Полная версия
Живы будем – не умрем. По страницам жизни уральской крестьянки
Мама обняла меня, прижала к своей груди и погладила. Руки ее были мягкими и теплыми. Мы нередко вспоминали потом с мамой это событие.
– Кто его знает, какой он, детдом? Это еще на воде вилами писано, что там шибко хорошо. Везде хорошо – где нас нет. Вот скоро учебу кончишь, а летом будешь со мной телят пасти. Летом нам будет полегче. Это я лонись[7] тебя с собой редко брала, потому что ты маленькая была – не выдюжишь, а ноне, ежели недалеко да в хорошую погоду, – со мной побежишь. Вдвоем нам веселее.
Закончился первый учебный год. Меня, как хорошую ученицу, перевели во второй класс и даже одарили ситцем на платье. Из девчонки, которая пришла в школу перезимовать, я стала настоящей ученицей. Я бежала домой, мне не терпелось показать ярко-красный ситец в маленький белый цветочек, внутри которого стояла голубая точка. Такого ситца я больше не встречала. Это был первый успех и первый восторг. Наступило лето.
Коренные уральцы любят повторять: «У нас шесть месяцев зима, остальное – лето».
– Дольше лето ждем, а промелькнет – и не заметишь: то ли было, то ли нет!
Летом я всегда бегала босиком. Другой обуви не было. Загорала как чертенок, подошвы ног грубели так, что камушки не чувствовала.
– Вот чертенком-то я тебя впервые и приметил, выделил из всех, – сознался мне как-то мой муж.
С утра мама уходила пастушить телят, вечером я всматривалась в даль тропинки, протоптанной вдоль всего огорода. Она медленно подходила к дому с длинной тонкой вицей[8] на плече, в неизменной своей серой юбке и блузке в черно-белую, а теперь от того, что выцвела, в серо-белую клетку. Я бежала навстречу вприскочку, радуясь и улыбаясь.
– Что ты мне принесла?
Иногда она давала мне полевого луку, пучок щавеля или букетик полевых цветов, но чаще тихо просила:
– Не надоедай, Таня. Дай отдохну. Сегодня весь белый свет опутешествовала, была, где Макар телят не пас, а я пасла. Все трудодни зарабатываю. Правда пословица говорит: «Не потопаешь – не полопаешь».
Она ставила вицу в угол, сразу же, не раздеваясь, ложилась на лавку и засыпала. Иногда перед тем, как нам лечь спать на гопчик, мы с мамой ели «чё придется». Она уходила утром с вицей на плече, когда я еще спала. Если солнечно, то уходила босиком. Мы с ней долго были настоящими босяками. В карман своей старой блузки клала кусочек лепешки, недоеденную картошку с солью. Если шел дождь, то надевала свои избитые тяжелые ботинки со шнурками. Такие я увидела впоследствии на полотне художника Ван Гога. Я испытала шок, это была настоящая философия жизни.
Жизнь заставляла меня с утра искать пропитание. Сначала я бежала к реке рвать тонкие свежие веточки тальника. Если с ветки сорвать все листья, а после оголить стебель, то его можно жевать или лизать. Ивовый сок сладкий. Однако основное спасение от голода – это репейные пучки: надо стебель освободить от листьев, снять с него верхнюю грубую кожицу – и пучка готова к употреблению. Главное – срывать вовремя: пока репей не зацвел. Тогда на самой верхушке были видны ярко-сиреневые колючие шишки; их мальчишки охотно закатывали в наши головы. Этих самых репейных пучек съела я за свое детство не один килограмм, спасаясь от голода. Пора, пожалуй, написать мне оду репейной пучке и прославить ее, мою спасительницу.
Вечером нередко хвасталась маме, что уже на завтрашний день заприметила свежий непереросший репейник.
– Голод – не тетка, тут, как говорится, есть захочешь, так умоешься.
Будучи взрослой, решила я украдкой от моей семьи съесть такую пучку, но не смогла, не от печальных моих воспоминаний о далеком голодном детстве, а от неприятных вкусовых ощущений. Не смогла, а только крепче сжала зубы, чтоб не хлынули слезы.
Иногда днем проведывала меня, приходя с работы, тетка Мария. Она молча вынимала из шкапчика на середе оставленную для меня кружечку молока, в которую уже нападали обильно мухи, вытаскивала их из чашки крючковатым грязным указательным пальцем и подавала мне:
– Пей, не моргуй (то есть не брезгуй). Пей на здоровье. Не умирать же с голоду.
