Полная версия
Карты четырех царств. Серия «Срединное царство». Книга вторая
– Уехали? – Дорн рухнул на ступеньку рядом с травницей. – С ума сойти.
Только теперь он заметил, что у Улы дрожат пальцы, на лбу копится бисером испарина. Дышит травница редко и трудно. Дорн вскинулся, побежал в дом – за водой, полотенцем, пледом, подушками… свалил принесённое грудой и поставил на ступеньку кувшин. Сам замер, ожидая пояснений.
– Сколько раз я пробовала прочесть ту книгу, где вместо букв значки. И на картинках люди, а по телу у них точки разноцветные. Не поддавалась мне та книга, – пожаловалась травница. Тыльной стороной ладони отёрла пот, без сил откинулась на перила, не тронув ни кувшин, ни полотенце. – Сынок сразу главное углядел, а я вот… два года надрывалась. Все сны мне та книга иглами истыкала, как есть – все. Но я одолела. Очнётся твоя ненаглядная, а столица уже ох как далече, и ветер зарю задул.
– То есть вы её… – охрип Дорн.
Ула кивнула и снова указала на хмель.
– А был ли у нас выбор? Выноси, что нельзя оставить. Будем жечь твой дом. Уж прости… поздно сберегать то, что корнями заплетено и тенью пропитано.
– Так плохо?
– Да померли бы вы к осени, так мнится мне, – без выражения заключила Ула. – Видишь, какой бес попался кривохожий. Книжку прислал мне, а гадость у вашего порога высадил. Бессонница, немочь для жил, ломота костная, крови порча, – бормотала Ула, продолжая настороженно рассматривать хмель, такой весёлый и зелёный. – Как нарыв беды вызреет, так уж поздно сделается даже жечь. Неужто не видишь?
– Запах мне неприятен, голова болит. Но ловушка, надо думать, на вервров поставлена, а мы и есть вервры, – Дорн сказал и ощутил, как по спине продирает озноб. – Матушка, как же мне удержаться и не пойти его убивать?
– Сам думай, как. О сыне думай, – безмятежно посоветовала Ула и встала в рост. Немного отдышавшись, она удалилась в дом и вернулась, держа на руках наследника семьи Боув. – Вот всё, что мы берём из дома. Сабля при тебе? Более ничего не жаль?
Дорн усмехнулся, огляделся: стриженные кусты, старательно выкошенная трава, шиповник пяти оттенков, валуны для украшения садов – как теперь модно. Всё своими руками. И ничего не жаль. Он ощутил, как пропадает злость. Только где-то глубоко в душе осела горечь, жжёт… Если встать и заняться делом, уймётся и она. По крайней мере, пока. Не надо думать и злиться, Ула права. Куда важнее спуститься в подпол и рывком взвалить на спину бочонок с драгоценным, трижды перегнанным, настоем на травах. Душевно сделан, горит без дыма и остатка.
Удар кулака взломал дубовый бок бочонка. Сразу запахло лесом и волей, праздником и безрассудством… Дорн плескал на стены, на шторы, смаргивал влагу и усмехался криво, не понимая себя. Горечь не уходила. Да что ему этот сарай! Еще когда он был пацаном, сто раз представлял, как подожжёт ненавистное родовое гнездо, где он заперт один, где, даже будучи наследником покойного отца, он всем видится как выродок и отщепенец.
Когда дом загорелся, Дорн упрямо стоял так близко, что волосы трещали и пахли палёным, а румяное лицо, кажется, запекалось болезненной улыбкой… Рыжее пламя плясало, пьяно гудело. А горечь так и не могла выгореть, уняться.
Дорн отвернулся и побрёл по дорожке, прикрыв воспалённые глаза. Под ногами хрустел мелкий камень. Вдали перекликались люди: заметили дым и, пожалуй, уже со вкусом обсуждали удел графа-погорельца, от рождения и до сего дня столь нищего, что терять ему нечего. Но и сберечь ничего не получится: хотя в столице пять пожарных вышек, от ближней до графского сарая – неблизко.
