bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

День близился к середине, воздух подрагивал от зноя, небо напоминало плоскую тарелку из «больной» – побывавшей недавно в руках мертвеца – бирюзы. Слуги бездельничали, и только слабые запахи жарящейся рыбы и розмарина обещали: без обеда никто не останется. Элеорд встал, привел себя в порядок, насколько мог в этот ленивый час, и уверился, что Идо нет. Наверное, он задержался в храме. Скорее всего, лихорадочно наносил там последние штрихи, а может, как ему и велели, говорил с архитектором. Главное, чтобы она не слишком его мучила: бедный мальчик до сих пор терялся, когда на него внезапно обрушивалось слишком много делового внимания.

Элеорд уже жалел, что не составляет ему компанию: все равно ведь не знал, чем занять себя в день, который сам же назначил выходным. Так бывало часто: он работал, обгонял поставленные самому себе сроки, а потом беспомощно озирался, когда его обступало внезапно высвободившееся время. Элеорд стал, видимо, уже староват, чтобы с ходу занимать себя. Он развлекался: ходил на театральные представления, пил в тавернах, отправлялся на конские, собачьи, петушиные или еще каких-нибудь тварей бега, – желая только развлечь Идо, увидеть его улыбку и услышать смех или азартные крики. Ведь тот, хоть и был моложе на пару десятков приливов, отдыхать умел еще хуже. Слишком много работал, мало жил, еще меньше – радовался жизни.

Элеорд не удержался и заглянул в его незапертую мастерскую, вызолоченную светом. Идеальные скульптуры богов и героев толпились в углу и словно молча переговаривались, а вот картины все были повернуты к стенам. Элеорд вздохнул. Непроданные работы Идо хранил только так; он не любил и, хуже всего, не ценил свою живопись, хотя она была великолепна. Что-то Элеорд забирал, чтобы повесить в доме или подарить очередному влиятельному лицу с парой многозначительных рекомендаций; остальное же… С остальным он неизменно поступал одинаково бессовестно, хотя и знал: Идо будет потом сердиться.

Вот и теперь Элеорд терпеливо прошелся вдоль стен и развернул все восемь обиженных картин лицом наружу. На него смотрели незабудковые луга на рассвете и болота в лиловых сумерках; мертвая водная дева, привязанная к чьему-то якорю; красочная толпа, встречающая корабль под звездным небом, зеленый розовобрюхий попугай на плече лохматого рыжего разбойника… с последней картины глядели члены графской семьи. Надо же, Идо и это успел, а ведь у него не было времени. И, кстати, удачно вышло, небывало удачно для портретов не с натуры.

Элеорд с детства так тренировал память Идо, да и свою заодно: они шли на торжество или представление, выбирали кого-нибудь броского, а дома, по свежим впечатлениям, писали портреты. Идо в последний раз взвалил на себя трудную задачу, выбрав разом всю графскую семью… и, видимо, был недоволен, раз отвернул картину и даже не сказал, что завершил ее. А зря – все четверо вышли похожими, а главное, очень настоящими, с пойманными характерами. Остериго, чье лицо повторяло завораживающие лики древних воинов и оттого казалось пресным: преображался Соляной граф только смеясь – сверкая глазами, показывая жемчужные зубы, откидывая кудрявую голову. Красавица Ширхана, щурящаяся и поджимающая красные губы так, словно даже воздух недостоин касаться их. Юный Эвин, вздернувший подбородок и пытающийся повторить естественно-гордую позу отца. Чуть в стороне – бледный Вальин. Элеорд надолго задержался на нем взглядом. Если всмотреться, красивый ребенок, беленький, с умными глазами цвета грозы… но, разумеется, Идо его не пожалел, не забыл язвы на висках и тонкие пальцы беззащитно опущенных рук-веточек. И все же Элеорд улыбнулся, коснувшись пальцами – тоже тонкими, но куда более крепкими – края картины.