Я зажмуривалась и – выпивала. С голоду и черта лысого съешь.
Каждый день я забегала в наш продуктовый магазин с надеждой. Надежды иногда сбывались.
– Возьми, Танюшка, пряник. Ты ведь одна весь день голодом сидишь. Мать пастушит с зари до зари. Верим Лизуньке. У ней уж сердце-то, поди, закаменело так, что в сердце ранят – и кровь не канет.
Полпряника всегда оставляла маме. Не помню за свою жизнь случая, чтоб не поделилась с ней.
Как-то раз увязалась я за мамой.
Я заметила за много лет, что мама не бьет животных без надобности, она, скорее всего, повинуется им. Телята с утра идут лениво, видно, тоже не проснулись. На поляне мама села на траву, я легла рядом. Надо мной медленно плыли облака. Легкий, еще робкий теплый ветер согревал и ласкал нас. Голубизна неба вместе с солнцем слепили глаза. День был, как по заказу, тихий, теплый, без дождя. Душа радуется такому дню. Мы дышали целебным запахом трав и цветов. Я плела венок и радовалась новым ощущениям. Здесь, под куполом синих небес, свободы и воли больше, чем дома в деревне. Мы были наедине с тишиной, наслаждались чистым воздухом и прислушивались к тому, как телята мирно, с аппетитом жуют сочную траву. Никто не мешал каждому делать свое дело. Мы грелись на солнце, впитывая живительный поток его лучей.
И вдруг тишину нарушил странный, незнакомый звук… Он шел с неба, приближаясь и пугая. Звук напоминал работающую сортировку. Мы повернули головы. С неба прямо на нас летела «этажерка», как тогда называли маленький самолет У-2. Со всех концов села бежали к нашей поляне люди: и млад и стар. Мама начала креститься.
– Господи, спаси и сохрани. Сроду не видала такого чуда! Это, наверное, эроплан. Я про них слыхала. Зачем он летит к нам? Ты хоть, Таня, не бойся.
– Я и не боюсь. Это ты, мама, испугалась.
Самолет снижался и наконец сел недалеко от нас. Телята с перепугу убежали в болотце, а мы не удержались и вместе со всеми побежали рассматривать диковину. Самолет обступили со всех сторон. Из кабины быстро вылез молодой, красивый, белозубый летчик в комбинезоне, легко соскочил с крыла «этажерки» и заулыбался.
– Здорово, колхознички! Что испугались? Я вижу вы уж всех богов собрали. Как поживаете? Кого прокатить по небу?
– Меня, меня!
Я выбежала впереди всех и встала перед летчиком.
Мама схватила меня в охапку и понесла в толпу. Я впервые брыкалась, стараясь освободиться от маминых рук.
Не помню всех слов, но помню, что очень просилась на самолет: кричала и плакала.
– Не вздумай вздымать девчонку. Не дам!
Летчик улыбался еще шире, а колхознички, наверное, не ожидали обнаружить у меня такой прыти. Летчик с кем-то поговорил, показал свои бумаги, сел на траву возле своей машины, перекусил и попросил мужиков раскрутить пропеллер, а всех отойти подальше от самолета. Пропеллер вращался со свистом, ветер гнал на нас прохладу, вздымал подолы, срывал платки и наводил страх на старых и малых.
Летчик сел в кресло, пристегнулся, задвинул стеклянное окно, с улыбкой помахал всем и, разогнав самолет по траве, взвил вместе с ним в небо. Все махали ему вслед, кто-то его крестил, другие, приложив ладонь ко лбу, долго провожали взглядом. Жители нашего села впервые увидели «эроплан». Восторгов и разговоров было еще надолго. Люди разошлись, а я с той поры заболела небом и решила обязательно стать летчиком.
Вечером солнце с негой опускалось к земле. Мы гнали телят домой, окутав себя со всех сторон в вечернюю зарю. Впереди лежала любимая до слез знакомая округа. У горизонта открылась для нас вечерняя позолота у синего края облака, спустившегося прямо на землю. Я успокоилась и замолчала. То ли с перепугу или от волнения молчала и мама. Телята устало плелись, наевшись вволю.
Я долго не могла уснуть, представляя, как вырасту большая, стану летчиком и обязательно посажу свой самолет на эту же поляну. Никому не открыла я своей первой мечты, тайны, живущей во мне, только, увидев свою первую учительницу, поинтересовалась: «Где учатся на летчиков?»
