Полная версия
В гостях у дедушки и бабушки. Сборник рассказов
– Играть с тобой, небось, звал, – сказал Миша, – а я камардин, я играть не хочу.
– Отчего не хочешь? Вот ещё дурак!..
– Ну, потише! – сказал Миша и с таким горделивым достоинством поднял голову и повёл плечом, что Лёня с недоумением замолчал и отступил.
А Миша быстро опустился на колени, порылся под кроватью и, выдвинув оттуда свои валенки и какой-то узелок, стал торопливо разуваться.
– Зачем это ты? – с невольной робостью спросил Лёня. – Ты что это, Мишка? А?
– Вот тебе и камардин! – сказал Миша, сбрасывая с себя чужую одежду и доставая из узелка свою собственную. – Видел? He хочу больше у вас жить. Уеду домой.
Лёня от удивления только разинул рот и молчал, а когда Миша, уже совсем переодетый, вдруг весело засмеялся, одёргивая на себе синюю рубашку, он бросился к нему и взял его за плечи.
– Помиримся? – спросил он, заискивающе заглядывая ему в лицо.
– А мне что? – ответил Миша. – Я не серчаю.
– Нет, ты не уезжай, – умолял Лёня. – Ну что там? Не уедешь?
Миша нахмурился:
– Денег у меня нет. Не поедешь без денег. Да в валенках, небось, дойду. Ишь они, новые совсем. Добро!
– Да чего ты? Заблудишься! – ужаснулся Лёня. – Ты опять живи у нас. Живи! Ведь мы помирились.
– Домой хочу, – задумчиво сказал Миша и вздохнул.
– А сам говорил, у вас хлеба мало, – радостно вспомнил Лёня. – А у нас много. Ну? Вот тебе и нельзя домой!
Они посмотрели друг другу в глаза, и Лёня понял, что он прав, что Мишке некуда уехать и что всё останется по-старому. Он схватил его за руку и потащил играть.
С этого вечера Миша затосковал и стал упрямым и дерзким. Он стал отказываться делать то, что уже делал раньше, и когда Клавдия, показывая ему свою власть над ним, давала ему подзатыльник, он глядел на неё посветлевшими от злобы глазами и дрожал.
– Камардин! – издеваясь, говорила она.
И это слово звучало так обидно, что Мише было бы легче, если бы она ударила его по лицу.
Камардин – это означало какие-то узенькие рамочки, в которых не было места Мишкиному достоинству, его вкусам, его чувствам, его прежней жизни, его прежним понятиям, его положению среди других людей.
Камардин – это было какое-то кошмарное состояние: лёгкая работа, которую было обидно делать, хорошая пища, которую было стыдно есть; красивые, пустые горницы, в которых он не имел права сидеть.
Из-за того, что Мишка стал камардином, даже Лёнька, который прежде заискивал перед ним, теперь стал барином, требовал к себе уважения и как будто забыл о всех его превосходствах. «Камардина» била по затылку Клавдия, и всё это надо было терпеть и сносить.
И Мишка не снёс.
Один раз у Лёни были гости, все такие же маленькие гимназистики, как и он. Было очень шумно и весело: играли в разные игры, строили слона… Мише не предлагали принять участие в игре, но ему всё-таки было весело: он бегал взад и вперёд с разным угощением, стоял в дверях, смотрел и сочувствовал. Один раз он не вытерпел и громко крикнул что-то. Мать Лёни встала, подошла к нему и, тронув его пальцем в лоб, сказала:
– А тебе здесь не место. Придёшь, когда позовут. Иди.
Он с удивлением взглянул на неё и ушёл.
Но Клавдия сейчас же послала его назад с тарелочками для фруктов. Лёниной матери в комнате уже не было, и он воспользовался этим, подошёл к Лёне и толкнул его локтем.
– Позови меня скорее играть, – попросил он.
Лёня не понял.
– Позови играть-то, – нетерпеливо повторил Миша. – Барыня сказала, что, пока не позовёшь, я бы не шёл.
– Нет, тебе сегодня совсем нельзя, – быстро сказал Лёня, настолько увлечённый игрой, что почти не думал о том, что говорил.
Вдруг кто-то из мальчиков опрокинул столик, на котором стояли сласти; фрукты и орехи рассыпались по полу.
– Мишка, подбери! – закричал Лёня.