– Светлый мой, – пробормотал он, думая уже не о Вальине, а об Идо.

Судьба его могла сложиться не лучше: маленький Идо жил, как не пожелаешь ребенку. Основным занятием его было воровать что-нибудь с рыночных прилавков, вторым – драться с такими же воришками, а третьим – убегать от тех, кого обокрасть или побить не удавалось. Смуглый, ладный, он отличался острой цепляющей красотой – такая ценилась людьми порочными. Неудивительно, что он опасался каждой тени и никого не подпускал к себе, сколь бы добрые намерения ему ни демонстрировались. «Я вообще не умею верить, – как-то сказал он позже. – Ну, людям. И не хочу учиться».

Элеорд вряд ли заинтересовался бы им, если бы целых три раза случайно не увидел, как Идо рисует, – и всегда тот рисовал фексов, красных крылатых лис, на одной стене за белокаменными рыночными бараками. Он удивительно ловил движение, а ведь именно оно труднее всего дается даже тем, кто долго учится живописи. Нужно приливами изучать анатомию и практиковаться в скульптуре, чтобы и на рисунке добиться пластичности и порывистости, а мальчишка просто брал – и рисовал, наверняка ворованными красками. Всякий раз лисиц стирал кто-то из хозяев бараков, но они появлялись снова.

На четвертый раз Элеорд захотел как-нибудь познакомиться с загадочным бродяжкой. Он уже понял, что подойти просто так не получится, и придумал план: пришел к стене пораньше, захватив дорожную коробку красок. Он не опасался нареканий, встав к прогретой зноем стене и начав рисовать: нашелся бы с ответом, ну или бросил бы владельцу барака пару монет. Ему – человеку творческому и богатому – вообще многое в городе прощалось; возможно, ему даже подобало быть чудаком, иначе в нем могли и разочароваться. И все же он ощутил что-то вроде трепета – детского трепета взрослого, который совершенно отвык делать необычные вещи. Элеорд ди Рэс уже был знаменит. Он писал портреты, расписывал купола храмов, создавал фрески для дворцов и обновлял их на обычных домах… но просто рисовать на грязной барачной стене, под недоуменными взглядами спешащего народа с корзинками, скотиной, ведрами рыбы и баулами… в этом что-то было. Элеорд ненадолго забыл даже об изначальной цели. Он нарисовал одного фекса, второго, третьего – они летели следом за Моуд, ведь, по легендам, они были именно ее спутниками. Силуэт самой богини уже проступил на штукатурке, когда…

В стену рядом ударился булыжник, с сердитым стуком бухнулся в пыль. Элеорд, вздрогнув, обернулся, и на него сверкнули яркие синие глаза. Оборванный тощий мальчик, чьего имени он тогда не знал, стоял в нескольких шагах и глядел в упор – зло, настороженно, любопытно? Элеорд улыбнулся. План, похоже, удался. Отец – а отец служил начальником городской стражи, с бродячими мальчишками дружил, часто использовал их как глаза и уши в расследованиях – одобрил бы, если бы был жив.

– У тебя так плохо с меткостью или ты просто хотел привлечь мое внимание? – тихо спросил Элеорд. – Привет.

Мальчик только склонил голову; на грязный лоб очаровательно упали несколько густых прядей. Похоже, он растерялся оттого, что с ним вообще заговорили, да еще вежливо, да еще поздоровались. Он молчал. Элеорд все не решался сделать к нему даже самый маленький шаг: а ну как сбежит или, наоборот, швырнет камнем пометче?

– Я Элеорд ди Рэс, – мягко представился он и даже поклонился. – Мне понравились твои лисы. Так что я захотел нарисовать своих. Ты не против?