Как жаль, что не дано учителям читать мысли своих учеников. Она не могла знать, что своим ответом убивает во мне самую первую, самую светлую и желанную мечту. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Разве могла она, молоденькая учительница, предположить, сколько слез прольет маленькая рахитичная девочка, лежа на траве и глядя безнадежно в бескрайнюю даль неба; сидя на лавке, опустив голову на стол и, думая о чем-то, лежа на горячей печи. Еще долго вспоминала я жизнерадостного летчика и завидовала ему.
– Таня, на летчиков учат одних мальчиков в больших-больших городах. Это так далеко от нас…
Глава 7. Незабываемые впечатления детства
Не знаю почему, но еще в раннем детстве у меня случалась бессонница, чаще в полнолуние.
Я вижу, как луна освещает наш низ, заглядывая в малюсенькие оконца. Ее всепроникающий, магический, мертвый свет будит мое детское воображение. Мы с мамой лежим на полу у натопленной печки-буржуйки на ее ватной фуфайке, под головой одна подушка на двоих, укрытые моим пальтишко (старым, изношенным, взятым у кого-то с чужого плеча). Лежим, плотно прижавшись друг к другу, потому что так теплее, да и пальтишка на двоих еле хватает. Пока печка не выстыла, нам хорошо. Рядом на гопчике спит тетка Мария в своем единственном сером платье. Она никогда его не снимает, даже на ночь, как и мы: в чем ходим днем, в том и спим. На печи спит Яшка, ее единственный сын, а мой двоюродный брат. Он любит тепло и всегда лезет на печь, редко уступает свое место. Они с матерью спят наголом. В кути, под марлевым пологом, на грубо и наспех сколоченной кровати спят квартиранты: приезжий откуда-то Сашка-татарин с женой. Мне было непонятно, почему его так звали. Или за шикарную кудрявую черную шевелюру, или по национальному признаку. Рядом с ним спит его жена – бывшая фронтовичка Шура. Она без пяток и потому, как мне казалось, ходит всегда на цыпочках. Пятки у нее разом оторвало на войне. Вчера они дрались всю ночь, а сегодня – спят. Я наблюдала эти частые драки и уже не боялась. Привыкла.
В избе каждый издает свои звуки: один сопит, другой храпит с переливом… Мама, как всегда, спит тихо, и я боюсь пошевелиться. Яшка на печи громко пукает и будит Сашку.
– Нажрется чё попало и душит всех, зараза!
Я уже знаю, что утром ему за это будет взбучка. Яшка на эти замечания отзывается всегда одинаково:
– Брюхо пучит, вертит, дак чё? Не могу держать.
– В войну люди города удерживали, а ты как-то свое брюхо сдержать не можешь.
– Неуж не чуешь, нас так много, повернуться негде, утром от газов хоть в обморок падай, а нам ведь на работу еще идти. Сдерживайся маленько, – отчитывала мама Яшку утром.
Много позже этот низ чем-то напоминал мне ночлежку, описанную Горьким в пьесе «На дне». В верхнем этаже дома был сейчас сельсовет, а мы – внизу, в ютишке. Мама рассказывала мне, как в войну замаялась при отеле корова из-за своей слабости, от недоедания, а без коровы в деревне, да в голодные годы войны, – смерть, вот и пришлось лишиться верхнего этажа, его продали.
– Обманули Марию с деньгами, она и считать-то их не умеет, а меня к деньгам не подпустила, вот и остались в низу, на земле.
Я лежу и все рассматриваю кругом. На крохотных окошечках нет занавесок, в переднем углу очень старый, скрипучий, ничем не покрытый стол, над ним – божница с иконами. Кругом стола – лавки вдоль стен. Места свободного почти нет, правда, есть еще маленькая середа (так называли в наших краях кухню, так как была она всредине, между избой и горницей). У нас горницы нет. У двери, в конце избы, висит металлический умывальник, а под ним – поганое ведро, накрытое тряпкой. В него я ночью хожу по надобности. Оно большое и неудобное. Я встаю на цыпочки у ведра и стараюсь все делать тихо, чтоб никого не разбудить. Летом его выставляют на ночь в сени, а осенью мама, меня жалеючи, заносит его тайком в избу. При обнаружении его, случались ругачки.
– Большая уж, можно выбежать на улицу, пусть тут не воняет! – орал на маму квартирант.
– Твоя Шура и вовсе не ребенок в ведро ходить, а сроду на улицу не выхаживала. Я ведь ночью все слышу, от нее и запах, в носу вертит.
