерей. Я искал глазами вчерашнюю курточку, а мама пояснила серьезно, как взрослому:

– Мы служили когда-то в Германии.

Германия! Время маминого счастья. Она берегла его и передала сыну! Загадочная страна досталась мне слишком рано. Но на всю жизнь сохранилась уверенность, что счастье придет, когда настанет тот день…

Здесь под небом чужим…

1

И вот этот день настал.

На границе предупредили – закройте окна! В купе вошел офицер: «Проверка документов!» За спиной два солдата.

Сколько раз, – и дома, и в Москве, и в вагоне, мчавшемся через российские поля с глухими воронками, наспех затянутыми полынью, – представляла она границу. Глядя, как багровеет краснозвездный паровоз на долгих поворотах, упираясь в степной закат, она воображала себе окраинный кусочек земли. Полосу святости! За которой начнется что-то немыслимое – страна, усеянная черепами. И как думать иначе: куда подевалось столько погибших людей?.. Но все же, по русской привычке откладывать неизбежное на потом, она уверяла себя, что граница еще нескоро, и даже втайне надеялась: вдруг да отзовут! Два солдата сомкнутся плечами…

Офицер долго и сурово сличал фотографию в паспорте с растерянным и унылым лицом деревенской девчонки. Варя пригладила черные волосы с прямым пробором, блеснувшие из-под ладони серпами-полукругами…

Поезд медленно тронулся.

По радио громче зазвучали русские песни.

Она прижалась лбом к стеклу, пытаясь запомнить последнее, что удастся разглядеть. Казалось, в чужой стране ей ничего уже не вспомнить, а последние метры родной земли летят мимо памяти. Сердце цеплялось за каждый куст, за тонкий стебелек. Полосатые столбики отдали честь. Кто-то сказал за спиной: «Вот, кончается Русская земля!» – Варя потеряла сознание…

В Потсдам приехали холодным туманным утром.

На перроне встречал русский офицер в плащ-палатке с темными от дождя плечами:

– Доброго здравия! – козырнул он.

Девушки быстро направились в сторону кованой решетки с облупленными столбиками. За ней ожидала, чихая на сырую погоду, черная машина.

Офицер открыл дверцу:

– Прошу в укрытие!

Машина легко снялась с места, обдав сколотый бордюр сизым дымом.

Вдоль дороги стояли яблони с ровно побеленными стволами, хотя на многих домах видны были выбоины от пуль и осколков. Варя протерла ладонью стекло:

– Здесь дождь или туман когда-нибудь кончается?

– Да, бывает. – Офицер развернулся на переднем сиденье лицом к девушкам. – Вы давно в Германии?

– Три недели, – за всех ответила Варя.

– Ничего, привыкните! Хотя недавно отправили двух женщин домой – климат не выдержали.

Навстречу машине попадались мирные немцы на велосипедах. Особенно удивляли старушки в шортах с посиневшими коленками. Когда выехали на окраину города, сквозь туман распушилось белое солнце. Бледный луч осветил желтую обшивку машины, кожаные сиденья и трех прижавшихся друг к дружке испуганных девушек в серых одинаковых пальто.

За окнами мелькали замшелые стволы кленов с узловатыми нижними ветвями, опущенными к земле, словно костыли у калек. Гладкие поля с ровными всходами озимых; кое-где в канавках блестела вода. За поворотом дороги показались беленькие домики с палисадниками, словно в кружевных фартучках. Будто бы не было здесь войны!

Колеса машины вновь почувствовали брусчатку. Вытянулись в ряд высокие липы с раскидистыми кронами, и взгляд уперся в глухую краснокирпичную стену, поневоле поднимаясь вверх. Ее орнамент, арочные завершения полукруглых точеных колонн заставили девушек встрепенуться и еще сильнее задрать головы.

На кирпичных барабанах сверкнули родным блеском главки-маковки с золотыми крестами.

– Русский собор, – подчеркнуто бесстрастно сообщил капитан, сняв плащ-палатку. И добавил, чтобы отвлечь на себя внимание: – Открыт после войны, с разрешения нашего правительства.