Мальчик молчал: наверное, начинал уже побаиваться странного болтливого чужака. А может, все-таки злился и просто не понимал, не опасно ли об этом заявить. Элеорд вздохнул. Он больше не был уверен, что идея так уж хороша. Как минимум она оказалась сыровата. Что бы сделал отец?… У отца все получалось просто: сорванцам он давал монетки за каждое поручение, кого-то мог угостить пирожным или яблоком. Но там было иное: к маленьким осведомителям он искал пути долго, приручал их, как зверьков. Остро вспомнилось вдруг: когда потом отца хоронили, целая процессия их – этих голодных, грустных оборвышей – шла за паланкином, в котором несли его тело и тело матери. Человеку, не осведомленному о методах Орлока ди Рэса, могло бы показаться, будто у покойной пары было феноменальное потомство всех цветов, рас и возрастов. А сам Элеорд – родной сын – от горя настолько ослаб, что мог тащиться только в самом конце, и то еле передвигая ноги. Про себя он отчужденно удивлялся одному: бродяжек не отпугнул мор. Чтобы проводить благодетеля и не навлечь гнев властей, они даже нацепили на лица грязные тканевые маски, которые в тот прилив носили по всем Равнинным Землям.

– Если хочешь, – с усилием вырвавшись из прошлого, снова заговорил Элеорд и медленно опустил на землю коробку с красками, – я могу оставить их тебе. Твои наверняка кончаются.

Наконец он, кажется, подступился с правильной стороны: мальчик перевел на коробку глаза, облизнул губы. Краски были очень дорогими, он наверняка это понимал по резной деревянной коробке, по золоченому замку в виде узора из священных треугольников. Но Элеорду совершенно не было их жаль. Он не путешествовал праздно, а если ездил по работе, то в пути не рисовал, освобождал голову, сонно созерцая пейзажи и лица. Путешествовать для удовольствия и вдохновения ему было не с кем.

– Я пойду, – произнес Элеорд и опять улыбнулся, на этот раз смущенно. Ответное молчание подавляло его, он окончательно уверился, что сглупил, и ругал себя на чем свет стоит. Где ему сравняться с отцом в доброте и обаянии? Он и в детстве-то с трудом сближался с людьми. – Извини, если напугал. Не думай, что смеюсь над тобой, наоборот. А краски возьми, ты талантлив. Не забрасывай. Удачи.

И он пошел – не навстречу мальчику, а наискосок. Он не чувствовал разочарования, скорее смутную досаду, и досаду эту усиливал незавершенный образ Моуд на стене. Он хотел прорисовать волосы, добавить ореол… неважно. Еще больше он хотел другого, но с этим, видно, не сложится никогда. Знаменитый Элеорд ди Рэс умеет множество вещей, но только не заводить друзей. Поклонников, покровителей, врагов, подражателей, кого угодно, но не друзей, увы. И поделом, нужно было принять это еще в детстве, когда отец, недовольный увлечением живописью, запрещал дружить с детьми художников, а мать отгоняла тех самых бродяжек, боясь, что «любимый, особенный Эли» чем-нибудь заразится или наберется дурных манер. Элеорд закусил губу, зачем-то пытаясь вспомнить разномастные лица папиных помощников. Не было ли среди них кого-то похожего на этого мальчишку? Значения это не имело, но чуть-чуть отвлекало. Шаг, еще шаг.

– Они же были уродливыми! – Это донеслось в спину, так неожиданно и недоверчиво, что он едва не споткнулся о выбоину. – А ваши такие красивые!

Элеорд обернулся – быстро, наверняка несолидно, как ужаленный. Мальчик уже стоял у стены и кончиками пальцев изучал лис: изгибы спин и хвостов, острые морды, белое оперение крыльев. Он не глядел на рисунок – только водил рукой, словно слепой. А смотрел он на Элеорда, теперь – почти умоляюще, но все равно дико, жгуче, упрямо.

– Что?… – переспросил Элеорд. Под этим взглядом он слегка потерялся.

– Лисы, – терпеливо пояснил мальчик, ударил по стене ладонью и продолжил с неожиданной злостью: – Я рисую, как чувствую, и они не получаются. Никогда.

