bannerbanner
Варнак
Варнак

Полная версия

Варнак

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

    Он вздохнул, пошагал вниз, по главной дороге, не глядя на поворот к Благонравному.

    Только теперь, медленно приближаясь к цели своего долгого пути, он со всей остротой почувствовал, сколь эфемерна его надежда найти своих. Прав цыган: нет их здесь. Что им делать в мертвом городе, если живы. Живы ли?.. Господи, господи! только бы живы! Коли живы, сыщутся всё равно, рано или поздно.

    В низине туман сгущался, от рощи остро пахло прелой листвой, размеренно высвистывали птахи. Птицам-то хоть бы хны. Зверям тоже. Люди повымерли, а живность здравствует и размножается. Скоро снова наполнятся леса зверьём. Прав цыган: у земли образовалась небольшая передышка, пока человечество на последнем издыхании цепляется за жизнь. А если не выдержит и вымрет, как динозавры в своё время, так ей, земле, и вообще лафа будет. И даже если не вымрет, то всё равно: пока это люди смогут приняться за старое, пока это они снова заплодят свою усталую планету… Отдыхай, матушка, отдыхай – имеешь право.

    Через полчаса показалось впереди и слева Благонравное. Даже отсюда, с центральной дороги, видно было, что огороды заросли бурьяном, дома брошены и с виду сразу отличаются от жилых: есть в них какая-то безысходная тоска и зябкая пустота, скорее ощутимая, чем зримая. Не слыхать ни собачьего перебреха, ни петухов; не видать коров, которые всегда чинно, как великосветские дамы, возлежали или паслись в ближней пади, лениво пережевывая свою жвачку да гоняя хвостами надоедливых мух. Не слышно тракторов, не дымит труба кочегарки на окраине, возле низкорослых приплюснутых строений овощной базы, больше похожей сейчас на брошенное гнездо какой-то огромной птицы. Запустение… А ведь казалось бы, в селе-то шансов выжить больше, чем в городе, потому что нет городской скученности, зато есть огород, который не даст помереть с голоду.

    Впереди виднелись немногочисленные дома пригорода. Дальше виден уже был старый центр с его кинотеатром, где на фронтоне мужик и баба. Мужик протягивает охапку колосьев, баба в косынке держит корзину фруктов. Наоборот бы надо: корзина-то потяжелее будет, чем колосья.

    Ещё чуть дальше и правей бывший (давно когда-то) парк культуры и отдыха, а в последний десяток лет – буйно и густо заросший пустырь. Дальше, правей, спортивная школа, еще правей музыкальная школа, ещё вправо, за вторым микрорайоном – вокзал.

    Цыган говорил, что детки эти явились из пионерлагеря… Ну да, есть такой, километров сорок на запад, за Сосновкой. Он, конечно, не пионерский давно, а какой-то там лагерь отдыха и развития молодёжи, но в городе его всегда называли по старинке. Ленка писала, что собиралась отправить в него Вадьку на лето, – сбыть пацана с рук, отдохнуть от него немного, – но денег, мол, может не хватить. Хоть бы не хватило! Ведь если Вадька был в лагере, то… Не дай бог!

    Вон, уже видно за пятиэтажками зелёное приземистое здание вокзала с белой крышей. С флюгером. Видно мост, ведущий через пути в Ленинский район…

    Подожди, какой флюгер-то? На вокзале сроду не было никакого флюгера.

    Пастырь остановился, принялся всматриваться в далёкую крышу, до рези в глазах, до слезы. Быстро смахнул слезу, снова уставился на крышу. Флюгер исчез. Нет, он просто уменьшился… На крыше – человек, ясно же. И если Пастырь видит его отсюда, то и он с крыши отлично видит Пастыря, если смотрит сейчас в эту сторону.

