
Полная версия
Мотя
– Стоп-стоп-стоп, горшочек, не вари. Остановись на Акулине. Что там дальше было, с сердцем-то?
– Ну, оно потом по наследству и стало переходить, порядок наследования я не знаю, но сейчас оно как бы принадлежит Светлане Владимировне. Одно время оно считалось, что Людмилы Александровнено, а потом все же стало Светланы Владимировнено.
– То есть? Прям вот у нее в груди, что ли?
– Нет, – подал голос Гугель, – после революции оно как-то попало к Надежде Константиновне. Хлысты же, практически, революцию и провели. Когда Ленин умер, то хранилось в Мавзолее. Мавзолей летом 1941 перевезли сначала сюда, а потом в Тюмень, где построили минус-Мавзолей, и хранили там сердце и мумию. Кстати, 23 февраля – это в честь Фебрууса, бога подземного царства, а 8 марта – день сердца хлыстовской богородицы, когда Петр Первый пожаловал Елизавете титул царевны. Вот, а потом мумию увезли обратно, или что там с ней сделали, разное говорят, а сердце оставили здесь, в минус-Мавзолее. Карту Тюменской области потом нарезали по эскизу Щусева, чтобы она была похожа на сердце.
– Что такое минус-Мавзолей? И где это?
– В Тюмени. Улица Республики, 7. Бывший сельхозтехникум, красивое такое здание. Рядом с ним сад, в котором вырыли минус-Мавзолей. Представь, что ты в песочнице играешь, и в руках у тебя пирамидка, маленькая такая моделька мавзолея с Красной площади. И ты этот мавзолей втыкаешь вершиной вниз во влажный песок – у тебя получается минус-пирамидка. А если стены укрепить, и сверху постелить крышу – то мы и получим минус-Мавзолей. Щусеву это приснилось после того, когда он воронки муравьиных львов в лесу разглядывал. В обычном Мавзолее ты спускаешься под землю и стоишь над гробом. А в минус-Мавзолее ты на самом дне этой воронки, а сверху на тебя смотрит мумия И. Голову задираешь и встречаешься с глазами Ленина. Круто же?
– Нуу, наверно…
– Вот. А теперь там, на дне воронки-мавзолея, хранится сердце хлыстовской богородицы.
– Как муравьиный лев, который растворяет в себе своих жертв и однажды выбирается из воронки сетчатокрылым серафимом. Терафим-серафим… – сказал Кока – Ну, хорошо, давай так – ты в Тюмень, за сердцем, а я найду Чичикова.
– Справишься один? – спросила Мотя.
– Справлюсь, – кивнул Кока. – Встретимся в гостинице.
– Ладушки, – ответила Мотя, повернулась к мальчику-профессору и сказала – Прощайте и вы.
И одним ловким движением сломала ему шею.
6
Автобусы до Тюмени ходили из Юдольска каждый час, и Мотя добралась достаточно быстро – на местных просторах пугало не расстояние, чего там, впадаешь в сонное забытье часов на десять, просыпаешься уже на месте, а ожидание перекладных, тупое сидение в душном вокзале при пересадке; ждать и догонять – вот самое страшное, как известно. Покормив перронных собак заветренной вокзальной пиццей, Мотя села в такси, и направилась к цели.
Тюмень, бывшая «мать деревень» Северного Зауралья, распухла на нефтяных дрожжах довольно быстро, уверенно стремясь стать миллионником. Всюду шла стройка, и Мотино такси кралось до нужного места довольно долго, хотя, как оказалось, до бывшего сельхозтехникума, ныне сельхозакадемии, от вокзала было всего три километра. Кроме того, таксист, молодой парень, всю дорогу рассказывал Моте о каких-то сравнительных достоинствах и недостатках автомобилей, и под конец она не знала уже, что делать – как девочка воспитанная, она не могла не поддерживать беседу, но ведь оба собеседника должны нести ответственность, ведь так? Если ты видишь, что человеку неинтересно – ну поменяй тему, что ли. Надо как-то этот процесс урегулировать. Цеплять бейджик с надписью «я ничего не понимаю в кишочках железных созданий, которых я различаю как красненькие, допустим, и синенькие. А, нет, я еще Волгу двадцать первую знаю, и Москвич-412. И «Чайку», да». Нет, это хлопотно. Проще убивать, – раздумывая так, Мотя уныло глядела в окно, иногда глубокомысленно изрекая что-то вроде: «ну-у, это да, это конечно» или «угу».