– Неужто Лия не видела? – вдруг возмутилась травница.
Дорн вздрогнул, распахнул глаза. Рассмеялся, признал наконец: да, это не дым ел их, это самые настоящие слезы… Он, оказывается, умеет плакать. Ему, оказывается, жаль терять то, что было памятно. Даже свою детскую ненависть к отцу – жаль.
– Донго не бывали у нас с весны, – проглотив ком горечи, выговорил Дорн. – Мы сами наведывались. Лия гордится их новым домом и мы… потакаем. Хотя у них тесновато.
– Не станешь упираться, если приглашу пожить у нас? – осторожно спросила Ула.
– Лучшее место в мире – «Алый лев», – широко, безумно улыбнулся Дорн, шагая к дороге и уже различая её за опушкой парка. – Я там больше дома, чем здесь. Я хочу жить там. Или хотя бы гостить. Есть кому дать под дых. Есть Омаса, чтоб мне тоже стало больно. Весело. Просто. Душевно.
Он миновал прореху ворот без створок – и впервые с весны не споткнулся. С души наконец-то свалился камень, сделалось легко и светло. Дорн рассмеялся, обернулся к травнице… и резко смолк, уже с обнажённым клинком в руке.
Скакун Альвира был не чета Алому Пэму, и масть бледновата, и покорности в согнутой шее слишком много. До боли: вон как строгие удила пилят конские губы! Пена срывается розовая, пятнает глянец шкуры, скатывает в шарики дорожную пыль.
– Рассмотрела, – прошипел бес, глядя мимо травницы. – Опять успела и встряла.
Дорн в два прыжка оказался рядом с Улой, собрался её подвинуть, закрыть… и замер, не понимая себя и не споря со своим зверем.
Травница безмятежно смотрела – так же, как бес, мимо собеседника. Вернее, сквозь него. Она держала на правой руке малыша-Боува. А левую, пустую, медленно и с некоторым усилием поднимала. Так странно – не понять жеста, не уловить его смысла и не разобрать, отчего в движении копится угроза.
Дорн, заворожённый, следил за рукой. И бес следил.
«Так держат руку на охоте, ожидая хищную птицу с добычей», – вдруг пришло понимание. Только нет птицы! Нет – а рука дрогнула, будто приняла вес…
– В древней книге о белых лекарях сказано: держат смерть на левой руке своей, – выговорила Ула тоном, смутно напоминающим повествовательный говор Монза, когда он читает важную летопись. – До чего ж тяжкая она, ноша левой руки лекаря. Иной раз все силы надобно прикладывать, чтобы не сломаться.
Слабый ветерок качнулся, освежил лицо травницы, разжёг искры алости на кончиках волос Дорна – и погнал волну шелеста от кроны к кроне, всё дальше в графский парк. Волна убегала – а в другую сторону улетал, стихая, бешеный топот копыт.
«Альвир второй раз без оглядки сбежал от деревенской травницы, ох и тошно ему сейчас! Вот у кого горечь неуёмна и пылает, затмевая пожар», – вдруг сообразил Дорн.
Фамильный клинок скользнул в ножны. Дорн повёл плечами, ощущая, как загривок его медведя теряет ощетиненность. Захотелось зевнуть… и свернуть в конце ограды налево, к центру города, к большой торговой площади, где есть и мёд, и пряники.
– Я видел тень, – сообщил Дорн. Обернулся, подмигнул сыну, бережно принял его из рук Улы. – А ты видел птичку, хэш Боув? Вроде бы… ворон?
– Моего сына дружок, – Ула подумала и добавила: – Не знаю, что хорошего сделал мой мальчик, а только человек этой птицы бережёт его по мере сил. Я хотела бы увидеть этого человека. Он… похож на Омасу. Только крупнее и спокойнее. Да, вроде бы так.
– Тогда и я хотел бы его увидеть, – рассмеялся Дорн. – На Омасу похож, но крупнее. То-то бес сбледнул.
– Более он не явится стращать меня и книжек не пришлёт. Он всё обдумает без спешки, – тихо молвила Ула. – Что ж, я знала цену дня, ещё когда покидала свой двор.