    Он сбросил с плеча рюкзак, растянул постромки, достал бинокль, упрятанный в самодельный брезентовый кожух. Бинокль был не ахти, но и расстояние до вокзала не велико, так что Пастырь очень даже неплохо мог рассмотреть присевшего на вентиляционную трубу юнца. Пацан лет шестнадцати (где тут разглядишь, но точно не взрослый мужик) в джинсах и просторной мешковатой куртке смотрел на город в оптический прицел винтаря. Смотрел он на северную сторону, так что Пастыря видеть пока не мог.

– Ничего так пионер! – присвистнул Пастырь, опускаясь взглядом по зданию ниже, но там не видать было ничего за крышами пятиэтажек. – Весело, весело… – добавил он, убирая бинокль от глаз, вешая на шею – теперь он постоянно должен быть под рукой.

    Неизвестно, конечно, что за винтовка была у пионера, но Пастырь чувствовал себя сейчас весьма неуютно – на дороге, посреди поля, открытого всем ветрам. До переезда, до первых домов Репейной, с которой начинался в этой стороне город, ещё минут двадцать самым быстрым шагом. Сомнительно, конечно, что пацан на крыше вокзала может быть настоящим хорошим снайпером с настоящей снайперской винтовкой, но чем чёрт не шутит. Станет он стрелять не станет, попадёт, не попадёт, а лучше убраться от греха.

– Серьёзно у вас тут всё, ребята, – пробормотал он себе под нос, прибавляя шагу, невольно сутулясь в желании срастись, слиться с землёй, стать маленьким и незаметным.

    «Аист на крыше, аист на крыше, мир на земле» – тихонько напевал он, медленно переходя на торопливую трусцу.

5. Ну, здравствуй, дом!

    Репейная, всегда кое-как, наспех заасфальтированная, всегда изрядно разбитая, уже заметно поросла травой, как и идущий по сторонам узенький тротуар. Разлившаяся над улицей прохладно-серая тишина, упавшая с хмурого неба, воспринималась теперь, в городе, совсем не так, как в поле. В этой безжизненной глухой тишине было что-то мрачное и жуткое, и не спасало пение птиц, которые, наверное, давно уже чувствовали себя в городе так же, как и в роще. В выбоинах асфальта стояли на удивление чистые лужи – ни тебе радужной маслянистой плёнки, ни грязи, то и дело поднимаемой со дна колёсами.

    Первый же встреченный магазинчик – так себе, забегаловка – оказался раздолбанным и разграбленным, как и пивнушка десятью метрами далее. Окна выбиты, двери раскурочены, внутри – пустота и хаос. Стекла в окнах первых этажей домов тоже по большей части выбиты, и их запылённые брызги, рассыпанные по асфальту, уныло отражают в себе тяжелое небо.

    Пока он дошёл до Лермонтова, ему попались семь трупов различной степени разложения. Это, видать, уже из последних, которых уже некому было убирать. Пастырь обходил их по широкой дуге; теперь на лице его топорщился уродливым намордником тёмно-зеленый респиратор, а к быстро вспотевшим рукам прилипли резиновые перчатки.

    Лермонтова имела более цивилизованный вид – это, поди ж ты, уже не задворки, это уже почти центр, хе-хе. До Маркса, на которой он жил, три остановки, двадцать минут хорошим шагом, но хорошего шага сейчас не разовьёшь – боязно. Бояться было нечего, это Пастырь понимал, он был в этом почти уверен, но вид мёртвого города, его пустынных, заросших бурьяном, улиц, его неживых домов с черными глазницами там и тут выбитых окон, его мёртвая тишина давили на психику, заставляли дышать настороженно и прерывисто, шнырять взглядом по сторонам, жаться к стенам и прислушиваться. Поди знай, мёртв ли он или ещё бьётся в агонии, как раненый зверь, который может и укусить. Как ни мало хотелось верить цыгану, который, наверное, в городе не появлялся уже давным давно, но предупреждение его сидело в голове и исподволь дёргало нервы.

    Вывернув на Лермонтова, он не выдержал – достал обрез, потянул курки. Ну его к чёрту, вряд ли ему вдруг встретится добропорядочный гражданин, который не прочь будет поболтать о том, о сём, пока курится сигарета. Зато та фигура на крыше вокзала говорила о многом. Бережёного бог бережёт. Он всех бережёт, но бережёных – особенно жалует.