Наконец, такси добралось до места, Мотя расплатилась и вышла. Улица Республики, бывшая Царская, семь. Симпатичное бело-голубое здание, двухэтажный пряничный домик, бывшее Александровское реальное училище. «Реально сельхозакадемия, реально сад», – подумала Мотя, – «Пожалуй, я сюда ночью приду, а то, боюсь, меня не поймут».
Остаток времени до вечера она убила, гуляя по городу – выпила кофе и купила замечательную немецкую кирку на красной пластиковой ручке и китайский фонарик.
Ночью она вошла в сад, держа перед собой два куска проволоки, согнутых буквой Г, как учил ее папа. Над пустотой проволоки сошлись. Мотя сделала шаг назад, и, размахнувшись, ударила киркой в землю. Через час-полтора работы она проделала в земле достаточно широкий лаз под крышу минус-Мавзолея, швырнула кирку в кусты, и со словами "едят ли кошки мошек? едят ли мошки кошек?" нырнула в лаз.
Внутри, взяв фонарик в рот, она повисла на руках на ферме потолка, огляделась, и спрыгнула на ступеньку минус-Мавзолея. Под ногами что-то хрустнуло. Мотя посветила, и увидела, что раздавила стеклянную банку с чем-то желтовато-белым – вокруг, насколько хватало света, на ступенях стояли такие же банки.
– Как у бабушки в погребе, – прошептала Мотя. Стены минус-Мавзолея были облицованы порфиром, и из-за стоящих всюду белесых банок казалось, будто все вокруг вымазано засыхающей кровью и спермой.
Она наклонилась, чтобы разглядеть содержимое банок, и увидела, что это человеческие ногти. "Вот тебе и Нагльфар, мастерская ногтевого сервиса…" – подумала Мотя, – "зачем это, интересно?"
Осторожно переступая между банками, Мотя крутилась, разглядывая странное сооружение – под крышей минус-Мавзолея висел манекен Ленина. Из-за раскинутых в стороны рук казалось, будто И. летит, вернее, пикирует вниз, на дно. Кока рассказал ей, что глаза мумии были вынуты и заменены искусственными, из мохового агата – можно было представить ужас гостя минус-Мавзолея, вглядывающегося со дна воронки в туман агатовых глаз пикирующей на него мумии.
Тили-тили-бом
Закрой глаза скорее,
Кто-то ходит за окном,
И стучится в двери.
Тили-тили-бом.
Кричит ночная птица.
Он уже пробрался в дом.
К тем, кому не спится, – напевала Мотя, спрыгивая по ступенькам вниз. Чем ближе ко дну, чем больше банок, иногда они стояли друг на друге, и Моте приходилось просто сползать на следующую ступень, но все равно банки иногда срывались вниз. Переколотив кучу банок, она все же добралась до дна и увидела в одном из углов большую банку с широким горлом, в такой бабушка держала чайный гриб – банка жила у нее годов с семидесятых, болгарские соцбратья присылали в таких свои овощные консервы. Мотя попыталась взять банку одной рукой, подсвечивая фонариком, и чуть не выронила – что-то чернильно-фиолетовое заметалось внутри, будто пытаясь разбить стеклянную тюрьму. Мотя выключила фонарик, посидела в темноте, чтобы глаза привыкли, и постепенно разглядела, что в банке в какой-то жидкости плавает большое сердце, похожее на старую, битую жизнью каракатицу. По полу дуло – где-то была дверь. Мотя накрыла сердце своим пальто, снова включила фонарик и разглядела небольшой коридорчик, в конце которого была покрытая паутиной, обшитая оцинковкой дверь, которая даже была не заперта. Мотя подхватила банку, и, подсвечивая фонариком, поднялась по ступеням, начинавшимся сразу за дверью. В конце снова была дверь, Мотя толкнула ее и оказалась в небольшой комнатушке, заставленной ведрами, швабрами, вениками и стеллажами с разной бытовой химией.