– Миша, подбери! – повторила барыня, показываясь на шум.
– Это твой казачок? – спросил один мальчик.
Лёня засмеялся:
– Это мой камардин.
И вдруг все засмеялись, и, пока Миша ползал по полу и подбирал то, что уронили другие, мальчики смеялись и повторяли:
– Камардин! Камардин!
Когда гости уходили и надо было отыскивать калоши и помогать одеваться, Мишу не дозвались и не нашли, а потом про него забыли. А на другое утро Клавдия пожаловалась барыне, что Мишка дома не ночевал и что утром его привели из участка.
– Ведь осрамил нас, – говорила она. – Мне уже в лавочке смеялись. Ведь думают, что мы его бьём. Сбежал!
– Позови его! – с досадой пожимая плечами, сказала барыня.
Мишка вошёл. Бледный, осунувшийся, с строгим лицом, в своей синей рубашонке и больших валенках, он остановился среди комнаты и опустил голову.
– Где ты был? – спросила барыня.
– Дядю Василия искал, – мрачно ответил Миша.
– А ты знаешь, где он живёт?
– Нет, не знаю.
– Так как же ты, глупый? Зачем тебе его надо было ночью, этого дядю?
Миша ещё ниже опустил голову.
– Ну, зачем? Обидел тебя кто-нибудь? – спросила она и улыбнулась. – Как же тебя обидели? Кто?
– Я не хочу быть камардином! – вдруг с отчаянной решимостью сказал Миша. – Кто узнает, все смеются. Я лучше домой… пешком…
– Дурачок! – сказала барыня. – Все смеются, потому что такого слова даже нет. Понимаешь? Нет такого слова. Значит, ты не камардин и нечего обижаться.
Она засмеялась, а Миша недоверчиво взглянул на неё исподлобья.
– Ан есть, – попытался он поспорить.
– Камердинер – есть, – серьёзно сказала барыня, – но тебе им никогда не быть. Ну, не будешь теперь обижаться? Веришь мне?
Миша ничего не сказал, повернулся и убежал. И, быстро переодеваясь в своей каморке, он испытывал странное чувство: оказывалось, что даже нет и не было слова «камардин». Нет и не было того, что заставило его пережить столько унижения, страдания и горечи. Он так привык думать, что он несчастлив только потому, что он камардин; но, так как он не камардин, так почему же он несчастлив?
И, присев на свою постель, он задумался над этим неразрешимым для него вопросом.
Василий Никифоров-Волгин
Любовь – книга Божия
Таких озорных ребят, как Филиппка Морозов да Агапка Бобриков, во всём городе не найти. Был ещё Борька Шпырь, но его недавно в исправительный дом отправили. Жили они на окраине города в трухлявом бревенчатом доме – окнами на кладбище. Окраина славилась пьянством, драками, воровством и опустившимся, лишённым сана дьяконом Даниилом – саженного роста и огромного голоса детиной.
Про Филиппку и Агапку здесь говорили: – Много видали озорных детушек, но таких ухарей ещё не доводилось!
Было им лет по девяти. Отец одного был тряпичник, а другого – переплётных дел мастер. Филиппка – маленький, коротконогий, пузатый, губы пятачком и с петушком на большой вихрастой голове. Всегда надутый и что-то обдумывающий. Ходил он в диковинных штанах – одна штанина была синяя, а другая жёлтая и с бубенчиками. Эти штаны, как сказывала ребячья молва, он стянул из ярмарочного балагана от мальчика-акробата. В своём наряде Филиппка зашёл как-то в церковь и до того рассмешил певчих, что те перестали петь. Церковный сторож вывел его вон. Филиппка стоял на паперти, разводил пухлыми руками и в недоумении бурчал:
– Удивительно, Марья Димитриевна!
Агапка был тощим, в веснушках, зоркоглазым и вёртким. Зиму и лето ходил в отцовском пиджаке и солдатской фуражке-бескозырке. Выправка у него военная. Где-то раздобыл ржавые шпоры и приладил к рваным своим опоркам. Агапка пуще всего обожает парады и похороны с музыкой. Матери своей он недавно заявил:
– Не называй меня больше Агапкой!
– А как же прикажете вас величать? – насмешливо спросила та.
Агапка звякнул шпорами и лихо ответил: – Суворовым!