– Для русских?! – спросили девушки почти разом.

– Для эмигрантов, – уточнил офицер уже с каким-то предупреждением.

Девушки понурили головы, но казалось, сохранили в душе приятное удивление, может, впервые за все пребывание на чужой земле. Подобные маковки: серые или синие, вытянутые или оплывшие, они встречали много раз, проезжая через всю Россию. Но здесь, в глубокой неметчине, кресты сияли им по-особенному.

Состояние девушек не ускользнуло от офицера. Он и раньше замечал, что вновь прибывшие, в особенности женщины, с удивлением и затаенной грустью рассматривали русскую церковь. Люди приезжали и убывали, а собор оставался, широко расправив кирпичные плечи апсид, и с ним оставалась здесь частица Родины.

– А за той дубовой рощей, – указал капитан широкой ладонью с короткими пальцами, – находится русская деревня. Ее, как и церковь, построили по указу Петра. Для музыкантов.

Варя попыталась разглядеть очертания домов сквозь густые ветви деревьев:

– А кто сейчас там живет?

– Обыкновенные немцы.

2

Воинская часть с пятизначным номером располагалась в бывшем женском монастыре. Кирпичная ограда, колючая проволока, вышки с часовыми.

Машина подкатила к двухэтажному домику с вишневой черепицей. Над крыльцом белая арка, в ней – темная массивная дверь с маленьким окошком. Над аркой, под общей крышей, выступала терраса с тонкими резными колоннами, снизу мокрыми от дождя.

Неумело подавая руки галантному капитану, девушки выбрались на волю, мельком оглядывая монастырский сад. Варя вдохнула мягкого осеннего воздуха, пахнувшего влажной корой и прелыми листьями. Вид у яблонь был запущен, ветви сплелись; в глубине сада виднелся забор из крупного булыжника.

Разместили девушек на втором этаже.

Войдя в свою комнату с голубыми обоями, Варя почувствовала приступ стыда и страха. Дрожали ноги; оглядевшись, не нашла ни одного стула: «Не дома, так уж не дома!» (Оказалось, комендант составил все стулья в одной комнате, чтобы выдать под роспись.) Варя подошла к окну, потрогала бронзовые ручки, коснулась ладонью кружевного тюля, пахнувшего духами. Этот приятный запах вызвал у нее желание осмотреть себя в зеркале.

В золоченом овале на нее смотрела деревенская дурнушка: опухшие глаза, дрожащие губы, даже веснушки какие-то пегие! И зачем ее привезли сюда? Сердце сжалось: подменят, сделают другой…

Девушка выглянула в окно: солдат вынимал из багажника одинаковые чемоданы. За низким каменным забором были видны березы, совсем не русские, с темной корой. Выступили слезы: душа так же почернеет от тоски.

В дверь постучали.

Варя стыдливо отпрянула от чужого зеркала, но не смогла ничего вымолвить. Стук повторился, вошел солдат, поставил на пол чемодан и отчеканил почти сурово, будто она была не своя, не русская девушка:

– Приказано передать: через полчаса вам быть внизу, в холле.

3

Воинскую часть, куда ее определили работать, знали все: немцы называли «Гросс полиция», русские – «Смерш».

Управление контрразведки располагалось в глубине монастыря, в белом двухэтажном здании. В бывших комнатах монашек работали офицеры и стенографистки.

Варя запомнила свой первый рабочий день.

Она записывала вопросы следователя и ответы летчика, в кителе с дырками от сорванных погон. Его обвиняли в «частом посещении немки из западной зоны». На теоретических занятиях в Москве таких слов не писали: «любовная связь».

Следователь Смолянский – тот самый капитан, что встречал девушек на вокзале. Он прохаживался по кабинету и, будто в раздумье, предлагал Варе воды в стакане, чистый лист и ручку. Видимо, хотел смягчить первое впечатление от «этой дряни».

У капитана были тонкие, почти сиреневые губы, при быстром разговоре они бледнели и увлажнялись. Он знал эту особенность и старался держаться спокойным.