***
После приезда в Юдольск, когда Кока искал следы Ходина в Юдольске, к нему подошли две девочки-близнецы.
– Вихри враждебные веют над нами, – поздоровалась одна.
– Темные силы нас злобно гнетут, – подтвердила вторая.
– Не понял, – удивился Кока.
– Видал ли ты, как поступил Господь с людьми слона,
Разрушив их зловещий план?
Он против них лишь стаи птиц послал,
приказчиков, и хохот мидинеток
Они бросали камни, превратив
Людей слона в иссохшую солому, – сказала одна.
– Сура 105, аль-Филь. Слон, – сообщила вторая, поднесла пальцы к уху, нижняя половина ее лица открылась, будто крышка, и Кока увидел, как оттуда полетели снежинки, и показался хобот. Из глаз девочки текли большие, будто глицериновые, слезы.
– Ну-ну, не надо так, – сказала первая и вернула лицо первой в исходное положение.
Кока смотрел растерянно.
– Нюра – ваша подруга? – спросила первая, причем спросила так, будто утверждала.
– Одинцова, – уточнила вторая.
– Да, – согласился Кока.
И девочки рассказали ему о комитете «Манг онт», созданном выжившими мамонтами, которые мимикрировали, и живут как обычные люди, ожидая своего часа, чтобы свергнуть рептилоидов.
– Нам нечего делить с вами, люди, – сказала первая, – мы же млекопитающие. Мы не хищны. Мы будем жить в Заполярье, где вы все равно не живете.
– Но у нас проблема, – продолжила вторая. – В наши ряды может попасть любое существо, которое дожило до глубокой старости. Даже люди, и наша численность в большой мере зависит от этого. Долгое время мы подпитывались за счет остяков, вогулов, самоедов – у них несколько душ, и одна из них часто становилась мамонтом. Но в 1831 году в Юдольский острог прибыл крестить в мормонизм души умерших остяков и вогулов миссионер Церкви Иисуса Христа Святых некто Чичиков. И нам стало не хватать душ.
– Вот что сейчас началось? – усмехнулся Кока. – Какие рептилоиды, что вы мне голову морочите?
– Мы так обистов называем, божество которых – Великая Обь, как совокупность мертвецов, эфирный океан, как символ Великого Змея, низверженного ангела, Сатаны, называй, как хочешь. Обисты верят в свое и всеобщее своеобразное бессмертие – они считают, что мертвый питается, женится и рождает детей, как живой, просто живет в другом, нефизическом теле, и может пребывать в обществе живых, сколько ему угодно, являясь им по первому их зову. Мертвый может поселиться в доме, в теле домашнего животного, перейти из своего тела в тело живого человека и распоряжаться им, как своим собственным. Убийство для обиста является лишь перемещением человека как бы из одной квартиры, видимой, в другую, невидимую, но полную жизни столько же, как и первая. Смерти нет, а, следовательно, нет и убийства. Поэтому убийство и самоубийство – самые обычные явления в среде обистов. Они и в правительстве у вас сейчас есть.
– А я чем могу помочь?
– Чичикова нужно убить, – сказала первая, – мы это сделать не можем. Можем только помочь вам это сделать.
– И вам это зачем-то нужно, нам так Нюра сказала, – добавила вторая.
– Если это так – вот его адрес, – первая протянула визитку.
– А вот наш телефон, позвоните, если надумаете, – вторая вложила в руки Коке бумажку с номером.
– Вы нас очень обяжете, – улыбнулась первая.