– Получаются, еще как, – возразил Элеорд и улыбнулся, собираясь добавить: «Это меня и привлекло», – но его не услышали.

– Научите меня! – выпалил мальчик. – Научите как вы! Я… – он запнулся, – я украду для вас что-нибудь. Хотите… – он заметался взглядом вокруг себя почти панически, – хотите настоящую лису? Ими торгуют, как и другим зверьем.

И тут Элеорд не удержался, захохотал: вот это да, никто никогда еще не делал ему таких смелых и трогательных предложений. Мальчик осекся и нахмурился, затеребил свои лохмотья. Явно решил, что смех презрительный, и ощетинился снова.

– Что?… – Он выплюнул это почти яростно.

– Не надо, – мягко попросил Элеорд, даже приподняв ладони перед грудью. – Не надо ничего красть, я и так согласен. Но… – И кто потянул его за язык? – Только если ты поживешь у меня. Как живут другие мои ученики. Так выйдет проще и быстрее.

Он понимал, как это прозвучит, и не ошибся: мальчик насторожился. Настораживались все, да что там, в детстве он настораживался и сам, слыша о неродных детях, живущих со взрослыми мужчинами, пусть даже очень талантливыми, пусть кажущимися хорошими людьми. Да и отец принес со службы не один мрачный рассказ о том, чем иногда чреваты такие «благородные и бескорыстные» предложения гениев.

– Для чего вам пускать меня в свой дом? – Его глаза сузились. – Я не.

– Ни для чего, чего ты боишься, – не желая даже гадать, какая отповедь может крыться за «я не…», ровно откликнулся Элеорд и развел руками. – Увы, добрых намерений мне тебе не доказать, безобидности тоже. Поэтому сделаем иначе. – И он назвал свой адрес, добавил: – Приходи, когда решишься. Если решишься. Я буду рад, я правда хотел бы с тобой поработать. А пока прощай.

После этого он снова пошел прочь, не оборачиваясь. На сердце стало удивительно спокойно, настроение как-то поднялось. Даже если не срастется… славный мальчишка, можно ведь будет просто помогать ему потихоньку, чтобы точно не боялся и не выдумывал лишнее. Например, оставляя здесь иногда деньги, еду, кисти или.

– А краски? – мальчик спросил это уже иначе – растерянно, почти пролепетал.

Элеорд и сам не знал, почему грустно улыбнулся и почему в памяти снова ожила стайка детей в грязных масках до самых глаз. Оборачиваться он не решился.

– Оставь. Пригодятся.

Элеорд не удержался и снова прошел мимо стены в тот же вечер. Идо дорисовал богиню – и сделал это хорошо. На следующее утро рисунка не было. Еще через два дня Идо постучал в дверь. Возможно, это было связано с тем, что наступило долгое ненастье, а на площадях начались облавы на воришек, но, возможно, нет. А позже он так и не ушел.

С тех пор прошло несколько приливов. Идо давно перестал красть и выучился множеству вещей; его талант расцветал стремительно, и не случайно безродный мальчик был единственным из учеников, кого Элеорд приютил на постоянной основе. Периодически у него жили многие, первые последователи намертво сели на шею уже в день приезда, наслышанные о «заморском Мастере»… но вырос на его глазах только Идо. И только об Идо он думал почти каждую свободную от рабочих мыслей швэ[5]. Особенно – когда переворачивал картины.

Идо и сам полюбил его за долгую жизнь под одной крышей. Идо полюбил все, что с ним было хоть как-то связано, порой эта любовь достигала поистине пугающих, каких-то фанатичных пределов. Элеорд дорожил этой любовью, которой совсем не ждал в первые дни, когда мальчик не мог поддержать совершенно праздный разговор о погоде, шарахался от одного только слишком долгого взгляда, жался к стенам, ночевал в садовой беседке, откуда в случае чего рассчитывал, видимо, убежать. Увы, даже преодолев все это, Идо не полюбил другого человека. Себя. И это не давало Элеорду покоя.