Озорства с их стороны было всякого. На такие проделки, как стянуть на рынке рыбину и продать какой-нибудь тётеньке, разрисовать под зебру белого кота, перебить уличные фонари, забраться на колокольню и ударить в набат, смотрели сквозь пальцы и даже хвалили за молодечество.
Было озорство почище и злее, вызывавшее скандалы на всю окраину. Кривой кузнец Михайло дико ревновал свою некрасивую и пугливую жену. Сидит Михайло в пивной. Звякая шпорами, подходит к нему Агапка и шепчет:
– Дядя Михайло! У твоей жены дядя Сеня сидит, и оба чай пьют!
Обожжённый ревностью, Михайло срывается с места и прибегает домой.
– Изменщица! – рычит он, надвигаясь на жену с кулаками. – Где Сенька?
Та клянётся и крестится – ничего не ведает. Ошалевший Михайло стучится к Сеньке – молодому сапожному подмастерью.
Выходит Сенька. Вздымается ругань, а за нею драка. На двор собираются люди. В драку втирается городовой и составляет протокол. После горячего препирательства и махания кулаками выясняется, что Сенька ни при чём.
– Я не антиресуюсь вашей супругой, – говорит он, – немыслимое это дело, так как она похожа на кислый огурец и вообще кривоногая и карзубая…
От этих выражений кузнец опять наливается злобой:
– Моя жена – огурец? Моя жена карзубая? Хочешь, я тебе блямбу дам? Ра-аз! У-у-х!
И опять начинается драка. Расстрига Даниил когда напивался, то настойчиво и зло искал чёрта, расспрашивая про него прохожих.
– Мне бы только найти, – гудел он, пробираясь вдоль заборов, – я бы в студень его превратил и освободил бы мир от греха, проклятия и смерти!
К Даниилу мягким шаром подкатывался Филиппка и приставал к нему тягучей патокой:
– Дядюшка дьякон, ты кого ищешь?
– Чёрта, брат ситный, чёрта, который весь мир мутит! – в отчаянности вопиял дьякон. – Не видал ли ты его, ангельская душенька?
– Видал! Он недалеча здесь… Пойдём со мною, дядюшка дьякон… Я покажу тебе!
Филиппка подводил Даниила к дому ростовщика Максима Зверева.
– Он тута… в подвальчике… – потаённым шёпотом объяснял Филиппка.
Даниил выпрямлялся, засучивал рукава гологузой куртки и крестился, входя в тёмное логовище ростовщика:
– Ну, Господи, благослови! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!
Через несколько минут в доме ростовщика поднимался такой звериный вопль, что вся окраина остро и сладко вздрагивала, густо собираясь в толпу.
Из подвального помещения вылетал похожий на моль низенький старичишка с перекошенным от ужаса мохнатым личиком, а за ним поспешал Даниил.
– Держите Вельзевула! – грохотал он исступлённой медью страшенного своего баса. – Освобождайте мир от дьявола! Уготовляйте себе Царство Небесное!
Пыльный и душный воздух окраины раздирался острым свистком городового, и все становились весёлыми и как бы пьяными.
За такие проделки не раз гулял по спинам Агапки и Филиппки горячий отцовский ремень, да и от других влетало по загривку.
Однажды случилось событие. На Филиппку и Агапку пришла напасть, от которой не только они, но и вся окраина стала тихой…
Пришла в образе девятилетней Нади, дочери старого актёра Зорина, недавно поселившегося на окраине и на том же дворе, где проживали озорные ребята. Актёр ходил по трактирам и потешал там публику рассказами да песнями, а Надя сидела дома. Всегда у окна, всегда с рукоделием или книжкой.
Проходил Агапка мимо, посмотрел на девочку, тонкую, тщедушную и как бы золотистую от золотистых волос, падавших на тихие плечи, и неведомо от чего вспыхнул весь, застыдился, вздрогнул от чего-то колкого и сияющего, пробежавшего перед глазами и как бы сорвавшего что-то с души его. Не стало вдруг Агапки, а появился другой, похожий не то на Божью книгу с золотыми листами, лежащую в алтаре, не то на лёгкую птицу, летающую по синему поднебесью… Он даже лицо закрыл руками и поскорее убежал.
В этот же день Филиппка тоже увидел золотистую девочку. Он смело подошёл к ней и солидно сказал:
– Меня зовут Филипп Васильевич!