– Он не уймётся, пока… – шепнул Дорн.
– Ох… Как унёсся-то! И сбледнул, вот уж верно, – травница рассмеялась, раскраснелась, даже стёрла слезинку. Погладила Дорна по плечу, цокнула языком, развлекая малыша. – Так ведь и я не уймусь. Он… вроде бы разбудил меня. Прежде многие пробовали. Но я всё одно вроде как в полглаза дремала. Тихо жила и мало смотрела людям в глаза. Всё больше на руки, на ногти да жилы… Очень страшно поднять голову, деточка Дорн. Тебе скажу, тебе я могу пожаловаться, верно? Однажды подняв голову, понимаешь, что такое разогнуться. И понимаешь, чем за такое платят.
Ула тихонько рассмеялась. Поправила волосы и пошла – с гордо поднятой головой. Дорн шагал рядом и пытался вспомнить: а как она ходила прежде, при первой встрече в городе Тосэне? Вроде бы иначе. И казалась старой, Монзу под стать. А сейчас она под стать Лофру. Хотя ох, как трудно с ним держаться вровень.
– Теперь, кажется, не вы жалуетесь, а только вам, – удивился Дорн. – Даже я.
Путь беса. Никаких одолжений
– Красный! Красный. Так. И так. Ещё. И так.
Ана сопела, усердно выбирая кольца и насаживая их на толстую верёвку. Вервр терпеливо ждал завершения пытки. То есть он, конечно, знал с самого начала: казнь, придуманная проклятым Клогом хэш Улом, окажется тяжела. Но смел надеяться, что избежит хотя бы унижения. Сколько ему лет, веков, вечностей, непостижимых людям? Ведь для них всё, что за пределами личного горизонта времени – «история». Мёртвое каменное слово, готовое перетереть в своих жерновах ложь и правду, суть и смысл, причину и следствие… перетереть, обратить в пыль и развеять лживыми словами.
Он – вервр. Он невесть как долго жил и сам был – памятью. Памятью и болью, потому что пока настоящее сберегается, оно причиняет страдания. Затем он стал рэкстом и утратил прошлое, и узнал: забвение – тоже боль. Не меньшая. А сейчас он наделён двойной болью: не может вернуть память и не способен расстаться с надеждой обрести прошлое, восстать из пепла. Снова знать, кем был, с кем враждовал, о ком или о чем заботился. Почему сейчас принимает такие решения, так видит людей и по таким вот меркам оценивает их действия…
– Синий! И вот. И так. Синий.
Ана запыхтела усерднее, по всему понятно – слюни пустила, прикусив губу и скорчившись над своей верёвкой. Ана – та ещё казнь. Гнойная заноза, не дающая даже слепому сосредоточиться, уйти в себя, нырнуть в тёмные недра прошлого.
– Жёлтый! И вот… и вот… и ну…
Хотелось выть. Недавно ему примерещилось, что растить детёныша то ли людей, то ли атлов, не слишком трудно. Накорми, напои, закинь за спину и тащи на горбе. А всякие «гу-гу, тятя-тя, касиво-кусно» – слух быстро научается не допускать их в сознание, выметать как звуковой мусор.
– Желтый!
За минувший год дитя прибавило в весе и росте, но тяжкой ношей сделалось вовсе не потому. Ана повадилась думать. И принимать решения. И исполнять их, не считаясь ни с чем. Откуда-то, каким-то таким чудом она умудрилась усвоить, что её личный «тятя пама» – и что бы значило нелепое сочетание слов? – вынужден терпеливо таскать свою казнь на горбе, как бы его ни допекали детские затеи.
– Бант! Ещё бант! – счастливо провозгласила Ана, затянув третий узел на верёвке и украшая его кривой петлёй, которую она и назвала бантом.