Начиналась перебранка, но мама обладала уникальной способностью: при ее всегдашних активных протестах с меткими замечаниями, она вовремя останавливалась и резко уходила из избы, не доводила дело до логического завершения.
Помню, что зимой за ночь в низу печка-буржуйка остывала так, что вся имеющаяся вода в избе под утро замерзала.
– Живем, как зимогоры, – говорили в избе.
Я не знала, кто такие зимогоры, но, прислушиваясь к этому непривычному слову, понимала так, что это люди, которые горюют зимой, а горевать у нас было от чего. Зимы наши были длинные, холодные, с ветрами. Иногда от нестерпимого мороза воробьи коченели и падали на лету, как комочки. В такие дни нос на улицу не высунешь. Казалось, что ты проживаешь не одну, а сразу три зимы.
Игрушек у меня не было, не считая некрасивой куклы, похожей на Бабу-Ягу, которая появилась по случаю того, что красивую фарфоровую немецкую трофейную куколку у меня украли. У любой куклы самое притягательное – это лицо. У моей куколки оно было изумительно красивым. Я всегда носила ее с собой, в кармашке, на ночь клала под подушку. И вот единственного моего сокровища не стало. Эта потеря оказалась для меня настоящей трагедией. До сих пор помню, что я рыдала навзрыд несколько суток подряд, как будто для меня враз рухнул целый мир. Никакие уговоры на меня не действовали. Случай этот принял трагический оборот. В своих рыданиях я не могла выговорить ни слова. Мама и тетка Мария почуяли неладное и после работы срочно в две руки начали из старья шить мне куклу. Шили несколько вечеров, а в конце сажей разрисовали ее лицо, вместо рта выдавили каплю сока из клюквы. Когда я увидела это чудовище, то разрыдалась еще больше. (Сейчас-то я знаю, что дети – самые загадочные существа на свете.)
Женщины утешали, уговаривали меня, как могли. Наконец мама пошла на хитрость: стоя у горящей печи, она начала непрерывно шептать:
– Рак, рак, поиграй, да отдай. – А потом сказала: – Жди, все равно отдаст. Вот увидишь. Это он решил поиграть с тобой.
Только летом нашла я одну головку куколки в ограде и поверила заклинаниям.
Вот такая получилась печальная история.
Основным продуктом питания была картошка. Если случалось, что я поела перед сном картофельных подсоленных пластиков, поджаренных на железной печке, это уже как праздник. И ничего, что я не сплю, зато мне никто не мешает. Что я думала своим детским умом – мне уже не вспомнить. Скорее всего, рассматривала на божнице лики святых. Казалось, на меня смотрят суровые, требовательные люди. Иногда мама напоминала мне, чтоб я просила у Бога ума и здоровья.
– Ум и здоровье – всему голова.
Мама никогда не пугала меня Божьим наказанием, но предостерегала:
– Не делай худа, вот тогда Господь и пошлет долюшку счастливу.
Кто знает, может, эти материнские наказы вместе с пронзительным взглядом святых оберегали и останавливали от дурных поступков.
Ночь сменяло утро.
В детстве я любила долго спать от того, что голода во сне не ощущаешь, к тому же я твердо знала, что есть все равно нечего. Очень жалко, что понежиться с мамой мне никогда не удавалось. Ее, как она говорила, с раннего утра «утурят на работу». Колхозный бригадир, соседка тетя Катя, постучит ни свет ни заря в окно и нарядит куда следует. Зимой она числилась в колхозе на разных работах. Уходя, фуфайку мама из-под меня вытащит, а меня завернет в мое пальтишко.
Вскоре в избе начиналось движение. Люди утром активничали: металлический умывальник щелкал, двери скрипели, слышалось громкое сморкание и сплевывание. Я затыкала уши. Помню, что зубы не чистил никто, только квартирантка Шура иногда совала палец в коробочку с зубным порошком и этим пальцем водила по зубам. Порошок она берегла, над ней подсмеивались. Воды много при умывании расходовать все знали, что нельзя, ведь за ней надо идти в сильный мороз на колодец, а он за день так обледенел – к нему не подступишься. Сначала надо колуном (это тяжелый топор) высечь лед от колодца и отмести его, а уж после – доставать воду.
На уже холодном полу, в выстуженной за ночь избе, я сильно сжималась в клубочек. Больше всего боялась, что на меня нечаянно чем-нибудь плеснут из ведра: ледяной водой, пойлом или помоями. А еще боялась, что на меня нечаянно наступят.
– Вставай, разлеглась тут на дороге, барыня, – подавал команду Сашка.
