Полная версия
Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
Умирая, она чуть копошилась. Какой-то невзрачный, как красный глист, зародыш лежал около ее рта[3].
Рассказ Юрия Мамлеева «Смерть рядом с нами», из которого взят этот пассаж, датирован 1962 годом и обычно сопровождается ироничным подзаголовком: «Записки нехорошего человека». В черновой редакции[4] дано более четкое жанровое определение: «Юмористический рассказ юмористической личности».
Зоосадизм и вообще дурашливое отношение к мучительной смерти всякого живого существа – неотъемлемая составляющая мамлеевского юмора. Так что и повествование о нем стоит начать с такой комической сценки.
В одной из палат клиники при Онкологическом институте имени Петра Александровича Герцена умирал писатель Мамлеев. Из туловища литератора торчала трубка, по которой стекала коричневатая моча. Когда Юрию Витальевичу вставляли катетер, он настаивал, что еще в состоянии управиться с уткой, но медсестра даже не пыталась делать вид, будто слушает его причитания. Врач сказал катетер – значит, катетер.
– У-у-у, как неприятно! – взвыл Юрий Витальевич, когда в самое его естество резко вошла тонкая и чрезвычайно холодная трубка.
Круглолицая непонятного возраста сестра скривила недовольную физиономию – из вежливости, чтобы хоть как-то проявить участие. Ей вторила городская природа за большим и совершенно прозрачным окном: посреди теплого летнего дня вдруг налились синюшные тучи, где-то близко ударил гром, но молния не сверкнула, и дождь не пошел, лишь тяжелые листья надоевших деревьев помаячили на порывах ветра и успокоили сами себя, словно кошка.
На соседней койке утробно охнул не такой уж старый пациент, который вечно начинал так раскатисто кричать, когда прекращало действовать обезболивающее. Юрий Витальевич беззвучно захохотал: мучения соседа его ничуть не раздражали, а скорее веселили. Особенно ему приятна была мысль о том, что бедолага этот значительно моложе его, а следовательно, и жизнь его на этом свете оказалась существенно короче, чем жизнь Юрия Витальевича, но завершалась так же страшно.
– Покричи, покричи, голубчик, – пробормотал Юрий Витальевич, издевательски хихикая, – чай, полегче станет.
Сосед понимал, что ему не сочувствуют, а смеются над его болью, и потому плотно сжал побелевшие губы, пока из него не вырвался следующий тяжелый и круглый, как школьный глобус, стон, за которым последовал довольный хохоток Юрия Витальевича.
– Ты покричи, покричи, – снова хихикнул разболевшийся писатель. – Сейчас сестра тебя услышит, укольчик сделает. А там и смертушка-матушка придет, расцелует.
Последние слова он произнес, кривляясь, изображая говорок несуществующей русской деревеньки: «А там и смяртушка-матушка прядет, расцалуеть». Довольно причмокнув, он перевел маленькие серые глаза на прикроватную тумбу, где лежали для него гостинцы: разнообразные йогурты и кефиры. К гостинцам он, впрочем, не притрагивался, кисломолочные продукты он ненавидел так, будто они были живыми людьми. Но ему приятно было, что кто-то тратил свои деньги, а главное – время, чтобы принести ему эти йогурты и кефиры, которые так и пропадут, никем не съеденные, напрасно произведенные, упакованные и доставленные прямиком к нему на созерцание и соседу на зависть.
В коридоре послышались знакомые шаги, медленные, но энергичные. В палату вошла Машенька, Мария Александровна – востроносая старушка, сохранившая молодые черты одним только душевным усилием и страхом перед старением и смертью. Давала знать о себе и узбекская кровь, текшая по ее высушенному временем телу.
– Сообщили? – моментально посерьезнел Юрий Витальевич.
– Сообщили, – ответила Мария Александровна, усаживаясь на край постели. – Вот, распечатали мне придурки твои.
– Какие придурки?
– Димка с Юркой.
– Чего это они придурки? – обиделся Юрий Витальевич. – Они мне матрас привезли, постелили.
– Угу. – Мария Александровна зло блеснула стеклами очков. – Тебе матрас привезли, а мне чего привезли?
Мария Александровна поморщилась и извлекла из кожаного мешка ворох листков, на которых огромными черными буквами был набран взволновавший Юрия Витальевича текст. Ему не терпелось послушать, однако он все же спросил беспокойно забрюзжавшим голосом:
– А по телевизору сообщили?