Вервр обречённо вздохнул. Он не сомневался в дальнейшем. Три дня назад он яростно отказывался вытачивать кольца из разных пород дерева. Два дня назад он твердил с рычанием, что не купит краску и не будет вонять ею и лаком, что затея дурацкая, что он уж точно никогда… И вот кольца выточены, окрашены, отлакированы и нанизаны на пеньковую верёвку. И сбежать никак нельзя.
– Цветы, – счастливо хихикая, Ана попыталась втиснуть верёвку в крепко сжатые пальцы вервра. – Тебе. Тут красный, клён. Тут синий, дуб. Тут жёлтый, сосна. Дарю. Тебе. Видишь? Так – видишь? Ан!
– Цвета, – смирившись и надеясь на завершение пытки, поправил вервр.
– Цвета. Разные, – согласилась Ана. Хихикая и пританцовывая, оббежала вервра по кругу. Верёвку с бряцающими деревяшками она волокла за собой. А затем, конечно же, ловко набросила на шею жертвы детского произвола, именуемого «нежная забота».
– Носи!
Уже в которой раз за год вервр мысленно порадовался слепоте. Он хотя бы не видит себя со стороны. Не видит и не желает даже попытаться представить, как смотрится. В залатанной рубахе, в обтрёпанных штанах, босой. Пыльные волосы занавешивают изуродованное лицо с пустыми глазницами. Словно всего этого мало, теперь он украшен верёвкой со снизкой надоедливо стучащих лакированных «баранок». Он – высший хищник. Он – бывший граф Рэкст, чьё имя наводило страх и считалось мерилом успеха, власти и богатства. Он – утративший всё, приговорённый…
– Красиво? – Ана запнулась и спросила жалобно, тихо.
– У каждого цвета свой запах. Я понял, так удобно видеть, – кривясь то ли в оскале, то ли в улыбке, выдавил вервр. – Вот синий а вот красный. Даже я не ошибусь.
Вервр бы под пыткой не признался себе самому: на душе тепло. Он бы и думать не стал, ни за что, о прелести дурацкого подарка и о том, как это приятно – когда для тебя что-то десять дней выдумывают и трое суток без сна и отдыха мастерят, тебя же вынуждая помогать.
– Тятя пама, – хихикнула Ана, потёрлась щекой о рукав. В одно ловкое движение вспрыгнула на шею. – Идём? Куда идём? Туда? Туда?
Она дёргала то за правое ухо, то за левое. Привычный к подобному обхождению вервр уже не считал его обидным. Послушно поворачивал голову, принюхивался и, приоткрыв рот, ловил на язык вкус ветра. Единственное, что он готов был даже вслух признать толковым в характере Аны – это её страсть к путешествиям.
День пёк макушку и сам был макушкой лета. День пощёлкивал первыми трелями кузнечиков и шуршал крыльями стрекоз. Настой пыльцы колебался, заполнял весь мир, и был так густ, что, наверное, создавал видимую взгляду золотисто-зелёную дымку.
Слева, днях в трёх пешего пути, грохотали водопады у границы княжеств, чьи названия вервру было скучно вспоминать. Есть ли смысл уродовать настроение людскими условностями?
Справа, за перекатами пологих горных спин, за седловинами бесснежных перевалов, росли в небо действительно крупные горы, они держали северный ветер, искрящийся изморозью больших высот…
Впереди, днях в десяти бодрого хода, рыбьей чешуёй волн трепетало море. Западное, которое они с Аной навестили по весне и сочли достойным ещё одного взгляда. А ведь есть и море на юге, там город Корф и там…
Маленькая рука дёрнула верёвку, зашуршала кольцами и нащупала самое широкое синее, с небольшим сколом на месте заполированного сучка.
– Море? Ты решил? То или то?
– Мо-оре, – вервр потянул слово, сомневаясь, стоит ли его отпускать с губ. – Пусть будет море.
– Синее! – Ана победно потрясла кольцом.
Вервр мотнул головой и прижал уши. Отчего малявка всегда знает, к какому решению склоняются мысли? Как угадывает раньше, чем сам он? Ведь это он выбрал идти к тому морю? Он сам? Или его, как глупую лошадь, дёрнули за верёвку и направили?
В затылок ударила боль.