– До свидания. И до встречи, – сделала книксен вторая.
Пока Кока разглядывал бумажку с номером, близнецы исчезли.
И вот теперь он снова встретился с близнецами. Кока вошел в подъезд восьмиэтажки на улице Карамова, прямо возле мраморной таблички с героическим профилем нефтяника на фоне черного вертолета, и позвонил в квартиру, номер которой был указан на визитке. Он толкнул открывшуюся дверь и оказался в небольшой комнате, щедро уставленной шкафами из ламинированного ДСП под светлое дерево, с дурацкими квадратными ручками из черной пластмассы и силумина на дверцах, петли кое-где перекосило, и из ящиков выглядывали пожелтевшие бумаги. Прямо перед ним стоял массивный рабочий стол, "из всего дерева", как говорят девочки. На столе располагалась ноутбук и прозрачная пластиковая коробочка с визитками.
Стену за столом украшали три картины – левая была рекламой водки "Володя и медведи" и изображала печальных медведей, пляшущих под балалайку, ниже шла набранная полууставом, и оттого трудночитаемая, надпись: Наши медведи – самые володины медведи в мире.
Правая картина была планом обычной сельской двухэтажки на 22 квартиры, которыми в 60-е застраивали Союз – план почему-то был озаглавлен как "Тайный зиккурат", внизу красовались изображения корабля, глаза и вагины, а в правом нижнем углу, там, где обычно чертежники ставят свои подписи, была нарисована знаменитая усеченная пирамида, но место треугольника с глазом над ней пустовало – видимо, зрителю предлагалось выбрать, каким из трёх предметов нужно было завершить рисунок.
В центре, прямо над столом, висела черно-белая фотография, изображавшая Такидзиро Ониси.
Пока Кока рассматривал картины, в комнате появился ее хозяин – строгий костюм, запонки из горного хрусталя, значок на лацкане, изображавший рукопожатие. Лицо вошедшего описать было невозможно – казалось, будто кто-то с лихорадочной быстротой меняет слайды в диапроекторе, пытаясь составить фоторобот – поэтому лицо то приобретало раскосые азиатские глаза, то горбинку носа, то щеточку усов, то просто было контуром, правда с ушами и " мысом вдовы".
– Простите, – сказал Кока, – а нельзя вот это (он провел ладонью перед лицом) как-то упорядочить? А то в глазах рябит, честное слово…
Вошедший сел за стол, устало вздохнул, и Кока увидел лицо обычного человека. Настолько обычного, что лицо его все равно не запоминалось.
– Слушаю вас, – сказал он.
– Здравствуйте! Я ищу Чичикова, Павла Ивановича. У меня к нему вопрос, – сказал Кока.
– Ну, тогда вы его нашли. Чичиков – это я. Садитесь, – Павел Иванович указал на стулья возле журнального столика, где стояла гайвань с чаем и пара чашек, Кока готов был дать руку на отсечение, что только что ни столика, ни чая в комнате не было.
– Так что вас интересует, молодой человек?
– Я пришел, чтобы сообщить вам пренеприятное известие, – сказал Кока. – Вы должны умереть.
– Что вдруг?
– Ну, видите ли, вас должен пожрать Шаб-Ниггурат, чтобы мы могли получить нефтяное сердце.
– Ага. И почему это должно быть мне интересно?
– Нипочему. Вам и не должно быть это интересно. Я просто пришел поставить вас в известность.
– А если я откажусь? – спросил Чичиков.
– Тогда я умываю руки, – ответил Кока.
В комнату вошли две девочки лет десяти в одинаковых голубеньких платьицах, с огромными бантами на головах.
– Люба, – сказала одна.
– Юка, – представилась вторая.
– Мы за вами.
– Комитет «Манг онт».
«Твидлдум и Твидлди», – подумал Кока.