    Утренний туман окончательно рассеялся, а солнце, которому всё чаще удавалось пробиться сквозь серый заслон облаков и всё дольше удержаться над городом, делало улицы поприветливей, придавало им почти живой вид, хотя и с паутиной готического нуара. Так что унылое «Аист на крыше», засевшее в мозгах заевшей пластинкой, сменилось вдруг игривым «У любви, как у пташки, крылья».

    Путь до Маркса занял ровно вдвое больше времени, чем требовалось бы – сорок минут. Пастырь обошёл поваленный киоск «Роспечать» и замер под мёртвым светофором на перекрёстке с Сеченова. Впереди скалился разбитыми витринами с детства знакомый гастроном №27. Неровная надпись белой краской на его кирпичной стене, между двух витрин, лаконично извещала: «СУКИ!!!», а в следующем проёме, в не менее лаконичной абстракционистской манере, был изображён непомерно раздутый член с двумя огромными яйцами, больше похожими на коконы каких-нибудь гусениц-инопланетян. Стена дома напротив магазина исчерчена пунктирными волнистыми линиями – следы от беспорядочных автоматных очередей. На тротуаре под этими линиями валялись два обезображенных, истерзанных временем и, прежде, собаками, трупа.

    Пастырь прошёл с полсотни метров и свернул во дворы, на узенькую асфальтовую дорожку, идущую среди древних тополей, почти невидимую сейчас из-под травы, проросшей во всех трещинах. Тысячи раз он ходил по этой тропинке: в школу и из школы, в магазин, в шаражку и из шаражки, в кино, на работу… Потом по этой же дорожке ходила Ленка. Потом и Вадька делал по ней свои первые шаги. Всё кончилось. Внезапно, быстро, жёстко. Ну и на кой хрен всё было, скажите вы мне, а?

    Завыть бы сейчас в голос! Сесть на этой дорожке, в траве, и завыть, задрав морду в респираторе к небу, матеря небо, бога, судьбу, грёбаное правительство, весь этот долбаный мир, решивший вдруг ни с того ни с сего сдохнуть.

    Его дом был мёртв. Тоже. Видно же.

    А чего ты ждал? Или ты думал, что Ленка сидит у окна и высматривает, когда же придёт её муженёк, вернувшийся с отсидки? Ещё войдя на Репейную ты уже понял, что город мёртв, что никого ты тут не найдёшь – уж своих-то точно не найдёшь.

    С замирающим сердцем он через распахнутую дверь вошёл в подъезд. На первом этаже все двери выбиты, пустота и смрад. Поднялся на третий, встал у до боли знакомой двери с цифрой 9.

    Ну здравствуй, дом!

    А ключа-то и нет. Ключ то в зоне остался, в личных вещах. Вот так. И что теперь? Будешь ломать дверь в собственную квартиру? Будешь будить мёртвую тишину мёртвого города?

    Ну и ладно.

    Не дыша, он поднял руку, вдавил кнопку звонка, прислушиваясь, готовый вздрогнуть.

    Идиот! К чему ты прислушиваешься? Электрификация всей страны давно отменена. Ну или не всей, но города Михайловска – точно.

    Осторожно коснулся пыльной ручки, нажал.

    Если бы дверь просто взяла и открылась в пустую квартиру, он бы, наверное, сошёл с ума от безнадёги. Ведь это значило бы, что его жилище мертво, никому не нужно, брошено без всякой надежды когда-нибудь в него вернуться, без расчёта на него, Пастыря – на то, что он обязательно сюда придёт. Но нет. Слава богу, дверь была закрыта. А значит, они – Ленка и Вадька – просто ушли, уехали, сбежали. Да, пусть сбежали, но они знали, верили хотя бы, что обязательно вернутся сюда, они думали о Пастыре, они помнили, что это – их дом, что он будет их ждать и обязательно дождётся.