– Откуда он взялся? – спросила я как-то маму.
– Он сосланный. Наверное, то ли от советской власти пострадал, то ли от войны прятался, холера! Так ему и надо, пусть вот теперь померзнет, как мы испокон веку мерзнем. Наши братья голову за Родину положили, а он живой и здоровый. Сколько погибло парней в деревне, а какие были ягоды!
Тут начинались мамины воспоминания…
Самым тяжелым в детстве был голод. От него я часто падала в обмороки. Иногда они были от угара. Случались они, как на грех, без мамы. В то время она была уже на работе. Как-то раз я так упала с печи от голода, что сначала свалилась на гопчик, а с него тут же упала на пол, и по пути падения, махнув рукой, я задела ею горящую печку-буржуйку. Ожог был настолько сильный, что я потеряла сознание. Побежали за мамой на работу. Помню, как носила она меня на руках по избе, плакала навзрыд, причитала, дула на ожоги, а меня непрерывно рвало. Чем только не лечили мои ожоги, а они никак не заживали, пока кто-то не принес нам немецкий трофейный пластырь от ожогов. Их следы оставались заметны лет до тридцати.
Чтобы сохранить больше тепла в избе, вьюшку обычно закрывали пораньше. Так берегли дрова, их катастрофически не хватало на долгую холодную зиму. Нередко меня после падений в обморок выносили на улицу и зарывали в копну сена, которая стояла посреди ограды. Глотнув свежего воздуха, я очухивалась, приходила в себя. После нескольких падений каким-то недетским умом я смекнула, что с полу мне надо вставать перед тем, как закроют вьюшку, иначе я угорю, а еще лучше самой выйти на улицу и вернуться домой только тогда, когда выстоится изба, пройдет угарный газ, разбежится народ по своим делам. В противном случае будет мне «прощай белый свет». У меня уже случались частые головные боли, шум в ушах, головокружение… После такой прогулки я войду в избу, и тетка Мария плеснет мне немного молока в кружку со словами: «Пей все, матери не оставляй, ты растешь». Я страдала от ее слов, но она, как часовой, стояла возле меня, пока я не выпью все молоко. Осталось на всю жизнь ощущение, что я рано начала жалеть маму. К тому же я сильно гонялась за ней. Мне надо было, чтоб она была рядом. Я уже знала, что мама уходила на работу голодной. Одета-обута была вовсе не по нашим жестоким морозам: серая короткая ватная фуфайка, изношенная коричневая шаль в клетку. Надевая ее, она всегда приговаривала: «Шаль-то у меня старых царей». На ногах были кирзовые сапоги, в них зимой сено или солома для тепла. После работы каждый вечер мама высыпала труху из сапог. Для тепла надевала она на себя все «юбчонки».
От жалости к маме при каждом удобном случае я ей что-нибудь оставляла поесть, припрятывала в укромные уголки. А когда ложились рядом спать, я всегда просила рассказать мне, что она делала на своей работе. А в ответ слышала, что в войну было «ой, как тяжелее: когда днем жали, а ночью скирдовали; теперь хоть ночью сплю, а что мороз сильный, так мы его не замечаем: так робим, что жарко». Ждать маму с работы надо целый день, а ждать долго – это так мучительно. Жизнь научила меня терпеть столько, сколько надо, а вот ждать было всегда невыносимо. Целый день я никому не нужна, никто на меня не обратит внимание, не приголубит, не погладит, поэтому детство научило меня не ждать, а действовать. Нередко я бежала к маме на работу. Это на краю села. Мне казалось тогда, что это очень далеко. Еще с вечера она шепнула мне, что пойдем на голубинку, так назывался у нас колхозный ток. Там молотили, сортировали зерно. Оттуда и увозили сдавать хлеб государству. Слово «голубинка» прижилось в нашем селе, по-видимому, оттого, что место это находилось рядом с небольшим болотом, где росла голубика, а может, оттого, что это был край села, голубая даль. Кто его знает?
Если холодно, то я всю дорогу бежала бегом, чтоб не замерзнуть. Я уже знала, какую картину увижу перед собой на току: мама оттаскивает полные мешки с зерном или быстро наполняет их большим тяжелым металлическим совком. Машина-сортировка работает беспрерывно. Ее крутят женщины попеременно руками. Тут только успевай, поворачивайся, отгребай, наполняй, оттаскивай, уноси мешки с зерном, спину разогнуть некогда. Женщины работают молча и напряженно, лишь когда начинают сильно уставать, стараются шутить и подбадривать друг друга.