В это время с Чичиковым начало происходить что-то странное – он вдруг начал увеличиваться в размерах, поднимаясь из-за стола, одежда на нем начала лопаться, как в фильмах про оборотней. Кока снял очки, чтобы протереть, и когда снова надел, то увидел голубой вихрь, летающий по комнате – это мелькали платья девочек, вцепившихся в какое-то существо. От рева и визга закладывало уши, Кока закрыл их ладонями и зажмурился.
Когда все кончилось, он увидел тяжело дышащего Чичикова, сидящего за своим столом. Пиджака на нем не было, а рубашка порвана в клочья. По обеим сторонам от него стояли Люба и Юка.
– Вы, пожалуй, идите, Николай, – сказала Люба, поправляя бант.
– Вызовите нас, и мы привезем Павла Ивановича, – улыбнулась Юка, поигрывая галстуком Чичикова, и протянула ему черную коробочку рации.
Кока кивнул согласно, и вышел из квартиры. На улице было солнечно. «Вот так и сгорел второй том «Мертвых душ», – подумал Кока. Чичиков найден и готов к встрече с Шаб-Ниггуратом. Теперь нужно встретить Мотю, найти Ходина – и все. Как-то все просто стало: пришли, нашли, убили, забрали. Ни слез, ни соплей. С третьим сердцем, наверно, совсем просто будет.
***
Мотя сидела на трибуне стадиона и баюкала завернутую в шаль банку с сердцем и тихонько нашептывала ему: «… весь день на нашем стадионе дети-зомби играют в футбол. С заходом солнца движения их становятся все более вялыми, постепенно, один за другим, они окончательно укладываются в пожухшую траву, иногда дергая ногой или открывая рот в немом крике, и застывают. Пробегающая мимо собачья свадьба обнюхивает лежащих, лениво покусывает мяч, и исчезает в тепле подвалов. С утренними лучами скупого осеннего солнца они оттаивают, и к полудню двигаются более или менее уверенно, иногда даже кричат. Первый снег застает их лежащими, заносит холмиками, которые постепенно выравниваются. Весной они оттаивают последними, некоторые уже превращаются в лужи, и пропитывают собой стадион. Всюду жизнь… Весна скоро. Ты не бойся, все хорошо будет. Сердце своё уподобить надо комнате, где никогда не загорается свет, и скрывать его больше, чем тайные места тела, потому что истинный стыд в сердце, и стоит открыть его, как все станут смеяться над ним, так говорят. Но мы не дадим им смеяться».
Так прошла ночь, сердце богоматери постепенно успокоилось, и Мотя отправилась с ним на вокзал. Первый автобус уходил только в 9 утра, Мотя решила не ждать, и взяла билет на поезд, в вагон с сидячими местами. Она заняла место, и поезд тронулся. Сердце в банке вело себя тихо, вагон был полупустой, и Мотя задремала.
Зимой в вагонах из железнодорожной воды, креозота и крошек, оставленных пассажирами, заводится вагонная коляда. Она кутается в шкуры прошлогодних проводниц и железнодорожную униформу, пахнет жидким мылом, и катится по вагону, хромая на обе ноги, прося билетики и лепеча что-то совсем нечеловеческое.
А иногда сядет в конце вагона, закинет ногу за ногу, а одна нога у нее обычно утиная, а вторая обязательно с копытом, и, аккомпанируя себе на флейте ключа от туалета, запоет что-нибудь вроде:
Скоро кончится век, как короток век,
Ты, наверное, ждешь, или – нет?
От этого храпящие во сне начинают храпеть еще громче, а дети падают с верхних полок, сыплются прямо…
Мотя спала.
7
– Здравствуй, Кокище! – Мотя ввалилась в гостиничный номер и поставила банку с сердцем на стол. – Можно, я поем и посплю? Намаялась я с этим сердцем, устала страшно.
– Привет! – улыбнулся Кока. – Конечно, отдыхай. Вот, ешь, – он развернул большущий пакет трубочек с заварным кремом и налил кружку крепкого чая.
– Ты рассказывай, как у тебя, пока я ем, не обращай на меня внимания. Получилось с Чичиковым? – Мотя взяла сразу две трубочки и откусила от обеих.
– Да, все хорошо, осталось только Ходина найти, – и Кока рассказал ей о девочках-мамонтах.
Мотя молча кивала головой, уплетая пирожные. Потом рассказала о своих приключениях.
– Ой, хорошо-то как, – она наконец насытилась и отодвинула от себя пакет.– Кока, ты не видел нож?
– Вот, на тумбочке. А что случилось?
– У меня мизинчик на левой ноге сломался… болтается так неаккуратно, отрежу. Скакала там по этому мавзолею…
– Что ж ты сама-то… давай… жаль, я так люблю твои мизинчики…
– Мне тоже жаль – он был такой симпатичный с красным лаком.
– Слушай, я буду спать, закроешь мне глазки?
– Конечно.
– И еще, я потекла, кажется… Уколешь мне формалина?
Она выдохнула на тыльную сторону ладони и сразу понюхала: нет ли трупного запаха?
– Скорее бы все это… а то я, боюсь, рассыплюсь… – Мотя свернулась калачиком и, наверное, уснула.
Кока аккуратно завернул отрезанный мизинец в бумагу и сунул в карман. Закрыл глаза Моте. Потом достал из-под кровати чемодан, вытащил оттуда банку формалина, набрал большой шприц, положил Мотину руку себе на колени и ввел формалин в ее вену. Выбросил шприц в урну и лег рядом с Мотей.
Мотя обняла его, устроилась головой на груди и сонно пробормотала: Расскажи что-нибудь. Ты говорил, у тебя дядя на ментальной зоне сидел, кажется? на ментальной или ментовской? Я плохо разбираюсь.
– Ага, было дело. Народ часто путает, но ментальная и ментовская – это разные вещи. Хотя, конечно, ментовская может быть и ментальной одновременно. Тут разница в чем: ментовские – это где сидят "асуры, чью ярость не могут вместить небеса", ну, то есть, менты, которые сильно по работе накосячили. Менты – это же от древнегреческого Μέντωρ, наставник, типа. А ментальный – это от латинского mentis – душа, там за мыслепреступления сидят. То есть, конечно, бывший мент вполне может сидеть на ментовской ментальной зоне, такое редко, но бывает.
А дядя у меня как раз на ментальной зоне чалился, ну, сидел. Как раз за мыслепреступление. Так вот он рассказывал, как там у них шары в мозг вставляли – это как на обычных зонах такое в член вгоняют.
В СИЗО, до зоны, там же совсем скучно, поэтому, время от времени, в камерах вдруг начинается ажиотаж – кто-то решает вставить себе в мозг шар, помнишь, у Хармса об этом, и тут горячка заражает буквально всех. Зубные щетки и вообще все, сделанное из прозрачного пластика, тут же становится дефицитом. Зэка всюду трут об бетонный пол будущие шары, шлифуют, хвастаются друг другу, сравнивая и доводя до идеальных форм.
По форме шар, собственно, не шар, а как бы мяч для регби. Такая форма нужна для того, чтобы после имплантации, в процессе заживления, его можно было чуть-чуть двигать, чтобы он не прирос к плоти. И, конечно же, он должен быть зеркально отшлифован, на что и уходит куча времени – в камерах шлифовальные станки не предусмотрены.
Если нужного пластика нет, то имплант отливают, делая изложницу из куска мыла и капая туда расплавленную массу из подожженных кусков любого найденного пластика или обычных полиэтиленовых пакетов.
Сначала полученную заготовку для придания нужных размеров и формы трут о бетонный пол. Затем шлифуют с помощью кусочка байковой ткани, на которую соскребают штукатурку со стен. Потом такой же тканью, только уже без абразивов. Последняя стадия – носят шар за щекой около недели, постоянно двигая его во рту.
В идеале шар делается из стекла, но это возможно уже только на зоне, обычно для этого используют стеклоблок. Тогда имплант будет изготавливаться недели три-четыре, но там и станки, подходящие могут быть.
Для пробивания дыр в мозгу используют "пробой" – обычно ручку от металлической ложки, или те же ручки от зубных щеток, край которых затачивается под углом в 45 градусов. Все это, пробои и импланты, стерилизуется фурацилином, просто заливается им на целый день.
Имплант вставляют обычно так: делается трепанация, везде по-разному, где декомпрессионная, где костно-пластическая, от зоны зависит, рецепиент кладет голову на свое полотенце, расстеленное на лавке, чтобы не законтачить лавку своим мозгом. На лавке обычно толстая книга, которая служит операционным столом, какой-нибудь Ницше, накрытый туалетной бумагой. На место, куда должен будет войти шар, ставится пробой, по которому ударяют кружкой-"эсэсовкой" с пакетом сахара или соли внутри для веса, или тяжелой книгой, тем же Ницше. Затем прооперированный сам вставляет себе в рану шар. Если удар был хорошим, то вставить его легко. Бывает, что размер раны мелковат – тогда бедолага-рецепиент может промаяться с перерывами всю ночь, пока не вставит, потому что новую дыру никто делать не согласится.
Сразу после удара человек обычно теряет сознание, или просто впадает в состояние шока, или ступора. Затем голову бинтуют и засыпают стрептоцидом. В первое время, пока рана не затянулась, надо следить, чтобы шар не выпал. Бывает, что ночью имплант выпадает, и на утро приходится запихивать его в уже отекшую и слегка затянувшуюся рану. Иногда может начаться нагноение, но кожа в этом месте очень богата сосудами, и все быстро заживает.
Когда рана через несколько дней уже начинает заживать и приятно зудит – то особый кайф, говорил дядя – поучаствовать в философском диспуте, удержаться почти невозможно. Хочется обкатать новую конструкцию, испытать новые ощущения. Представляешь себе такое?
Мотя не ответила. Она спала. Кока тихонько поцеловал ее в лоб и тоже закрыл глаза.
Утром они отправились на местный рынок. Прошли мимо щеглов в клетках, рыбок, золотозубых торговцев фруктами, анемичных девочек, продававших привозные розы на невозможно длинных стеблях, брейгелевских женщин, выставивших на прилавок масло и сало, и добрались до невозмутимых вогулов. На самом краю ряда они нашли Ходина – он был старый, сморщенный и пьяный. Рядом с ним дремала такая же старая дворняга, она устало подняла на пионеров одно ухо, но вскоре снова уснула.
Кока поздоровался и рассказал о Гугеле и Чичикове, Мотя развернула платок, и показала сердце богоматери. Ходин смотрел на них гноящимися глазами, курил, и почесывал коричневой рукой поскуливающую во сне дворнягу. Потом вытащил откуда-то грязный рюкзак, покопался в нем, отсыпал в литровую банку каких-то белых ягод, похожих на клюкву в сахаре, положил банку в пакет-маечку с логотипом какого-то местного супермаркета, туда же бросил завернутый в клочок газеты кусок красного льда, подал пакет Коке, встал и поманил пионеров за собой.
Они вышли на пустырь за рынком, Ходин протянул перед собой руку, посмотрел в серое зимнее небо и как-то особенно свистнул. Послышался шум крыльев, и на его руку села сорока. Ходин погладил птицу, потом легонько ударил ее пальцами по голове, словно отвесил подзатыльник. Сорока как-то странно подалась головой вперед, как такса Тильда, у которой начинают мерзнуть уши, и на подставленную ладонь Ходина выкатились две сероватые горошины – сорочьи глаза. Ходин втянул их ртом, поднял к небу заострившееся лицо и закатил глаза, причмокивая губами, словно пробуя птичьи глаза на вкус. Сорока, совершенно потерянная, с пустыми глазницами, сидела на его руке, чуть расставив крылья. Ходин слегка топтался на месте, поворачиваясь то влево, то вправо, к чему-то прислушиваясь. Наконец, он остановился и протянул руку: Там!