– Очень приятно, – тростинкой прозвенела девочка, – а меня Надежда Борисовна… У тебя очень красивый костюм, как в театре…
Филиппка обрадовался и подтянул пёстрые штаны свои.
После этой встречи его душа стала сама не своя.
Он пришёл домой и попросил у матери мыла – помыться и причесать его. Та диву далась:
– С каких это пор?
Филиппка в сердцах ответил:
– Вас не спрашивают!
Вымытым и причёсанным вышел на двор. Встретил Агапку. Тот тоже был вымытым, как в Пасху, но наряднее. На вычищенном пиджаке висела медаль, и вместо опорок – высокие отцовские сапоги. Молча посмотрели друг на друга и покраснели.
Стали они наперебой ухаживать за Надей. То цветов ей принесут, то яблоков, то семечек, а однажды Филиппка притащил Наде чашку клюквенного киселя. Этот дар до того восхитил девочку, что она смущённо и радостно приколола к груди Филиппки белую ромашку. Агапка надулся, дал Филиппке подзатыльник и расплакался от ревности.
Два дня они не разговаривали. На третий же Агапка подозвал его и сказал:
– Хочу с тобою поговорить!
– Об чём речь? – спросил Филиппка, поджимая губы.
Агапка вытащил из кармана серебряный гривенник.
– Видал?
– Вижу… десять копеек!
– Маленькая с виду монетка, – говорил Агапка, вертя гривенник перед глазами, – а сколько на неё вкусностей всяких накупить можно. К примеру, на копейку конфет «Дюшес» две штуки, за две копейки большой маковый пряник…
– Во-о, вкусный-то, – не выдержал Филиппка, зажмуривая глаза, – так во рте и тает. Лю-ю-блю!
– На три копейки халвы, на копейку стакан семечек, на две – калёных али китайских орешков, – продолжал Агапка, играя серебряком, как мячиком.
– Ну и что же дальше? – жадно спросил Филиппка, начиная сердиться.
Агапка пронзительным взглядом посмотрел на него и торжественно, как «Гуак, верный воин», про которого рассказ читал, протянул Филиппке гривенник.
– Получай! Дарю тебе, как первому на свете другу! Но только прошу тебя… – здесь голос Агапки дрогнул, – не ухаживай за Надей… Христом Богом молю! Согласен?
Филиппка махнул рукой и резко, почти с отчаянностью в голосе, крикнул:
– Согласен!
На полученную деньгу Филиппка жил на широкую ногу, ни в чём себе не отказывая.
Когда наелся он всяких сладостей, так что мутить стало, вспомнил проданную свою любовь и ужаснулся. Ночью его охватила такая мучительная тоска, что он не выдержал и расплакался.
На другой день ему стыдно было выйти на улицу, он ничего не ел, сидел у окна и смотрел на кладбище. Дома никого не было. Филиппке очень хотелось умереть, и перед смертью попросить прощения у Нади, и сказать ей: «Люблю тебя, Надя, золотые косы!»
Ему до того стало жалко себя, что он опустил голову на подоконник и завыл.
И вдруг в думы его о смерти вклинилась обрадованная мысль: «Отдать гривенник обратно! Но где взять?» Филиппка вспомнил, что в шкафу у матери лежат в коробочке накопленные монетки. У него затаилось дыхание. «Драть будут… – подумал он, – но ничего, претерплю. Не привыкать!»
Филиппка вытащил из коробочки гривенник. Выбежал на улицу. Разыскал Агап-ку и сказал ему:
– Я раздумал! Получай свой гривенник обратно!
Земля – именинница
Берёзы под нашими окнами журчали о приходе Святой Троицы. Сядешь в их засень, сольёшься с колебанием сияющих листьев, зажмуришь глаза, и представится тебе пере-светная и струистая дорожка, как на реке при восходе солнца; и по ней в образе трёх бело-ризных Ангелов шествует Святая Троица.
Накануне праздника мать сказала:
– Завтра земля – именинница!
– А почему именинница?
– А потому, сынок, что завтра Троицын день сойдётся со святым Симоном Зилотом, а на Симона Зилота земля – именинница: по всей Руси мужики не пашут!
– Земля – именинница!
Эти необычайные слова до того были любы, что вся душа моя засветилась.
Я выбежал на улицу. Повстречал Федьку с Гришкой и спросил их:
– Угадайте, ребята, кто завтра именинница? Ежели угадаете, то я куплю вам боярского квасу на две копейки!