    Без всякой надежды он постучал в дверь костяшками пальцев. Этот одинокий звук разнёсся по подъезду гулко, резко и неуместно живо. Как неуместно звучала бы лезгинка в склепе.

    Несколько минут стоял, словно прислушиваясь и ожидая, что сейчас щёлкнет замок, дверь приоткроется, с удивлённым ожиданием выглянет Ленка и завизжит, бросится ему на шею, беспорядочно целуя, плача…

    Да нет, не прислушивался он. Просто размышлял, как будет попадать внутрь. Дверь ломать не хотелось. Сломать дверь – это тоже значило предать. Предать свой дом, признать своё поражение, согласиться с тем, что никто и никогда в него не вернётся. Нет, ничего он ломать не станет.

– Эй, парень!

    А он и не слышал, не услышал, когда и как они подкрались!..

6. Боль

    Не они – он. Мужик лет тридцати с пятаком, в синих трениках, в жёлтой футболке, в домашних тапочках, с обрезком трубы в руке стоял в пролёте между третьим и четвёртым этажами. Когда Пастырь резко повернулся на голос, поднимая обрез, мужик отступил чуть, поднял руки, развёл их в стороны. Но, кажется, не особо испугался, смотрел на Пастыря спокойно.

– Тише, тише, – произнёс он. – Николай, вроде?

– Пастырь, – прохрипел Пастырь севшим от неожиданности и долгого молчания голосом, удерживая живот мужика под прицелом. – Пётр, то есть.

– Извини. Мы с тобой почти и не пересекались. Я на пятом живу, ага.

    Да, лицо мужика было смутно знакомо.

– Угу, – кивнул Пастырь. – Руки можешь опустить.

    Но сам не торопился отводить ствол. Чёрт его знает, что у мужика на уме.

– Это моя тебя узнала, – объяснил тот, опустив руки, перехватив трубу с края за серёдку, сняв её таким образом с «боевого взвода». – Это, говорит, с третьего этажа дядька, Ленкин муж, из девятой, ага. Бабы-то они лучше друг друга знают, чем мы. Глаз-то у них цепче – любопытные же, ага.

    Пастырь убрал обрез, сунул его в петлю на ветровке, сдёрнул респиратор, чтобы не мешал разговаривать.

– Что с моими, знаешь? – спросил он.

– Моя говорит, ты на зоне, вроде, куковал, – уклонился мужик от ответа. – Точно, ага?

    Сердце Пастыря сразу почуяло недоброе. Если бы было чем обрадовать, уже обрадовал бы сосед: да всё, дескать, нормалёк с твоими было, когда уезжали.

– Мои живы? – спросил он, обмирая в ожидании ответа.

– Пойдёмте к нам, – послышался женский голос с пятого этажа. – Чего в подъезде-то стоять. Опасно же. Олеж, веди человека сюда.

– Ага, – кивнул Олег. – Это Надька моя. Пойдём. Ты не боись, Петро, мы здоровые. А здесь разговоры разговаривать не место так-то, ага.

    Скрипя-поскрипывая сердцем и холодея душой, готовя себя понемногу к плохим известиям, Пастырь поднимался вслед за мужиком наверх по гулкой лестнице.

– Я тебя давно заприметил, – говорил Олег. – Делать-то нечего целыми днями, так я дырку в шторе проделал и секу пердически, ага. Я прям охренел, как тебя увидел. За последние пару месяцев первый живой человек, смотрю, ага. Да так, смотрю, отчаянно идёт, не скрываясь, ага. Я аж прям офигел. А моя как глянула, сразу тебя признала.

– Да, – улыбнулась им навстречу Олегова жена, стоящая на площадке перед открытой дверью, в стареньком коротком халатике, сама коротенькая и пухленькая, несмотря на очевидно не сытую жизнь.