– А-ах…
Вервр прикусил язык, подавился солёным и замер, напрягшись, как струна. Он только что злился на свою тёмную память, способную сделать слепоту вдвое мрачнее? И вот – боль. Настоящая, древняя. Боль вспыхнула – и продолжает вламываться в череп боевой стрелой, норовя прорвать пелену забвения.
– Держись, – приказал вервр, подчиняясь указанию боли и разворачиваясь на восток. – Так быстро мы ещё не бегали. Упадёшь, не стану подбирать. Поняла?
– Не упаду, не бойся, – пообещала Ана, обняла за шею и свела ладони в двойной замок.
Вервр вытряхнул заплечный мешок, быстро отгрёб в сторону лишнее, оставив только флягу, нож и хлеб. Ещё раз принюхался, прислушался к далёкому чужому страху, совсем свежему – и невесть с чего всколыхнувшему древнюю боль в его душе. Руки тем временем споро упаковывали ничтожные остатки имущества, проверяли пояс, замок пальцев Аны. Всё готово? Всё надежно?
– Держись, – ещё раз велел вервр.
Он до сих пор сидел на краю глубокого ущелья, в тени роскошной сосны-одиночки. Ана пожелала низать кольца не абы где, а в красивом месте, и непременно с таким видом, чтоб дух захватывало. Сейчас у неё и правда захватило дух: вервр рушился со скалы, отсылая писк и собирая эхо, чтобы определить путь. Пальцы напружинены когтями, пыльные волосы вмиг обрели глянец, их кончики уже наверняка тлеют багряными искорками азарта.
– А-аа! – восторженно заверещала Ана.
Эхо сделалось ещё богаче, щедрее вернуло подробности дороги. Вервр рассмеялся, поправил падение коротким толчком о скалу – дотянулся до первой ветки, спружинил, превратив себя в стрелу, а дерево – в тугой лук. Тело сорвалось с гудящей тетивы, прянуло вперёд и вниз. Удар о новую ветку под нужным углом, отскок – и рывок с возросшей скоростью, и снова отскок, и опять…
Горная река – одно касание о камень на перекате. Прыжок на склон, руки-лапы крошат камень, оставляя отметину в четыре борозды.
Удобная ветка, рывок – и опять он мчится по лесу, рыча и улыбаясь. Оставляя позади долгую суматоху встревоженных птиц, шелест опадающих хвойных игл, стук летящей во все стороны смолистой сосновой щепы.
Можно странствовать с привычной людям скоростью. В конце концов, куда ему спешить, если впереди ещё лет пятнадцать до встречи с врагом Улом и завершения данной им казни? Куда спешить? Вот разве – за болью прошлого, досадно ускользающей, готовой пропасть. Отсюда до места зарождения чужого страха – дней пятнадцать пешего пути. Нынешним ходом он прорвётся туда к полуночи. Если Ана умеет держаться по-настоящему цепко.
Встречный ветер всё туже натягивает кожу лица, рвёт волосы – и не вспомнить, когда прежде было так? Ан привык к миру примитивных людей и разучился спешить… Ведь ни разу не получал шанса вцепиться в столь лакомую дичь. Свежая, кровоточащая память, пахнущая страхом и древностью!
Слепота сейчас в пользу. Зрение отвлекало бы от следа. От боли. От надежды.
Рывок – на пределе допустимого, ствол хрустнул под ударом пружинящих ног и рук. Связки отозвались болью. Кожа на ладонях чешется, едва успевает нарастать и затягивать раны. Рывок… Ана прильнула к уху, пискнула, жалея и желая удачи. Ветер унёс слова, но доброта впиталась в кожу и прижилась.
И вервр Ан обрёл зрение! Не глазами – душой. Он мчался к своей цели здесь, в настоящем, и всё яснее и ярче различал в редеющем тумане памяти иной день, иной мир, иного себя.