Может, храм, расписанный вместе, что-то исправит? Ведь когда граф Энуэллис и рыжая красавица Сафира обратились к «знаменитому ди Рэсу» с просьбой поучаствовать в безумном политическом решении, он выдвинул единственное условие: «Со мной будет работать мой любимый ученик». О том, какие последствия это решение может повлечь, если недоверчивый, крепко держащийся за традиции народ скажет свое слово, лучше было не думать, но… Они справятся; что бы ни случилось, справятся. Да и вряд ли кто-то тронет их, людей довольно маленьких. Отец бы скривился, узнав, что сын думает о себе в подобных выражениях… но Элеорда это устраивало. Да, он был маленьким человеком. Как и большинство. А если думать действительно широко, все люди, что коронованные, что просящие милостыню, очень малы под огромным небом. И даже под сводами достаточно просторного храма. А он, Элеорд, как минимум может подняться под самый купол и сделать его прекраснее. И Идо он этой возможности не лишит.

Элеорд еще раз прошелся вдоль картин, покосился на грозную толпу белых пустоглазых скульптур и вышел из мастерской. День выдался восхитительный, его стоило провести на балконе, за хорошим вином. Оно, особенно розовое, славно уродилось в этот теплый прилив, а в следующий обещает быть еще лучше.

И, разумеется, лучше взять два кубка, ведь Идо скоро вернется.

* * *

Эльтудйнн вышел из шепчущегося круга раскрошенных каменных обелисков, шагнул в коридор хмурых сосен и, не оглядываясь, устремился прочь. Зеленые тени упали на него со всех сторон, запах смолы и хвои защекотал ноздри, под ногами захрустели ветки. Раз или два его позвали. Он не ответил. Если бы кто-то посмел увязаться следом, то недосчитался бы головы, но благо, собратья знали его уже достаточно.

Постепенно зычные голоса чуть притихли: древний могильник остался далеко позади. Высокие деревья сменились юной порослью, под ее ветвями запестрели цветы. Дышать стало легче. Нетвердо, едва переставляя ноги, Эльтудинн достиг бегущего вдоль лесной кромки ручья, остановился и здесь наконец упал на колени.

Погрузив в воду руки, но не делая ни движения, он следил, как ледяной поток багровеет, мутнеет и тут же вновь становится чистым, а его собственная кожа – черной, привычно черной без жгучих кровавых пятен. Что для быстрой воды одна звериная смерть, один тонконогий олененок с янтарными глазами? Что для быстрой воды жрец, покинувший «поганое место» после жертвы своему божеству? Что для быстрой воды клубок злых мыслей у жреца в голове?

Эльтудинн попытался поймать в ручье свое отражение, но поток спешил так, что оно рябило, дробилось, распадалось. Впрочем, Эльтудинн вообще в последнее время скверно помнил и понимал себя, а от долгого взгляда в воду у него начинала кружиться голова, слишком многое в нее лезло, становилось тошно. В конце концов он просто зажмурился, с силой плеснул себе на лицо, а потом запустил пальцы в спутанные длинные волосы и оскалился в пустоту. Это стало невозможным. Невыносимым. Снова, в который раз, захотелось бежать, бежать, бежать как можно дальше. Уничтожая все на пути.

Он отлично знал: жрецами становятся люди совсем другой судьбы. Например, бедные дети, которых негде воспитать, кроме как при храме; или несчастные больные, которым, чтобы выздороветь, нужна особая милость; или уродливые пироланги: этот народ, по древним легендам, с ледяными сердцами, хорошо слышит небесные голоса и не знает страстей. Путь жреца труден и почетен, но путь жреца не для всех. Кто отдаст в жрецы графского сына, отмеченного звездами и способного острейшей саблей рассечь что валун, что живую плоть? Кто напишет такую судьбу для человека сильного, здорового и имеющего все права на трон вслед за отцом? Кто?… Эльтудинн открыл глаза и хрипло прошептал свое имя. На ладони загорелась алая гербовая метка – ветвь чертополоха, гордый цветок в острых листьях. Знакомый, привычный… здесь не имеющий никакого веса. Эльтудинн смотрел на свою ладонь, не моргая, до рези в глазах, пока рисунок не погас. Тогда он сжал кулак.