    А может, и не такую уж не сытую. В тесной прихожей хрущёвки, в которую Пастырь вошёл вслед за хозяином, стояли штабелями коробки, явно из продуктового магазина. Коробками же была загромождена и гостиная. В квартире повис прокисший запах давно немытого и не проветриваемого помещения, немытых тел, клозета и табачного перегара.

– Неплохо вы затарились, – кивнул Пастырь, обозревая ящики с водкой, бутылки растительного масла, бутыли воды, мешок с сахаром и коробки китайской лапши в ближнем углу. Уставлена комната была так плотно, что оставался только небольшой пятачок в центре, где, похоже, супруги и спали, из чего можно было сделать вывод, что спальня вообще превращена в продовольственный склад.

    Видать, когда начался бардак, когда начали крушить магазины да склады, Олежка не растерялся, тоже приложил руку. Ну и правильно: выживать как-то надо, и тут уж каждый сам за себя, и никто о тебе не позаботится. А может, рассчитывал приторговывать потихоньку, коли масть пойдёт.

– Жрать-то надо что-то, – буркнул Олег.

– А как без воды и света?

– Керосином спасаемся пока, – вступила Надежда. – Да спиртом сухим. Но лампу мы редко жжём – страшно. Вода – да, заканчивается. А зимой что делать будем, без тепла-то, и вообще не знаю.

– Зато воды будет завалом, – сварливо проворчал мужик, – нагребай. Только ты доживи сначала до зимы. – И Пастырю: – Говорил я ей, сматываться надо отсюда, ещё когда первая волна только пошла говорил. Так нет: родители, родители, – гнусаво передразнил он жену. – Ну и где теперь твои родители?

    С заблестевшими от слёз глазами она принялась собирать на стол в тесной кухне, куда провели гостя, раскочегарила примус.

– Может, наладится ещё всё к зиме, – произнесла с надеждой.

– С моими что стало, не знаете? – нетерпеливо спросил Пастырь

    Супруги переглянулись, женщина опустила глаза, вздохнула…

    В мае Елена отправила Вадика в лагерь. Многие так сделали, чтобы спровадить детей из города, в котором набирала обороты «краснуха» и который собирались закрыть на карантин. Принимали туда бесплатно, со всей области, обещали, что дети будут в полной изоляции от внешнего мира, под присмотром бригады врачей. Олег с Надеждой тоже отправили своего сына в тот лагерь, о чём теперь жалели. Неизвестно, что стало с детьми. Сначала, пока мобильная связь работала, дети хоть звонили, рассказывали, что да как. Весёлые, вроде, были, никто из них не заболел. Там и правда целая бригада, говорят, работала, осматривали их каждый день, таблетками какими-то пичкали для профилактики. А в городе между тем всё хуже и хуже становилось, всё страшней было жить. Начались погромы, паника. Немногочисленная милиция сделать ничего не могла, а потом ещё явились какие-то бандиты и объявили, что раз менты, дескать, порядок навести не могут, то они берут власть в свои руки. Тут уж вообще началось такое…

    Виталий Георгиевич предлагал Елене уехать в Полыгаево, к его родителям, но она…

    А?.. Кто такой Виталий Георгиевич, говорите?..

– Ой… – Надежда зажала рот рукой, испуганно сморщилась, глядя на мужа, который молча повертел пальцем у виска.

    Пастырь несколько минут смотрел на супругов, переводя тяжёлый взгляд с одной на другого. Потом кивнул, поиграл желваками.

– Ну и? Она поехала?

– Не поехала, – выдохнула Надежда.

– Ты, Петро, только не думай… – вмешался было Олег, но Пастырь не дал ему договорить:

– Но она жива?

    Бандиты лютовали. Оставшуюся милицию перебили быстро, даже на квартиры к ментам приходили убивать. Убивали безжалостно всех, кто выглядел нездоровым, кто попадался под руку на улице, кто – не дай бог – выказывал недовольство. Бешеные они были, псы бешеные, рвали всех подряд – и чужих рвали и своих. От страха, наверное, от предчувствия скорой смерти. Стали ходить по квартирам, выискивать награбленное из магазинов, да и просто искать людей побогаче. Убивали и грабили почём зря, целыми семьями вырезали, целыми улицами. И никто ничего не делал – ни тебе милиции, ни армии, как будто так и надо. Администрация городская попряталась, мэра убили в числе первых.