– Ты, Лизуха, хоть не пади, а то засыплет, не найдем.
Мама всегда была маленькой, худой, изможденной. Они стараются смеяться, но я чувствовала, что это был смех сквозь слезы, женщины уже выбивались из сил. Кто-то скажет: «Тяжело хлебушек достается. Все государству сдадим, самим горсточку зерна в карман взять нельзя, посадят без суда». В те тяжелые времена могли посадить и за три колоска. Здесь же на колхозном току я наблюдала, как идет молотьба осенью после уборки урожая. Молотилка у нас была с конным приводом. Лошадь целый день ходит по кругу, от этого хождения на земле образуется яма в форме калача. Лошадь здесь главная сила, от нее зависит работа молотилки.
На лошадь покрикивает бригадир, чтоб ходила побыстрей, да и на женщин заодно, чтоб пошевеливались, подтаскивали побойчее снопы к молотилке. Доставалось всем! Сама молотилка от неравномерного хода лошади вздрагивала при работе, дребезжала и тарахтела. А какая пыль стояла в воздухе!
Нас, ребятишек, к этой машине не подпускали, чтоб не поранились об острые зубцы барабана, которые зажимали колосья. Наконец машину и лошадь остановят, женщины сядут тут же ненадолго отдохнуть, каждая вытащит из своей тряпки скудную еду и меня чем-нибудь угостят. Я испытала на себе, что среди голода и мрачной жизни, когда ждать помощи было не от кого, все же находились люди, которые делились последним. Это были как жемчужины в песке. Я их помню, но не помню ни одного дня, чтоб я была сытая, мне всегда хотелось есть, хотя бы одного хлеба, но досыта. Это были мои маленькие мечты, которые еще долго не сбудутся.
Мое поколение рано поняло, что сытость и голод – это то же, что жизнь и смерть. В поисках пищи приходилось, будучи совсем маленькой, промышлять самой. Маме было некогда обо мне заботиться, она без отдыха на работе. Тогда колхозники не знали выходных, праздников и тем более отпуска. Своих силенок у нее было так мало, что на меня их не хватало, и нередко после работы она с порога говорила: «Слава Богу, притащила себя». Или еще хуже: «Сегодня еле притянула, думала, дорогой паду». Это была сущая правда.
Глава 8. Рождество и Святки
В далеком детстве селяне ежегодно праздновали Рождество. Рождеству Христову предшествует сорокадневный пост, заканчиваемый сочельником. Вечер Рождественского сочельника называли в народе Колядами. Обычай колядования (ворожбы, гаданий, предсказаний) живет многие века. В нашем селе в годы моего детства этот обычай еще не был до конца утрачен. Помню, как девушки бросали пим[9] через ворота, а после внимательно рассматривали, какой волос в снегу, в самом носке валенка. Это означало, что такие же волосы будут у жениха. Не нашли – значит, до женихов еще далеко. Мяли большой кусок бумаги, клали его на дно перевернутой сковороды, поджигали, а после смотрели на освещенной стене, что же представляет собой тень от пепла. Тут уж на помощь приходит фантазия. Можно увидеть избушку, дом, дворец, город… На чем только не гадали, желая хоть как-то заглянуть в свою судьбу.
Как-то раз, когда я училась уже в пятом классе, в рождественские праздники мы оказались с мамой дома вдвоем. Я сидела на печи, передо мной на опечке горела маленькая керосиновая лампа без стекла, я старательно решала арифметические примеры. Мама пряла, сидя на сундуке. В это тихое, вечернее время к нам ввалились в избу с гармошкой ряженые: молодая женщина, размалеванная до неузнаваемости, и, не поверите, копна сена в сопровождении гармониста. Как сумели надеть на себя столько сена и кто это были? Я не узнала. Ряженые плясали, искренне смеялись, задиристо и громко пели озорные частушки:
Приезжали меня свататьС позолоченной дугой,Пока пудрилась, румянилась –Уехали к другой.Приезжали меня свататьНа белой кобыле,До двора доехали –Жениха забыли.Заглянули ко мне на печку и дали наставление: «Учись! Ученье – свет, неученье – тьма». Попросили хмельного, но у нас его никогда не было. Мама была непьющей женщиной, а если случалось, то просила налить в ложку и говорила: «Пригубила – и хватит. Меня и без вина шатает». Ряженые с каким шумом вошли, так же шумно удалились, зато наговорили всего, наколедили столько, что на возу не увезешь. Вслед им улыбались мы вместе с мамой.