Мария Александровна недовольно покачала головой.
– Ты скажи, чтоб сообщили, обязательно сообщили по телевидению.
Супруга Юрия Витальевича ничего не ответила на это, лишь поправила очки с толстыми линзами и принялась читать, медленно, спотыкаясь и раздражаясь от этих своих спотыканий:
– Писатель Мамлеев серьезно болен, ему нужна помощь, – прочитала Мария Александровна.
– Это кто пишет? Какое издание?
– «Аргументы и факты» это.
– Ага, газета такая, – кивнул Юрий Витальевич.
Сосед по палате вдруг заорал одно отчетливое слово: «Сестра!» Он набрал воздух в грудь и вновь крикнул как в последний раз: «Сестра!»
Юрий Витальевич и Мария Александровна тихонько улыбнулись друг другу, как молодые любовники, пойманные за поцелуем советской пенсионеркой. Для пущего удовольствия они удерживали смех в себе, позволяя ему раскатываться жгучим теплом по внутренностям.
– Ладно, ладно, читай давай, читай, – поторопил жену Мамлеев.
– Писатель Мамлеев серьезно болен, ему нужна помощь. Тире. Политолог Белковский, – прочитала Мария Александрова. – Белковский это пишет.
– Кто? – не понял Мамлеев.
– Стасик Белковский, – пояснила Мария Александровна. – Стасик, помнишь?
– А, Белка, – понял наконец Юрий Витальевич. – Ну, читай уже.
И Мария Александровна стала читать:
– Москва, третье июля. Политолог Станислав Белковский заявил, что не разворачивал кампанию по сбору средств Юрию Мамлееву…
Юрий Витальевич побелел:
– Как не разворачивал?
– Подожди ты, – ответила Мария Александровна. – Тут дальше. Станислав Белковский заявил, что не разворачивал кампанию по сбору средств Юрию Мамлееву, а просто «напомнил обществу, что есть такой писатель и что у него большие проблемы».
Мамлеев вроде бы уяснил, что хотел сказать политолог Белковский, но менее тревожным его лицо с проросшими тонкими, как у турецкого бандита, усами не стало.
– Юрий Мамлеев болен раком, – читала жена Мамлеева, пока он то согласно кивал, то вновь сосредотачивался в ожидании подвоха. – Мне кажется, что это один из ведущих русских писателей и дефицит общественного внимания к его фигуре и его судьбе неправилен.
– Неправилен, это точно.
– Нельзя сказать, что прямо вот начали сбор средств. Просто многим небезразличен Юрий Мамлеев, многие знают его супругу. Не надо думать, что я развернул кампанию по этому поводу. Просто я напомнил обществу, что есть такой писатель и что у него большие проблемы.
– Очень большие, – подтвердил Юрий Витальевич. – Большие проблемы у нас, Машенька.
Сосед Мамлеева по палате еще раз истошно завыл. Ко всеобщему удивлению, в белую холодную палату вернулась медсестра. Она приказала молчать и повернуться на бок. Больной с неожиданной прытью подтянулся на поручнях над койкой и плюхнулся обратно, оголив большую желтовато-бурую ягодицу.
– Вы не видите, что тут женщина? – высоким и подчеркнуто обиженным голоском возмутилась Мария Александровна.
Медсестра сделала свое дело, равнодушно воткнув иглу в лоснящуюся задницу, приложила к месту укола ватку и ушла, даже не посмотрев на раздосадованное семейство Мамлеевых.
– Безобразие какое, – сказала Мамлеева.
– Они не понимают, кто к ним попал! – воскликнул Юрий Витальевич, однако не забыл о чтении газеты и велел продолжать.
Машенька вернулась к бумажкам, на которых заботливые «придурки» распечатали заметку, принятую супругами Мамлеевыми за газетную статью.
– И вместо того чтобы переживать за всяких людей, которые, как, например, Гуриев, едят устрицы в Париже…
– Кто? – спросил Юрий Витальевич. – Кто ест устрицы в Париже?
– Гуриев, – ответила Мамлеева.
– Это еще кто такой и почему он ест устрицы в Париже?
– Не знаю, Юрочка, – вздохнула Мария Александровна, заразившись мужниным возмущением. – Чиновник какой-то[5]. Так, я читаю. «И вместо того чтобы переживать за всяких людей, которые, как, например, Гуриев, едят устрицы в Париже, надо бы озаботиться судьбой великого русского писателя, который страдает, потому что завтра может быть уже поздно», рассказал Белковский корреспонденту такому-то.