    Потом бандиты исчезли из города. Говорят, целой колонной «Камазов» уезжали – столько добра нахватали себе.

– Что с Леной стало? – не выдержал Пастырь ходьбы вокруг да около.

– Умерла она, – отозвался Олег. – В июне и умерла, едва эти охламоны из города свалили, ага. А этот… козёл!.. Перевалов этот…

– Её на Космодемьянской видели, – перебила Надежда. – Вера Максимовна, из одиннадцатой. Вы ж её знаете, наверно. Помните Веру Максимовну? Медсестрой работала. Соседка ваша была. Тоже умерла, в июне. А этот – уехал. Ещё когда бандиты явились. Лену бросил и уехал.

    Пастырь не ответил. Он сидел бледный, уставясь в одну точку на столе, где на коричневой изрезанной клеёнке затерялся одинокий бледный червячок китайской лапши.

– Это… – оживился Олег. – Я сейчас, ага…

    Он убежал в гостиную, вернулся с двумя бутылками водки, налил по полстакана.

– Помянем, – выдохнул, поднимая. – Всех, ага.

    А в начале июля вообще жуть началась, – продолжала Надежда, морщась после водки, накладывая в тарелки лапшу. Явились «пионеры». Говорят, они из того лагеря, из Сосновки, и даже, вроде, Михайловских среди них кто-то видел. Врут, наверное, потому что как тут увидишь, если они сразу окопались на вокзале и близко никого к себе не подпускали. Загребли себе водоканал, где воды в цистернах вымершему городу на год хватило бы. Весь город обшмонали, но после бандитов найти что-нибудь было уже нереально. Вы не думайте, что они дети – не дети они. Звери лютые, ещё хуже бандитов. Те хоть ради поживы убивали, а эти – так просто: от страха ли, от ненависти ли.

– Фашисты они, – вставил Олег. – Я их видел один раз, на Глинки. Они там целой шоблой проходили, строем. Ходят строем, ага, с черными повязками, а на руках наколки типа свастик. Вооружены неплохо так-то, ага.

    При них не дай бог на улице оказаться – стреляют сразу, не разговаривая. Люди рассказывали, что ходила к ним делегация, просить, чтобы за водой пускали… Никто не вернулся.

– Много народу в городе? – глухо спросил Пастырь.

– Да кто его знает, – пожал плечами Олег, наливая ещё по одной. – Народ есть, это точно, ага. Болезнь, вроде, поутихла, не знаю. А может, просто не видно уже умирающих – по улицам нынче так-то не ходит никто. И без воды ещё мрут. Кто отчаянный, те бегают с вёдрами-бидонами на Чуню, да только много ли набегаешь, когда то и смотри, чтобы на глаза этим не попасть, ага. Тоже не знаю, что делать будем – литров триста осталось водицы. Думаю, в Благонравное перебираться надо до холодов – там печи, колодцы.

    Выпили.

    В сердце Пастыря засел клин – острый, ржавый, металлический клин, холодный и тяжёлый. И сердце болело, на самом деле болело – давило и отдавалось шилом куда-то в спину. И от водки легче не становилось. Это надо было пару бутылок выпить ему, чтобы уж вырубиться совсем и ничего не чувствовать.

– Я выхожу иногда, – продолжал Олег, вскрывая новую банку тушенки. – Вижу мужика одного с завода, с которым работал, ага. Тут рядом, на Смирнова, в подвале целый табор организовался – четыре семьи. Плохо, говорят, совсем стало без воды-то, ага, так тоже в Благонравное думают перебираться.

– Выкурить пионеров не пробовали? – тяжёлый взгляд Пастыря упёрся в Олеговы прозрачные глаза.

– Кто? – опешил тот.