Ребята надулись и стали думать. Я смотрел на них, как генерал Скобелев с белого коня (картинка такая у нас).
Отец не раз говорил, что приятели мои, Федька и Гришка, не дети, а благословение Божие, так как почитают родителей, не таскают сахар без спроса, не лазают в чужие сады за яблоками и читают по печатному так ловко, словно птицы летают. Мне было радостно, что таким умникам я загадал столь мудрёную загадку. Они думали, думали и наконец признались со вздохом:
– Не можем. Скажи.
Я выдержал степенное молчание, высморкался и с упоением ответил:
– Завтра земля – именинница!
Они хотели поднять меня на смех, но потом, сообразив что-то, умолкли и задумались.
– А это верно, – сказал серьёзный Федька, – земля в Троицу завсегда нарядная и весёлая, как именинница!
Ехидный Гришка добавил:
– Хорошая у тебя голова, Васька, да жалко, что дураку досталась!
Я не выдержал его ехидства и заревел. Из окна выглянул мой отец и крикнул:
– Чего ревёшь? Сходил бы лучше с ребятами в лес за берёзками!
Душистое и звенящее слово «лес» заставило дрогнуть моё сердце. Я перестал плакать. Примирённый, схватил Федьку и Гришку за руки и стал молить их пойти за берёзками.
Взяли мы из дома по ковриге хлеба и пошли по главной улице города с песнями, хмельные и радостные от предстоящей встречи с лесом. А пели мы песню сапожников, проживавших на нашем дворе:
Моя досада – не рассада:Не рассадишь по грядам;А моя кручина – не лучина:Не сожжёшь по вечерам.Нас остановил пузатый городовой Гаврилыч и сказал:
– Эй вы, банда! Потише!
В лесу было весело и ярко до изнеможения, до боли в груди, до радужных кругов перед глазами.
Повстречались нам в чаще дровосеки.
Один из них, борода что у лесовика, посмотрел на нас и сказал:
– Ребята живут, как ал цвет цветут, а наша голова вянет, что трава…
Было любо, что нам завидуют и называют алым цветом.
Перед тем как пойти домой с тонкими звенящими берёзками, радость моя была затуманена.
Выйдя на прилесье, Гришка предложил нам погадать на кукушку – сколько, мол, лет мы проживём.
Кукушка прокуковала Гришке 80 лет, Федьке 65, а мне всего лишь два года.
От горькой обиды я упал на траву и заплакал:
– Не хочу помирать через два года!
Ребята меня жалели и уговаривали не верить кукушке, так как она, глупая птица, всегда врёт. И только тогда удалось меня успокоить, когда Федька предложил вторично «допросить» кукушку.
Я повернул заплаканное лицо в её сторону и сквозь всхлипывание стал просить вещую птицу:
– Кукушка, ку-у-ку-шка, прокукуй мне, сколько же на свете жить?
На этот раз она прокуковала мне пятьдесят лет. На душе стало легче, хотя и было тайное желание прожить почему-то сто двадцать лет…
Возвращались домой при сиянии звезды-вечерницы, при вызоренных небесах, по тихой росе. Всю дорогу мы молчали, опускали горячие лица в духмяную берёзовую листву и одним сердцем чувствовали: как хорошо жить, когда завтра земля будет именинница!
Приход Святой Троицы на наш двор я почувствовал рано утром, в образе солнечного предвосходья, которое заполнило нашу маленькую комнату тонким сиянием. Мать уставно затепляла лампаду перед иконами и шептала:
– Пресвятая Троица, спаси и сохрани…
Пахло пирогами, и в этом запахе чувствовалась значительность наступающего дня. Я встал с постели и наступил согретыми ночью ногами на первые солнечные лучи – утренники.
– Ты что, в такую рань? – шепнула мать. – Спал бы ещё.
Я деловито спросил её:
– С чем пироги?
– С рисом.
– А ещё с чем?
– С брусничным вареньем.
– А ещё с чем?
– Ни с чем.
– Маловато, – нахмурился я, – а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня будет шесть пирогов и три каравая!
– За ними не гонись, сынок… Они богатые.
– Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!
– Да ты, сынок, фармазон, что ли, али турка? – всплеснула мать руками. – Кто же из православных людей пироги ест до обедни?
– Петро Лександрыч, – ответил я, – он даже и в посту свинину лопает!