Мария Александровна послюнявила зачем-то палец, достала новый листок и хотела было читать еще, но Юрий Витальевич ее остановил:
– Машенька.
Мамлеева посмотрела на супруга, в глазах ее опять появился злой блеск.
– Машенька. А мы в Париже устриц ели?
– Дай Бог памяти.
Она в задумчивости закатила глаза и нахмурила брови, пытаясь вспомнить, бывало ли такое, чтобы во время французской эмиграции они с Юрочкой ели устрицы. Лицо ее выражало работу мысли такой силы, будто речь шла о чем-то действительно важном.
– По-моему, ели, – сказала она где-то через минуту. – Точно, ели! На Boulevard Saint-Germain, помнишь?
– Мне кажется, не ели, – возразил Юрий Витальевич. – Мы, Машенька, в годы тяжелой эмиграции, оторванные от России и всего, что нас с нею связывало, ни разу не ели устрицы. А теперь, когда выдающийся российский писатель, достойный продолжатель Гоголя и Достоевского, находится в больнице, нуждаясь в дорогостоящей операции, соотечественники наши обсуждают, как кто-то ест устрицы в Париже.
Когда Юрия Витальевича что-то по-настоящему волновало, он всегда начинал говорить сложными предложениями, полными штампов, как средней руки бюрократ, прикидывающий, куда ему отправиться в отпуск, чтобы в конечном счете остановиться на Феодосии.
– Так, – прервала его шершавую речь Мария Александровна. – Тут про тебя пишут.
– Что пишут? – с искреннейшим интересом спросил Юрий Витальевич и больше не перебивал.
– Юрий Мамлеев – русский писатель, драматург, поэт и философ, лауреат литературной премии Андрея Белого. Из-за невозможности публикации своих произведений он вместе с женой эмигрировал в тысяча девятьсот семьдесят четвертом году в США, где преподавал и работал в Корнельском университете. В тысяча девятьсот восемьдесят третьем году Мамлеев переехал в Париж, где преподавал русскую литературу и язык в Медонском институте русской культуры, а потом в Институте восточных цивилизаций в Париже. В начале девяностых годов он вернулся в Россию, после чего опубликовал несколько книг по философии. Помимо этого, Мамлеев преподавал индийскую философию в МГУ имени Ломоносова[6].
На этом чтение заметки завершилось. Мария Александровна положила охапку листов на прикроватную тумбу, но затем подумала и положила бумагу обратно: дома пригодится.
– Да, неубедительно, – проворчал Юрий Витальевич.
С лица его исчезли все, какие были, следы угрюмого веселья. На соседа явно подействовало обезболивающее, теперь он тихо сопел в долгожданном сне. Это причиняло Юрию Витальевичу явное неудовольствие, он думал было как-то разбудить задремавшего урода, но вскоре отказался от этой затеи, решив оставить ее на потом. Мария Александровна заметила, что что-то очень тревожит супруга.
– Машенька, – прошептал он. – Машенька, вот что я решил. Если Господом суждено мне умереть, то делать надо следующее. Запоминай.
– Юрочка, не говори глупости, – запоздало перебила его Мамлеева. – Ты не умрешь, мы тебя обязательно вылечим, и ты будешь дальше писать книги, которые принесут тебе всероссийскую известность.
Видно было, что далеко не в первый раз ей приходилось произносить эту когда-то тщательно выученную речь.
– Слушай, Машенька. Поскольку я достойный продолжатель Гоголя, то я чувствую, что и смерть моя может наступить при тех же обстоятельствах, что и у Николая Васильевича. Тебе ведь известно, что его похоронили живьем. Когда через много лет его гроб раскопали, он был весь исцарапан изнутри, а Гоголь лежал на боку. Его похоронили, решив, что он умер, а он очнулся в кромешной тьме и принялся выбираться из могилы, но безуспешно. В итоге он погиб от удушья и в полном одиночестве. Он не умер, он лишь впал в летаргический сон, но врачи приняли это за смерть, потому что следовали учению о материализме и за смерть приняли отсутствие признаков жизни. Но мы с тобой люди духовно просвещенные и понимаем, что все происходит иначе. Смерть наступает тогда, когда падает единственный от нее заслон – любовь. Кроме того, ты же помнишь мой рассказ «Прыжок в гроб». Если помнишь, то тебе известно, что там одна старуха, Катерина Петровна, все никак не хотела умирать, и тогда ее сородичи начали убеждать ее в том, что она все-таки мертва. И похоронили ее заживо в земле, хотя была она не мертвой, а всего-навсего лжепокойницей. Вспомни, как у меня это было описано. «Дунул дикий порыв ветра, потом еще и еще. Показалось, что он вот-вот сбросит гроб в могилу. Но гроб спокойно опустили туда могильщики, и посыпалась мать-земля в яму, стуча о гроб. Словно кто-то бился в него как в забитую дверь»[7]. А что, если я тем самым предсказал собственную смерть, как Леня Губанов или Николай Рубцов? Так вот, слушай же меня внимательно.