Монастырские стены толстые, окна узкие; на четкие вопросы слышны невнятные ответы. А записывать нужно точно, от этих слов зависела судьба и даже жизнь. Капитан: бух-бух-бух – словно крутанул пропеллер, – обороты растут! Бух-бух, – теперь бы нагнуться, а то башку снесет. А не привык летчик! Понял вояка, не выйти ему целым. Закричал:

– Я в атаку ходил, один на трех!..

– Вот и попер на дамочек. – Следователь не торжествовал. Он был удручен, но ясен.

У него такой метод: провести человека через передовую разящих вопросов, мол, держись, как повезет. Фуражка сбилась, влажные волосы на висках: где вы встречались? Как договаривались о свидании? Быстро-быстро перебежками: о чем говорили? (Сам запнулся на слове «постель».) Что просила она? Куда приглашала?.. В небе летчик привык к свободе, на мышиную возню контрразведки сверху плевал.

Но тут смершевец накрыл его, как пехотинца:

– И дети-то в Туле остались…

Вот это сиротское «остались» перебило ноги. Ах ты, дурак, зачем же на колени? Когда рядом с тобой идут во весь рост! (Может, так и перед немочкой на коленях ползал, в чужую юбку глаза прятал?)

Капитан резко стряхнул что-то с рукава: мол, перед его правдой упал вояка. Но Варя поняла по жесту рук, обнимающих пустоту, что перед детьми своими встал герой на колени.

Следователь закурил и сказал, как бы между прочим, прижав пальцем карандаш стенографистки:

– А в зеленом платье она была лучше!..

Затем объяснил, глядя мимо Вари в окно:

– Знак был условный: в зеленом платье – не подходи! А в розовом, с бордовым пояском – я свободна!..

Невольно оглядела Варя свой серый костюмчик, заметив на рукаве маленькое жирное пятно.

Когда «шпиона» увели, Смолянский внимательно прочитал ее записи (Варя прикрыла пятно на рукаве), сличая их со своей памятью, а может, проверяя: не исправила ли что-нибудь своей неотвердевшей еще к врагам душою.

– Нам с вами работать, – положил капитан листы на стол.

Варя уже догадалась, что в машине он выбирал себе стенографистку. Это и льстило ей, и пугало.

– Какое у вас впечатление об этом человеке?

Девушка уткнулась в бумагу, собираясь записывать дальше. Но следователь понял: нарочно опустила глаза.

– Ну, представьте, что ваш жених…

– У меня нет жениха.

Капитан улыбнулся: мол, это к делу не относится.

– К примеру, стал бы тайно встречаться с немецкой женщиной.

– Я бы ему кудри выдрала!

Думала, что он засмеется, но капитан холодно глянул на нее, задавая вопрос в утвердительной форме:

– Значит, кудрявых любите…

Влажные волосы его топорщились ежиком. Закинув ногу на ногу – его коронный жест – вертел носком надраенного до блеска сапога.

4

Первую неделю, придя домой после ужина, девушки поспешно расставались в холле, избегая смотреть друг дружке в глаза.

Только в выходной день сходились в одну комнату, чтобы слушать по приемнику русские песни. О работе ни слова. Выдавали слезы. Эти дни казались настолько безотрадными, а сложив из них два года, – не сомневаясь, что последующие станут таким же, – девчонки испугались.

Два года не видеть того, что окружало их с детства! Не слышать нормальную речь. Воспоминания о доме вызывали умиление и светлую грусть. К тому же у подруг остались женихи. Под грустные песни из радиоприемника Варя перебирала знакомых деревенских парней, и даже того – с розовыми ушами, – который пел с ней в госпитале. Но после вопроса капитана отказалась и от этой фантазии.

Ночами хлестал по стеклам дождь; часовой поправлял намокший капюшон, в свете фонаря блестели на острие штыка срезанные капли. В изголовье кровати на обоях темнел след от креста, и Варя жалела бездомных монашек, что жили в этой комнате.

Главный шпион здесь – душа человеческая.