Кто так изуродовал его судьбу?… Безродный брат покойной матери, предатель и убийца. Ничтожество, идущее к закату, но окруженное сворой молодых верных псов из стражи. Ничтожество, которому просто повезло: в один из давних фииртов[6], на балу, он вовремя вскружил голову принцессе Иулле, старшей дочери верховного короля, и взял ее в жены. Безродный. Безродный, даже лишенный метки! Никогда, ни за что король не дал бы добро, если бы дочь при всех гостях не упала ему в ноги со слезами, не взмолилась бы: «Дай мне уехать с Шинаром, пожалуйста, дай! Сестра вышла по любви!» Белая, хрупкая, светловолосая, она так льнула к выбранному черному чудовищу… Черному. Никогда Эльтудинна не отвращали собственный цвет кожи, золото глаз, острота зубов и ушей. Пока однажды, уже повзрослев, он не осознал, что дядя, казавшийся поначалу чудаковатым, ветреным, излишне щеголеватым, но вполне безобидным, из себя представляет.

Теперь каждый раз, как звучало имя Шинар Храбрый, Эльтудинн задыхался от ярости. Дядя Шинар не был храбрым. Дядя Шинар умел только цедить яды, лгать и льстить. Первое ввергло в долгий недуг и затем отняло жизнь у прежнего графа, отца Эльтудинна; второе отправило в гибельные путешествия за лекарством его братьев, а последнее расположило короля. Только против старшего племянника дяде не помогло ничего из хитростей и умений. Эльтудинн не поехал искать то – не знаю что, сразу заподозрил неладное: кто и почему мог проклясть славного отца, чем он мог заболеть так резко? Эльтудинн предпочел остаться рядом, чувствуя: не просто так дядя вызвался самолично хлопотать у постели. Эльтудинн тоже ухаживал за отцом, и внимательно наблюдал, и готов был поймать дядю за руку при малейшем подозрительном движении. Не поймал. Поздно он понял, что благоухающая мятой вода, которой отцу обтирали лицо, тоже была с ядом: когда из миски, оставленной на полу, случайно попила дядина кошка, белая как снег и глупая как пробка. Тогда-то Эльтудинн и бросился на дядю с саблей наголо. Тогда-то, пока длился отчаянный поединок, отец и уснул последним сном. Тогда-то и выяснилось, что доказать ничего не выйдет: миска опрокинулась, вода расплескалась, а кошка… кошка умерла от жары, слишком она была толстая и пушистая. Поднимаясь с пола и вытирая кровь с лица, дядя улыбался. Он-то уже знал, как все обставит, и знал, что младшие дети графа Аюбара Доброго не вернутся в сераль.

Но в злые намерения старшего графского наследника никто, вопреки дядиным надеждам, не поверил: слишком хорошо Эльтудинна Гордого знали в Жу. Зато все как один решили: он, несчастный, помутился от бед рассудком, потерял себя и нуждается в том самом исцелении свыше. Так пусть заслужит его и отмолит грехи. Поэтому за попытку убить Шинара Храброго совет баронов лишь сослал Эльтудинна в жрецы. Из тропического, богатого горячими источниками графства Кипящей