– Он, сынок, не православный, а фершал! – сказала мать про нашего соседа, фельдшера Филиппова. – Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.
По земле имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили: быть грозе!
Ждал я её с тревожной, но приятной насторожённостью – первый весенний гром!
Перед уходом моим к обедне пришла к нам Лида – прачкина дочка, первая красавица на нашем дворе, и, опустив ресницы, стыдливо спросила у матери серебряную ложку.
– На что тебе?
– Говорят, что сегодня громовый дождь будет, так я хочу побрызгать себя из серебра дождевой водицей. От этого цвет лица бывает хороший! – сказала и заяснилась пунцовой зорью.
Я посмотрел на неё, как на золотую чашу во время литургии, и, заливаясь жарким румянцем, с восхищением и радостной болью воскликнул:
– У тебя лицо как у Ангела Хранителя!
Все засмеялись. От стыда выбежал на улицу, спрятался в садовой засени и отчего-то закрыл лицо руками.
Именины земли Церковь венчала чудесными словами, песнопениями и длинными таинственными молитвами, во время которых становились на колени, а пол был устлан цветами и свежей травой.
Я поднимал с пола травинки, растирал их между ладонями и, вдыхая в себя горькое их дыхание, вспоминал зелёные разбеги поля и слова бродяги Яшки, исходившего пешком всю Россию: «Зелёным лугом пройдуся, на сине небо нагляжуся, алой зоренькой ворочуся!»
После обеда пошли на кладбище поминать усопших сродников. В Троицын день батюшки и дьякона семи городских церквей служили на могилах панихиды. Около белых кладбищенских врат кружилась, верещала, свистела, кричала и пылила ярмарка. Безногий нищий Евдоким, сидя в тележке, высоким рыдающим голосом пел про Матерь Божию, идущую полями изусеянными и собирающую цветы, дабы украсить «живоносный гроб Сына Своего Возлюбленнаго».
Около Евдокима стояли бабы и, пригорюнившись, слушали. Деревянная чашка безногого была полна медными монетами. Я смотрел на них и думал: «Хорошо быть нищим! Сколько на эти деньги конфет можно купить!»
Отец мне дал пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского кваса, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки «пильсинного» мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.
Мать утешала меня и говорила:
– Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!
Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть. На кладбище мать посыпала могилку зёрнами – птицам на поминки, а потом служили панихиду. Троицкая панихида звучала светло, «и жизнь безконечная», про которую пели священники, казалась тоже светлой, вся в цветах и в берёзках. Не успели мы дойти до дома, как на землю упал гром. Дождь вначале рассыпался круглыми зернинками, а потом разошёлся и пошёл гремучим «косохлёстом». От весёлого и большого дождя деревья шумели свежим широким говором, и густо пахло берёзами.
Я стоял на крыльце и пел во всё горло:
Дождик, дождик, перестань,Я поеду на Иордан —Богу молиться, Христу поклониться.На середину двора выбежала Лида, подставила дождю серебряную ложечку и брызгала милое лицо своё первыми грозовыми дождинками. Радостными до слёз глазами я смотрел на неё и с замиранием сердца думал: «Когда я буду большим, то обязательно на ней женюсь!» И чтобы поскорее вырасти, я долго стоял под дождём и вымочил до нитки свой новый праздничный костюм.
Яблоки
Дни лета наливались, как яблоки. К Преображению Господню они были созревшими и как бы закруглёнными. От земли и солнца шёл прохладный яблочный дух. В канун Преображения отец принёс большой мешок яблок… Чтобы пахло праздником, разложили их по всем столам, подоконникам и полкам. Семь отборных малиновых боровинок положили под иконы, на белый плат, – завтра понесём их святить в церковь. По деревенской заповеди, грех есть яблоки до освящения.
– Вся земля стоит на благословении Господнем, – объясняла мать, – в Вербную субботу Милосердый Спас благословляет вербу, на Троицу – берёзку, на Илью Пророка – рожь, на Преображение – яблоки и всякий другой плод. Есть особенные, Богом установленные сроки, когда благословляются огурцы, морковь, черника, земляника, малина, голубица, морошка, брусника, грибы, мёд и всякий другой дар Божий… Грех срывать плод до времени. Дай ему, голубчику, войти в силу, напитаться росой, землёй и солнышком, дождаться милосердного благословения на потребу человека!