– Вы. Оружие-то, поди, есть у мужиков? Неужели не осталось ничего после ментов да бандитов? А «Охотник» магазин?

– Да есть стволы так-то, – пожал плечами хозяин. – Стрелял кто-то в этих пионеров пару раз. Только куда тут попрёшь, с берданками да «макарами» против этой шоблы. Их там человек шестьдесят, не меньше, ага. Автоматы, винтовки. У них даже гранаты есть – слышно было пару раз как взрывали что-то. Крутые ребята, не смотри, что малолетки. А тут пойди попробуй собери кого – одни трупы да умирающие, да боятся все друг друга: вдруг ты заразный, ага.

– Же-енька-а! – пьяно сквасилась и заскулила Надежда. – Женечка наш… А вдруг… Как же можно-то… стрелять-то… Сыно-о-оче-е-ек!..

– А ты издалека пришёл? – поинтересовался у Пастыря Олег.

– Угу, – кивнул тот, пытаясь собрать глаза в кучку. После двух стаканов водки отвыкший от этого пойла и голодный организм раскис совсем. И только в сердце больно давил тяжёлый ржавый клин. – Это ж откуда у них столько оружия?

– У пионеров-то?.. Да кто их знает. Там же, возле лагеря, охрана стояла – менты и солдаты из части, что в Ледащево, ага.

– И никто не пробовал добраться до Сосновки?

– Ездили, – пьяно мотнул головой Олег, разливая остатки, открывая новую бутылку. – Я, Степаныч и Костик ездили, ага.

– И что там?

– Мрак, – отозвался тот, опростав свой стакан. – Трупы. Одни трупы кругом. Менты, дети, солдаты, обслуга… И это, слышь… С пулевыми почти все, ага. Красных мало совсем, и они в одном месте сложены. А те, что по территории лежат – с пулевыми, ножевыми, с головами разбитыми.

– Же-е-е-ня! – взвыла женщина. – Сы-ы-ына-а-а!

– Да заткнись ты! – шикнул на неё муж. – Орёшь на весь город! Нам только пионеров тут в гости не хватало, ага.

– А… это… – напрягся Пастырь. – Вадьку моего…

– Не видал, – покачал головой Олег. – Да и пойми: мы ж каждый своих высматривали, ага. Их там с полсотни по лагерю разбросано было… Не знаю… А где красные лежали, так туда идти… сам понимаешь так-то… Мы туда мотались недели через две после того, как пионеры явились, ага. Узнать было трудно уже кого-нибудь… Петрович свою Маринку только по одежде и определил, ага… А я нашего так и не нашёл…

– А здесь Вадьку не видать было?

– Не-а, – Олег сочувственно нахмурился. – В подъезде никого живых нет. Да во всём доме, наверняка, никого, кроме нас, ага. Я это… цементом посыпаю внизу, в подъезде, на всякий случай. Ни разу ничьёго следа не видал.

    Пастырь в раздумье посмотрел на зажатый в кулаке стакан, в котором смердяче плескалась водка. Пить больше не стоило. Да и не хотелось. Таблетку бы какую от сердца…

    Кто такой этот Виталий Георгиевич, он не знал да и знать не хотел. Это было теперь уже неважно совсем. Ленки нет, а значит, все грехи её искуплены, если были грехи. Теперь нужно было думать про Вадьку. А вариантов, значит, всего два остаётся: либо он там, в лагере, среди… Либо тут, на вокзале.

    Вадьку Пастырь знал хорошо: Вадька был тих, не отчаян, с ленцой и подростковым безразличием ко всему, кроме своих каких-то, одному ему ведомых, интересов. Впрочем, это было три года назад, когда пацану было двенадцать. А они ведь быстро меняются в этом возрасте, каждый год так меняются, что и не узнаешь; так что каким стал его сын за эти три года, Пастырь мог только предполагать. Ленка многого не писала, конечно, но по интонации, с какой она говорила о сыне, было видно, что намучилась она с ним уже по самое не могу.

На страницу:
2 из 3