– Слушаю, Юрочка, – прошептала Мария Александровна.
– Мария, – заговорил опять Мамлеев, – проследи, чтобы, когда меня похоронили, в гроб мой положили веревку, а к ней привязали колокольчик, а колокольчик этот пусть висит у сторожа. И если я вдруг в гробу очнусь, обнаружив, что душа моя не отправилась на великую встречу с Творцом, я за веревочку эту подергаю, чтобы меня выкопали обратно и я продолжил свое существование. Запомнила?
Мария Александровна покачала головой:
– Даже если ты не умрешь, твою кровь заменят формальдегидом, и тогда ты точно перестанешь жить.
Эти слова привели Юрия Витальевича в неописуемый ужас. Он даже чуть подскочил с постели и схватил супругу за рукав.
– Как формальдегид? – даже не сказал, а прохрипел Юрий Витальевич. – Как заменят? Кровь мою заменят?
– Заменят, – подтвердила Мария Александровна. – Кровушку твою сольют, а вместо нее формальдегидом тебя накачают. Чтобы в гробу не очухался и не обнаружил, что живой. Это для твоего же блага.
– Я протестую! – взвизгнул Юрий Витальевич, тут же поперхнувшись слюной. – Я протестую! Наслаждаться бытием – вот благо[8], вот удовольствие, ради которого мы здесь существуем. А как можно наслаждаться небытием? Впрочем, если небытием наслаждаться невозможно, то и нет никакого бытия.
– Верно, Юрочка, верно, – закивала Мария Александровна. – Этим себя и утешай.
От этих разговоров Юрий Витальевич осознал, что проголодался. Он всегда испытывал неимоверный, почти нечеловеческий голод, когда думал о смерти и том, что за ней следует. Привычка эта у него развилась довольно давно. Способствовал этому рассказ одного молодого журналиста. Юный на тот момент журналист этот поделился с Юрием Витальевичем таким наблюдением, что ему всегда очень хотелось пообедать, когда он видел мертвое тело. Особенно его однажды впечатлил недельный труп старушки, скончавшейся в тесном кресле перед телевизором. На жаре она разбухла и почернела, а с кожи ее капала прямо на ковер серовато-черная жижа. Написав заметку об этом любопытном происшествии, журналист пошел в столовую, где тут же съел большую тарелку борща, котлету по-киевски с картофельным пюре, свиную отбивную, гречку с подливой, салат и запил все это тремя гранеными стаканами компота с водкой. Воспоминание это так возбудило Юрия Витальевича, что он заканючил, требуя у супруги, дабы она принесла все перечисленное, за исключением, естественно, водки. Он знал, что ответом будет отказ, но не смог удержаться от того, чтобы хотя бы в виде слов не поперекатывать во рту все эти излишества из столовой.
– Белковского надо бы поблагодарить, – сменил тему Юрий Витальевич. – В интернете, чтобы все видели… Ты Дуде скажи, он умеет, пусть напишет.
Мария Александровна явно устала от монологов мужа и принялась собирать йогурты и кефиры, чтобы унести их в сумке.
– Оставь, – резко сказал Юрий Витальевич, – пусть здесь стоит, пока не прокиснет. А как прокиснет – на сестру наругаюсь, почему вонь стоит на всю палату. Ты иди и скажи Дуде, чтобы Белковскому благодарность от меня передал.
– От нас, – поправила Мария Александровна.
– От нас, – неожиданно легко сдался Юрий Витальевич. – И по телевизору пусть сообщат обязательно.
Мария Александровна в ответ ласково улыбнулась и сообщила озарившую ее мысль:
– А знаешь, Юрочка, мне кажется, ты не умрешь.