Свободный вервр, ещё не опороченный и не униженный выбором карты палача и клеймом раба-рэкста, мчался через лес. Он мог проскользнуть меж слоёв мира и сразу попасть, куда надо – тогда он умел. Но было уже поздно. Он знал о своём опоздании и мчался, чтобы растратить боль и усмирить ярость. Он рвал когтями кору с деревьев, очень похожих на сосны. Рычал – и ощущал соль на прокушенном языке.
Он достиг цели и резко замер.
Поляна. Огромная, по верхушки сосен заполненная горячим настоем сладкой пыльцы и хвойной терпкости. В тени у дальней опушки смеются и гомонят люди. Самый властный спешился, поощрительно хлопнул борзую по изгибу тонкой спины. Нагнулся, в руке блеснул нож – и кровью запахло острее, громче.
Горло взрослого благородного оленя перерезать должен был, конечно, сам хозяин охоты. Он же заберёт главный трофей – рога. И это не важно. Боль вспыхнула раньше: когда вон тот широкий матёрый человек с глазами волка сломал шею детёнышу лани. Боль угасла резко, ударом: когда другой человек вогнал клинок в испуганно трепещущее тело лани-матери, не так давно кормившей на этой поляне своего детёныша…
Вервр стравил сквозь зубы длинный, клокочущий яростью выдох. Отвернулся от жалкой охоты жалких людишек, не умеющих быть хищниками, не понимающих истинного смысла жизни и смерти в лесу. Падальщики. Отребье. Тявкающая стая злобной мелюзги.
Вервр не хотел смотреть туда, где возникла и угасла боль. Но – смотрел. На краю дальней от людской охоты опушки лежали трое. Двое не дышали. Третий еще жил, но уже выбрал свой путь и удалялся, и окликать было поздно, бесполезно…
Худшее произошло и не может быть отменено. Маленький сын вервра-лани увидел, как люди убивают животное, неотличимо похожее на его второй облик. Принял боль и не смог вытерпеть насилия, творимого ради забавы. Шок отождествления себя с жертвой мгновенно выдрал малыша из жизни. Мать осознала, добежала, обняла – и нырнула следом, не думая и не рассуждая. В смерть… А отец ещё жил, по щеке катилась слезинка, губы шептали: «Лоэн»…
Что в мире может быть страшнее кротости? Что может быть беспросветнее неумения рвать врагов?
Взрослый вервр, подлинный высший хищник, снова покосился на людей, решая: прикончить их или не вмешиваться в дело, которому сам он – чужой? Лес заповедный, закон этого мира запрещает присутствие людей здесь, где рождаются и проживают первые годы кроткие вервры-лани. Закон требует: наказать сразу и жестоко, чтоб другим неповадно было.
Только это не его мир и не его закон. Это закон брата. А вот и он сам – законодатель. Услышал шёпот умирающего, явился. Белый дракон ворвался в безоблачное небо из ниоткуда, сразу атаковал. И не осталось от охоты ничего, никого… И пеплом развеялась трофейная добыча.
Вервр-гость отступил на полшага. Он не желал смотреть в глаза брата, заявившего невесть как давно свои права на этот мир. Но как раз теперь брат отделился от дракона и встал у его морды – человеком.
Было важно не смотреть и не приближаться. Он не хотел срываться.
– Ты доигрался, – по-прежнему не глядя на младшего, сказал вервр, который ещё не стал рэкстом. – Вот оно, идеальное общество без хищников и жертв? А ведь я просил начинать подобные игры с себя. Ты у нас в семье что, первая травоядная тварь? Или тебе можно кровушки, а им – нет?
Голос спустился в рычание, дрожью ползущее по траве. Вервр смолк, проглотил ком неразбавленной тугой ярости. Нельзя уродовать покой заповедного леса.
– Я ожидал иного, – шепнул брат, едва имея силы заставить себя смотреть на три трупа вервров-ланей. – Хотел дать им жизнь без страха.
– Ты желал любоваться несравненным собой, о величайший Лоэн, – прошипел вервр.
В один шаг он оказался лицом к лицу с братом. Лапа вскрыла грудину от живота до горла. Сочно хрустнул позвоночник, когда стали выламываться ребро за ребром… белый дракон дёрнулся было вмешаться, спасти своего вервра – и отпрянул. Такая рана не убивает. Лишь взрывает сознание болью, временно выжигает.