Долины сюда – в соседнее Соляное, где было намного промозглее, а род Чертополоха не значил ничего рядом с родами Розы, Астры, Полыни, Колокольчика, Бузины и, конечно, Крапивы. Соляными Землями управляли Энуэллисы – крапива тянулась зеленым побегом от линии их пульса до кончиков пальцев. Они радушно приняли чужеземца и даже вроде бы поверили в его, а не дядину версию истории. Но это положение – положение прислуги, пусть священной! – все равно унижало Эльтудинна. Хуже было лишь бессилие от понимания: дома дядя пришел к власти и может не только удержать ее, но и передать наследнику, если успеет зачать его и если тот, не дайте боги, родится с незабудкой на ладони. Сам верховный король верит в его невиновность. А братья остались непохороненными где-то в лесах. Нурдинн, вредный и упрямый, но такой жизнелюбивый. И Ирдинн, славный, искренний Ирдинн, который ради отца презрел страх глухих джунглей, топких болот, коварных крокодилов. Ирдинн… можно ведь было его удержать. Нужно. Но Эльтудинн, уязвленный словами «Ты же никогда не был трусом, так почему не едешь, тебе настолько все равно?», отступился и даже заявил: «Верь во что хочешь, катись куда хочешь!» Дурак… стоило попробовать все объяснить прямо, сохранив холодный ум. Но тогда, пока дядя подбивал братьев к «спасительному» странствию, очевидных доказательств его двойной игры не было – лишь домыслы. Зато была робкая, жалкая, ныне постыдная надежда: вдруг дядя все же честен, а то, что за последним ужином именно он подливал отцу вино, – совпадение? Тогда нельзя отвергать помощь богов. И, разрываемый надвое этим сомнением, этой недоумершей верой в извечную правоту и безгрешность старших членов семьи, Эльтудинн погубил всех.

Ime shana Odenoss t’ha osire Sar. Ime aga Odenos t’ha osire Der.

«В снах дурных ищи знамение. В сне последнем ищи приют».

Так пели за спиной во славу Короля Кошмаров, но Эльтудинн не мог, больше не мог это слышать. Тягучий псалом, прежде успокаивавший, сегодня мучил как-то особенно.

Эльтудинн снова поднялся, покачнулся и пошел прочь – не разбирая дороги, лишь бы подальше от голосов. О чем, о чем можно опять молить Короля Кошмаров? Чтобы он наконец оборвал жалкое существование изгнанника? Чтобы наслал дурной сон, в сравнении с которым это существование покажется чуть слаще? Да и какое, какое божество, хоть немного уважающее себя, станет принимать кровавые подачки из дрожащих рук на заросшей желтым мхом поляне, среди растрескавшихся косых камней, призванных заменить стены? Божествам строят храмы. Настоящим божествам должны строить храмы. Давно пора было уравнять их всех. Может, тогда однажды он, Эльтудинн, сможет хотя бы найти трупы Нурдинна и Ирдинна? Ирдинн… в каждом кошмаре он раз за разом погибал то от укуса змеи, то в ее удушливых объятьях, то в пасти крокодила, то от пули или ножа в спину. И каждый раз, умирая, он успевал посмотреть брату в глаза и попросить об одном и том же.

«Обними меня, мне так страшно».

Мысли, воспоминания, болезненные призраки всё роились в голове. Эльтудинн шел, спотыкаясь о коряги, цепляясь полами одеяния за голые ветви. Он щурился в темноту и видел иногда сов с глазами такими же золотыми, как у него самого. Он шел, пока голоса других жрецов совсем не затихли, а впереди не разверзлось болото – заросшее брусникой, а оттого скорее алое, чем густо-зеленое. Здесь плыл смрад и плясали редкие лучи заката. Эльтудинн остановился, точно кто-то поймал его за руку. Снова упал на колени – будто его толкнули в спину – и начал молиться. Он не покрыл головы капюшоном. Не надрезал мизинец, не окропил кровью лоб. Он даже не пал ниц, а стоял на коленях прямо, качаясь подобно висельнику и глядя на ягоды и трясину под ногами. Но он молился как никогда.

На страницу:
4 из 6