Она озорно хлопнула по его колену, спрятанному простыней и одеялом.
– Почему? – спросил Юрий Витальевич, готовясь к предстоящему утешению.
– Интуиция подсказывает, – созналась Мария Александровна.
Этого для Мамлеева оказалось достаточно. Теперь он мог спокойно закрыть глаза и представлять, что будет, когда он отправится в мир иной. Соберутся все друзья, но это ладно, главное, что придут все его почитатели. Будет произнесено немало дежурных слов, и чем менее искренние и более дежурные речи представлял Юрий Витальевич, тем приятнее ему было. Ведь от души сожалеть и говорить о смерти можно лишь в случае заурядностей. А вот по-настоящему великие люди удостаиваются холодных, протокольных слов. По этому поводу он вспомнил выученную наизусть телеграмму от главы российского правительства, которую ему направили в позапрошлом году и которую он никому не показывал, даже супруге, объясняя это тем, что в ней содержится некая «секретная часть».
– Вас по праву считают талантливым, глубоким писателем и философом, а ваше творчество – значительным явлением в отечественной и мировой литературе. Созданные вами произведения всегда отличаются особым, узнаваемым авторским почерком[9], – нараспев проговорил Мамлеев.
– Юрочка, – Мария Александровна переменила тон на совершенно заискивающий, – что же там было дальше, в «секретной части»?
Мамлеев захохотал с неожиданной для его состояния силою.
– Любопытно тебе? Ну уж даже не надейся, это знание я унесу с собой в могилу. Но однажды весь мир узнает эту великую тайну и содрогнется от ужаса и восхищения.
Мария Александровна стиснула рот, сжала маленькие кулаки, но ничего предпринимать не стала, видимо вспомнив, что находится в общественном месте, где в любую минуту могут появиться нечаянные свидетели.
– А как хорошо было бы умереть прямо сейчас, одномоментно, – переменил вдруг тему своего монолога Юрий Витальевич. – Чтобы – хлоп! – и слился с Абсолютом в своем бессмертии.
– Нет, Юрочка, – повторяла все свое Мария Александровна, – не умрешь ты. Я так чувствую.
Интуиция не подвела Марию Александровну: в этот раз писатель Мамлеев не умер. Когда опустилась ночь, он заметил, что что-то в палате переменилось, будто стало меньше на одну душу, воспринимающую бытие. Почти слепыми глазами он всматривался в красную темноту, где под белой простыней лежало тело его соседа, и через полчаса или час наконец удостоверился в том, что он – недышащий труп.
Юрий Витальевич нажал на кнопку у кровати, загорелся рыжий огонек. Нажал снова, но никто не шел и даже не собирался.
– С мертвецом придется спать, – пробухтел себе в коротенькие белесые усы Мамлеев. – Страшно.
Сказав, а вернее прошептав это замечание, он уснул крепким и почти здоровым сном.
* * *Кто бы ни утверждал обратное, но смерть и сводящий с ума страх перед ней – центральное, если не единственное содержание всех книг Мамлеева. «Субъект, которого описывает Мамлеев, либо мертв, либо субституирует мертвое, либо заполняет интересом к смерти все свое бытие»[10], – пишет один анонимный читатель его ранней прозы[11].
Даже в романе «Московский гамбит», этой шизофренично-идеалистической картинке из жизни советского культурного андеграунда, ни с того ни с сего появляется смертельно больной персонаж: в книге он кажется чужеродным элементом, но без него сама книга оказалась бы чужеродным элементом в библиографии Мамлеева.
Сам Мамлеев к концу жизни стал категорически отрицать свой некроцентризм. Читатель еще не раз заметит, что Юрий Витальевич вообще любил переписывать собственную биографию, как творческую, так и личную, но сейчас хотелось бы привести такое его симптоматичное высказывание: «Однажды два человека сказали мне, что роман „Шатуны“ спас их от самоубийства. Сквозь кромешную тьму прорывается свет. Он – в подтексте. Получилось так, что даже в „Шатунах“, самом страшном моем произведении, нет смерти, но есть бессмертие»[12]. «Мои произведения не оставляют впечатления безысходности: в них нет смерти»[13], – настаивает Мамлеев в другом интервью.
Посвятив первую половину жизни созданию собственной мифологии с соответствующим мироощущением, вторую ее половину Мамлеев потратил на то, чтобы наполнить ее абсолютно посторонними смыслами, делая вид, будто для него неочевидно то, что очевидно анонимному автору, процитированному чуть выше.