– Полегчало, братец Лоэн? – вкрадчиво прошелестел древний вервр, облизнулся и шевельнул ноздрями, обоняя родственную ярость в тонкой и сложной смеси с виной, обидой, жаждой недостижимого превосходства над родичем – и благодарностью за физическую боль, которая чуть ослабляет душевную.
– … … – без звука нарисовали ответ белые, дрожащие губы брата, и память не сохранила выражение его лица.
«Да» – было первое слово ответа, вторым шло имя вервра. Увы, лёгкие Лоэна тогда ещё не заросли, он не мог говорить. Жаль… Звук бы уцелел в столь ярком воспоминании. Наверняка.
Боль угасла.
Слепота нынешнего времени навалилась с новой силой. Ночь несколько скрашивала беспросветность жизни.
Вервр замедлил бег.
– Больно? – шепнула в ухо Ана.
Вервр споткнулся и побрел дальше. Стряхнул Ану в траву, пошатываясь, сделал ещё несколько шагов, всем телом натолкнулся на могучий ствол. Ощупал смолистую кору, стер капли крови с рассечённого лба. В ушах звенело. В горле ядовитым ежом свернулся сухой крик. Он так долго бежал и так часто пользовался эхом, что исчерпал себя. Он пока не мог ответить. И, уцелей глаза, он бы плакал.
В воспоминании брат назвал его имя. Он не смог расслышать, не вернул важнейшее, что почти всплыло из глубин памяти – и снова погрузилось на недосягаемое дно.
– Больно? – Ана догнала и дёрнула за руку.
Вервр нащупал флягу дрожащими пальцами. Открыл, выхлебал почти всю воду. Кое-как убедил себя оставить пару глотков Ане. Вдох, выдох. Горло восстанавливается. Ещё вдох. Сглотнуть… да, всё в порядке. Голос, пожалуй, не будет хрипеть.
– Ты помнишь наше общее решение? Мы обсуждали выбор: опека и контроль – или воля и ответственность.
– Да. Воля.
– Мне надо уйти. Найди годных людей и прилепись к ним на время.
– Ан!
– Это не опасно. Обещаю. Не опасно мне.
– Иди, – едва слышно выдохнула Ана.
Напоследок Ана провела по ладони, по новой коже вервра, ещё чувствительной к щекотке. Затем девочка нехотя, но отпустила большую и надёжную руку. Подобрала свёрток с хлебом, флягу. Отвернулась и пошла прочь. Маленькая, сосредоточенная, с прямой спиной и опухшими от слез глазами. Нос сопел и шмыгал. Но Ана уходила, как велено. Она с весны выбрала волю и ответственность. Сложное решение в таком юном возрасте. Оказывается – осознанное. Вервр усмехнулся. Сейчас, коснувшись древней памяти, он сполна осознал, почему предложил такой выбор. Боль души стала теплее и глубже. Рука попыталась нащупать на шее верёвку с цветными кольцами. Судорожно сжалась… Нет веревки! Порвалась во время бега. Могло ли быть иначе?
– Ана! Я потерял твой подарок, прости, – выдавил вервр. – Сделаем заново. Обещаю.
– Другой придумаю, – сообщила Ана, не оборачиваясь.
По голосу понятно: и рыдает, и улыбается во весь рот. Ну что за нелепое создание… Обуза. Такая обуза, что и не отделаться. И не уйти без оглядки.
Вервр постоял, слушая, как удаляются детские шаги. Втянул воздух и направился к источнику страха, щедро изливаемого в ночь. Он был благодарен всем, без разбора: миру атлов, его людям и нелюдям… В четвертом царстве, сегодня, случилось чудо. Лань из породы вервров оказалась достаточно взрослой и сильной, чтобы пережить шок. Она упрямо дышала и пыталась бороться. Пока у неё получалось чуть лучше, чем у выброшенного из лодки котёнка с камнем на шейке. И все же – она жила!