«Смершевцев» боялись и наши, и не наши. А Варя боялась ванной комнаты, ожидая, что из крана вместо воды побежит кровь или керосин. Ее лишили возможности обжить Германию по-своему, понять ее и, может даже, когда-нибудь полюбить.

Утром она шла на работу по мокрым дорожкам сада. Блестела светлая галька под ногами, и каждый раз она проходила мимо каменного остова на перекрестке. Варе вспоминалась заросшая могила священника возле Таленской церкви – толстая грязно-белая плита, словно брошенный мукомольный жернов…

На ветках яблонь еще болтались желтые отсыревшие яблочки. Ветер кидал их на невысокий сарай, покрытый волнистой черепицей. На огородных грядках, сжатых с боков досками, кудрявились розетки какой-то стойкой зелени.

Нескончаемые дожди выматывали душу, в промежутках меж ними монастырский сад накрывал удушливый туман. Согбенное солнце – в белой рясе – ходило меж рядов яблонь, отпуская последние листья.

Тоску вызывали осенние клины журавлей, с какой-то мерцающей – от закатных лучей – аритмией света под белыми крыльями. Они летели молча, похожие на последние мучительные кадры-обрывки лопнувшей киноленты.

Смоляные пики немецких соборов пронзали серое небо; руины на окраине города с немыми окнами, и отчетливо слышалась чужая речь.

В глубине монастыря стояло неприметное здание с решетками на окнах, и Варе часто мерещились бледные лица, глядящие ей вслед. За аллеей высоких платанов, одетых в желто-зеленые маскхалаты была казарма, за ней площадь хоздвора, где бегали солдатики в гимнастерках без ремней. Здесь пахло квашеной капустой. Это напоминало родину.

Вечерами, после работы, Варя надевала старое деревенское платье и перечитывала истертые на изгибах письма из дома.

5

Глядя в окно на подметенные дорожки сада, ей виделась родная улица в далеком сибирском селе. Как распущенная коса, разметались по песчаной дороге мягкие рыжие колеи. Дощатый мосток через ручей с клочками желтого мха на бревнах. Отчим запрягает лошадь, бросив в телегу под сено новую книжку…

В горнице стоял резной шкаф библиотеки, но мать завешивала его стекла покрывалом, как зеркало в доме с покойником.

Самые милые сердцу воспоминания детства связаны были с бабушкой Евгенией – внучкой ссыльного поляка. От нее переняла Варя чувство родовой гордости и бунтарского духа.

Возле беленой русской печи напевала старушка польские, цыганские и украинские песни; а внучка вторила ей, старательно выводя немереным еще голосом, цветасто меняя тональности. Но с верным чутьем души в песне.

Из худенького подростка незаметно превратилась Варя в стройную, хрупкую девушку. Мать и отчим работали в колхозе, а дом, скотина и маленькие братья достались ей.

В то время все девчонки села мечтали о резиновых ботиках на каблучке. Варя привязывала тюречки – катушки от ниток к голым пяткам. За баней, под смех отчаянных модниц, вышагивала она вихлястой походкой, напевая из популярного танго: «Как тяжело любить, страдая!..» Пела с дребезжащей манерностью, подчеркивая чужеродность слов.

Подруги звали ее артисткой.

Когда Варе исполнилось пятнадцать лет, ей купили черные ботики на литом каблучке, а 23 июня к полевому стану, где школьники пололи свеклу, прискакал парень на коне без седла: где-то на западных границах началась война!..

Месяца через три стали брать мужиков на фронт. А после ушли и все ее восемнадцатилетние женихи.

Село притихло.

С осени начали прибывать эвакуированные, с большими узлами, измученными ребятишками, одетыми в зимние пальто. Отчима Егора Семеновича забрали в трудармию на тракторный завод в город Сталинск.

Старшеклассники работали в поле, возили зерно на подводах. Однажды, поздней осенью, в пути на элеватор пала колхозная лошадь. Всю ночь в ледяной степи выли над ней Варя с парнишкой-конюхом и старик-бригадир. Выли от бессилия, от холода, от того, что на мешки с зерном сыплет мокрый снег! А потом, когда немного разъяснилось, появилась луна, похожая на бельмо бродячей собаки. Очумевшая девчонка вцепилась руками в холодную гриву лошади… (За три дня до смерти, когда я отвез маму в больницу, она вспоминала эту ночь и свой страх.)

А война шла и шла.

Черным градом сыпались похоронки.

Приходило горе в дом, собирались бабы – полная изба. Пришибленно шатаясь, хозяйка доставала из погреба мутную бутыль. Садились за стол и поминали, кусая граненое стекло. Тошнехонько расходилась вдова, сдавливая ладонями виски. Тупо глядели на нее женщины – покрасневшими глазами. Срывался обложной плач, покрывая крик вдовы. Ревели долго, утоляющее. И будто жалея девчонку, надрывавшуюся вместе с ними, стихали: «Затягивай, Варька, лучинушку!»

То не ветер ветку клонит,Не дубравушка шумит.

Сверкали мокрые девичьи глаза. Пели еще осторожно, будто подслушивали сердце, не изжившее боль и не потерявшее надежду:

То мое, мое сердечко стонет,Как осенний лист дрожит!

Угрюмо голосили вдовы, со страхом солдатки, со злой тоской невестящиеся девки. Скоро конец войне, да ждать уж некого! Один в деревне жених – дед Трофим, получив восемь похоронок на сыновей и сняв из петли жену в лесу, старик тронулся умом. Нехорошо помолодевший, ходил он по деревне и объяснял всем встречным: «Мне тапереча жениться надо. Сынов нарожать. А то кто ж зароет меня?»

Догорай, гори моя лучина,Догорю с тобой и я!

Зимой в школе появилась новая учительница музыки – эвакуированная из Ленинграда. Она носила тонкие, как из паутины, шали и держала их по краям плеч не по-деревенски: открывая глубокие, при вздохе, впадины ключиц.

Учительница занималась с Варей отдельно, находя у девочки талант. Еще Варя пела в Таленском госпитале, красуясь даже зимой в резиновых ботах. Вместе с ней выступал мальчик в шлеме танкиста. Они на пару тянули старинную песню: «А молодого коновода несли с разбитой головой!» То ли о зачинщике неудавшейся смуты, то ли о поводыре лошади на шахте, с помощью которой поднимали бадью с углем в недавние еще времена. Раненые целовали мальчика, он снимал шлем, пламенея оттопыренными ушами.

После войны против воли матери, желавшей видеть дочь счетоводом, Варя уехала в краевой город Барнаул. Поступила ученицей на трикотажную фабрику, жила на квартире у землячки, вечерами занималась в музыкальной школе при филармонии по классу вокала.

Из окон деревянной школы видно: на улице шел снег, паренек тащил санки с гнилыми досками; промерзший трамвай сгребал железной петлей бледные искры. А Варя старательно пела: «Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней…», думая о том, что из бархатных штор могло бы выйти ей красивое платье.

Грустные чувства романсов как-то странно опередили ее жизнь. Она была уверенна, что переживет все это сама!

В городе Варя ни с кем не сдружилась. Но чувствовала, что ее тайну знали все! Особенно инвалид-фронтовик из сапожной будки. Он улыбался всякий раз, выглядывая из табачного дыма, когда Варя шла из музыкальной школы. На полу валялась деревянная голень с отстегнутым ремешком, меж колен зажата стальная культяпка, на ней – ботинок со сбитым каблуком. Во рту сапожник держал мелкие гвозди, и, видимо, боясь их сглотнуть, сильно вытягивал махорочные губы. Он давно догадался о мечтах девушки в подшитых валенках стать певицей. И даже напевал что-то, словно подслушал ее домашнее задание.


Однажды осенью Варя прибежала в дом и крикнула хозяйке с порога, что ее «вызывали в органы». Хозяйка поняла сразу: не в милицию!

Девушка села на лавку, развязала узел бабушкиного платка:

– Пропуск дали к начальнику кадров. Прихожу. Он говорит, мол, порекомендовали вас… Меня то есть! И дальше, мол, не хотите ли поработать за границей?

На страницу:
5 из 7