Именно поэтому поздний Мамлеев замешан на бессчетных самоповторах – и в книгах, и в интервью (в беседах с журналистами он в прямом смысле слова повторяет одно и то же, будто заучив наизусть некоторые формулы): в уже созданной художественной вселенной не должно появляться ничего, что нарушило бы эту безумную герменевтику, наполняющую литературные первоисточники противоположным содержанием. Хотя друзья и приближенные Мамлеева оставили многочисленные свидетельства того, что Юрий Витальевич был предельно искренним в своих порывах, не стоит отметать и такие наблюдения:
Однажды, в году 93-м, собрались выпустить книгу рассказов Мамлеева. Он их правил на заляпанном столе по парижско-нью-йоркскому изданию, пытаясь предугадать претензии нравственной, патриотической, религиозной и какой-то еще цензуры. Правил безжалостно, густо замазывая чернилами строки.
Мы ему говорили по какому-нибудь конкретному случаю, заглядывая через его руку: «Но ведь это пройдет, зачем вы», или «Да это сейчас можно», или «Здесь же ничего страшного…» А он, поднимая голову, каждый раз отвечал: «А вдруг не пройдет? Не будем рисковать, вполне без этой фразы обойтись можно».
И вычеркивал. Я думаю, что он без всего текста мог бы обойтись, кроме своего имени на обложке, которое все-таки хотелось бы явить как свидетельство[14].
Подобной «редактуре» подвергся в конечном счете весь корпус мамлеевских текстов: даже если речь идет не о буквальном цензурировании его произведений, то совершенно точно полному переформатированию подверглась их идеологическая огранка – трансгрессивная проза, в которой шок обладал самодостаточной культурно-философской ценностью, посредством многочисленных и в высшей степени однообразных автокомментариев мутировала в дидактическую литературу о поисках бессмертия. Под воздействием внешних и в куда большей степени внутренних факторов Мамлеев провел операцию по предельному упрощению своего художественного мира. Это может легко заметить читатель многих его поздних романов, одним из самых забавных и одновременно отталкивающих свойств которых является откровенно ходульное построение сюжетов с обязательным квазифилософским хеппи-эндом. Так Мамлеев оказался одним из редких авторов, чьи автокомментарии ничуть не облегчают работу критика или исследователя, но лишь направляют его по самому неверному пути. Юрий Витальевич выступил в роли недостоверного рассказчика о собственной жизни, ее недостоверного комментатора. Но с какой целью? На мой взгляд, она очевидна и заключается в том, что Мамлеев на последнем этапе жизненного пути стремился представить свое наследие не как противоестественную аномалию в истории русской и советской литературы, но как вполне закономерную часть ее «естественного» развития. Если все же допустить, что у литературы и правда есть какое-то «естественное» развитие, то, конечно, встраивая себя в общее направление, Юрий Витальевич занимался откровенным ревизионизмом, а главнейшей фальсификацией было изъятие из его произведений их стержня.
«Главная героиня Мамлеева – смерть, – совершенно справедливо замечает Виктор Ерофеев. – Это всепоглощающая обсессия, восторг открытия табуированного сюжета (для марксизма проблемы смерти не существовало), черная дыра, куда всасываются любые мысли»[15].
Патологический интерес мамлеевских героев к смерти в ее наиболее зловещих проявлениях обнаруживается уже в неопубликованном рассказе 1953 года «Иронька (Рассказ тихого человека)» – по-видимому, самом раннем из дошедших до нас текстов Мамлеева. Несмотря на юный возраст автора, это сочинение никак нельзя назвать ученическим: в нем отчетливо видны многие мотивы и чисто технические средства письма, которые затем составят основу более зрелого творчества писателя.
Большую часть «Ироньки» занимает подробное и нарочито многословное описание заглавной героини – студентки, обладательницы «беленького, жирненького личика с томными, очень печальными глазами»[16]. Иронька живет с матерью в двухкомнатной, со вкусом обставленной квартире, часто влюбляется, предается смутным лирическим фантазиям, и вообще она «робкая застенчивая культурная девочка, читающая по ночам Метерлинка и Гауптмана». За пространным описанием следует внезапная кульминация – рассказчик материализуется в жизни Ироньки, и в этот момент текст и образ героини переворачиваются с ног на голову: