Полная версия
В стране слепых я слишком зрячий, или Королевство кривых. Том 3, часть 4
– О, Боже мой… Боже мой… – я чувствовала, как тяжко и с каким-то странным грохотом заколотилось сердце, поспешила прижать руки к груди, на одной манжета от тонометра, а груди и правда были обнажённые, я закрылась, как могла. И набросилась на Валеру: – Что ты… смеёшься-то?
Но он теперь уже и, правда, засмеялся, очень тихо, потому что мы были за ширмой, а с той стороны что-то тоже пикало, наверное, там ещё один пациент.
– Да я не смеюсь, Танюшка, я радуюсь, – сказал Валера, продолжая весь искриться. – Как дышится?
– Плохо, Валер, потому что ты здесь… Я хочу сесть. Можно?
– Садись, – кивнул он, продолжая улыбаться. – Давай помогу.
– Да ладно… – я оттолкнула его руки, поднимаясь, голова правда закружилась, но в целом всё равно лучше, чем лежать перед ним. – Не трогай ты, Господи… лишь бы лапать.
Он прыснул, становясь ещё веселее.
– Что ты всё смеёшься, Господи? Обхохотался… – разозлилась я.
– Потом скажу.
– Ну, я представляю… – я потрогала голову, волосы сбились, я пригладила одной рукой как могла. – Почему я голая-то?
– Тань, ты ерунду-то хоть не спрашивай, – улыбнулся он, и протянул руку к моей голове, помогая пригладить волосы.
– А… меня когда в палату переведут? – спросила я, снова отодвигая его руки. – И вообще, одеться бы…
– Всё будет, не переживай. И в палату, и одеться.
– Лётчик, принеси какую-нибудь одежду, а? Хоть страшную, хоть какую… не могу я так, совсем… как труп в морге, невозможно… – я посмотрела на него, мне страшно подумать, как я выгляжу. Я вижу, какие тощие руки, торчат локти, запястья, всё какое-то синее, я стала ещё худее, чем была до операции, и лохматая, и совершенно обнажённая при этом, это уже даже не цыплёнок из советского гастронома…
Валера как-то болезненно поморщился:
– Ты не говори так… не понимаешь, – сказал он.
– Всё я понимаю, подумаешь, – фыркнула я, куда там, тоскующий влюбленный, осточертело притворство и хитрые ходы, рассчитанные на доверчивую дурочку Таню Олейник. – Пожалуйста, принеси, хоть что-нибудь одеться… и, Лётчик, почему так болит живот?
Он посмотрел мне в глаза и тут же отвёл взгляд, бледнея.
Это показалось мне странным, и вообще была какая-то странная мокрота у меня между ног, я заглянула под простыню, которой я была укрыта, месячные начались… странно, живот у меня прежде от этого не болел. Во только месячных сейчас мне, беспортошной, и не хватает.
– Лётчик… – смущаясь, я съехала пониже, сжимая бёдра. – Слушай… я не знаю, я просто… а тут…
– Ладно, я понял, не заикайся, сейчас я придумаю что-нибудь, – сказал он, оборачиваясь по сторонам. – Обход проведут и переведут тебя в палату, потерпи. А одежду я тоже принесу.
В груди всё как-то шумно лязгало, Лётчик хотел было отойти, но я взяла его за руку.
– Слушай… а оно должно так греметь? – негромко спросила я.
Он улыбнулся, оборачиваясь, пожал мне пальцы.
– Ты привыкнешь.
Я закрылась страшной простынёй до подбородка и думала, будут ли меня ругать за то, что я изгваздала им всё бельё кровью, с другой стороны, я ведь не нарочно…
Через пару минут ко мне подошла медсестра и, наклонившись, вполголоса спросила:
– Месячные у вас, да?
Я кивнула. Тогда она дала мне тампон тихонечко.
– Помочь вам? – участливо спросила она.
– Ох, нет, спасибо, – улыбнулась я.
Они все меня беспомощной инвалидкой считают теперь? Только этого мне и не хватало. Я это ненавижу, ненавидела это с самого детства, сколько себя помню и всегда боролась с миром за то, чтобы быть как все, и не жалкой и зависимой…
Но медсестра, что помогла мне, помогла и одеться в халат, и даже тапочки раздобыла, проводила до туалета.
– Голова не кружится? Может, мне рядом постоять?
Голова, конечно, кружилась, но не до такой степени, чтобы журчать в чьём-либо присутствии. В зеркале в туалете, спасибо, что оно было, я увидела себя… зрелище не для слабонервных, что называется, такой худой и даже какой-то синей от худобы я ещё никогда не была, волосы всклокоченные, и кажутся какими-то голубыми от грязи, вероятно, у шеи кости, и ещё каких-то жутких тёмно-красных пятен хватает. Словом, «красоты» хоть ковшом откладывай. Я умылась, и кое-как уложила волосы, пригладила водой и завязала бинтом, который сняла с руки, где мне прикрыли катетер. Так вид хоть немного стал лучше. Я запахнула поплотнее халат на себе и вернулась к своей ширме.
Однако пока я ходила по нужде, ко мне пришёл обход, причем сразу четыре врача: Владимир Иванович, который называл меня крестницей неизменно, Геннадий Фёдорович, Валера и неизвестный представительный дед, оказавшийся профессором. Они все очень удивились, увидев меня, пришедшей из известного места.
– Валерий Палыч, что-то ваша подопечная бродит уже, – с улыбкой сказал этот самый профессор, оборачиваясь на остальных. – Ну, вы герои дня, коллеги, если после такого пациентка встала и спокойно ходит на четвёртый день. Как чувствуете себя, деточка?
Я от неожиданности растерялась, но вот это обращение «деточка» согрело и взбодрило меня.
– Хорошо, – сказала я, в смущении за свой неказистый вид, и села на кровать, она была слишком высокой, тапок у меня свалился с ноги, что, почему-то вызвало усмешки у докторов.
Геннадий Федорович докладывал что-то о моих анализах, рентгенах, ЭХО и прочих, я ничего не понимала в их загадочной абракадабре, хотя слышала её с самого детства, доктора мне всегда казались какими-то небожителями с их загадками и белыми одеждами, безграничной властью над нами, несведущими, и способностью эту власть обращать на наше благо. И пока они щёлкали своими языками надо мной, я всё пыталась достать упавший тапочек, вытягивая ногу, пока Валера не выдержал и не подошёл, присев, просто надел его мне на ногу, натянув на пятку.
– Тань, целое шоу… – вполголоса сказал он и усмехнулся.
Я не подумала и не обратила внимания, что доктора невольно следили за тем, что я делаю, вытягивая свою голую ногу, пытаясь надеть тапок.
– Ну, хорошо, Татьяна, – сказал профессор, улыбаясь. – Очень рад, что тебе лучше. Теперь понаблюдаем с недельку и отпустим. Но приходить к нам надо будет каждую неделю, потом пореже.
Он даже погладил меня по плечу сухой и суховатой стариковской ладонью.
Так что примерно через час меня отвели в палату. И тут же явился Валера, застав меня у окна, куда я выглядывала, чтобы посмотреть, что происходит на улице, ведь я не видела мира несколько дней. Был самый обычный зимний день, пасмурный и серо-белый, на тротуарах заскоруз лёд, значит, была оттепель, когда мы ехали на дачу, было морозно, но, как я понимаю, теперь снова подморозило, пешеходы оскальзывались на ледяных колдобинах, которые ещё не успели посыпать песком. А вон и тракторочек с тем самым песком…
– Ты полежала бы, Танюша? – услышала я за спиной.
Я обернулась. Валера снова улыбался, будто наступил самый лучшей день его жизни.
– Что ты, Лётчик сияешь целый день? Тебе премию выписали, что ли? – спросила я.
– Что бы ты понимала в премиях, – усмехнулся Валера. – Вообще-то меня только взяли на работу, так что премии пока не положены.
– Почему только взяли? – я села на койку, довольно высокую снова, и опять соскользнули дурацкие тапки.
Валера улыбнулся и поднял мои ноги на кровать, укрывая тощим одеялом.
– Одеяло тебе любимое надо, – сказал он, продолжая держать руку на моих лодыжках, хоть и через одеяло, но я чувствую его прикосновение, и…оно меня жжет. – Скоро на перевязку позовут, я зайду.
– Не надо, – сказала я.
Он дрогнул, бледнея, выпрямился, глядя на меня.
– Я не хочу, чтобы ты смотрел на эти… раны, трубки, на эти кости… – с отвращением сказала я, посмотрев на себя, всё сейчас спрятано под этим заскорузлым от сотен стирок халатом, но мне хватит и того, что он уже видел эту страшную повязку, эти трубки, и страшно торчащие рёбра, теперь всё не так, как было прежде и не только потому, что я очень подурнела от болезни, но и потому, что между нами всё теперь иначе. Странно, что он не чувствует этого. Он всегда чувствовал.
Ничего не чувствует, не понимает… Боже мой, он надвинулся вдруг на меня.
– Я видел уже всё это, Танюша, – прошептал он, ещё приближаясь. – Я даже сердце твоё видел…
– Пальцы не вложил?
– Что? – он нахмурился, остановившись в своём движении.
– Как Фома в раны Спасителя, ты пальцы в моё сердце не вложил, чтобы проверить, настоящее оно или нет?
– Таня…
– Знаешь… мне кажется, что ты всё время думал, что оно из пластика у меня. Или, что вообще его у меня не было…
– Ты что?
– Да… ничего, Валер… оно не было из пластика прежде. И ты легко сыграл с ним, сыграл – бросил. А теперь оно по-настоящему пластиковое, Лётчик. Или какое там? Углеродистая сталь?
Он сел на стул возле кровати, стиснув пальцы в замок, костяшки побелели, кончики начали багроветь.
– Ты хочешь, чтобы я ушёл? – сказал он через некоторое время.
– А ты уже ушёл, Валер, – тихо сказала я. – И даже не один раз.
Неужели он не понимает, не чувствует, как это больно, его возвращения? Не понимает… для него всё это игра, он играет мной, играет другими, наслаждаясь властью над нами, нашими слезами, соперничеством вольным и невольным. Жестокий и эгоистичный игрок, пожиратель женских сердец, пьяница наших слёз. Он купается в нашей любви, моей, Галиной, вероятно, есть и другие, и сам тратит только на то, чтобы не отпустить из своих силков. И для меня, и для Гали, я уверена, он самый красивый, самый желанный, самый дорогой и близкий. Даже сейчас тёплые волны аромата его тела сквозь все эти карболки и хлорки тут тревожат меня, я говорю только, чтобы охладить то, что разгорается навстречу ему в моей душе снова. И он берёт, берёт всё, что ему дают, и ничего не оставляя на дне, и, упившись, уходит, летит, свободный и лёгкий… Лётчик.
– И ты не можешь простить мне… одной сцены ревности? Единственной ошибки? Ослепления, бешенства… Чего только я ни прощал тебе…
– Ну, вот и не прощай. Всё, Лётчик, спасибо тебе за всё, и… не приходи больше.
Он поднял голову.
– Сейчас его нет здесь, зачем ты говоришь это?
– Я и в прошлый раз говорила не для Марка, я даже не видела его в тот момент.
– Ложь!
– Ох, ладно… – я просто отвернулась и легла на постель, чувствуя неимоверную усталость. – Ложь-не ложь, плевать, что ты думаешь… Просто отстань от меня. Прости, что… их, ладно, главное – отстань.
Он поднялся, уходить, но, сделав несколько шагов, остановился, разворачиваясь.
– Ты не можешь его любить.
Я не стала ничего говорить, доказывать я буду, что ли?
– Ты не можешь его любить, потому что он лжёт тебе.
– Зато, вероятно, ты во всём правдив и искренен.
– С тобой – да. И всегда так было…
– Ой, хватит!.. Сопли в сахаре, враньё, – скривилась я, я не могу это слышать. – Уходи, Летчик!
– Да хрена я тебе уйду! Буду здесь сидеть, пока ты идиотничать не перестанешь, – и снова сел на стул.
Но как раз в этот момент заглянула постовая медсестра.
– Валерий Палыч… – позвала и убежала.
Валера поднялся уходить, я обернулась, смеясь:
– Вот-вот, иди, работай. Сидеть он будет, заседатель…
– Какая же ты…
– Ну, какая?.. Гуляй!
Едва он вышел, я заснула, все силы этот дурацкий разговор из меня выжал. Вообще с силами было пока не очень, такой слабости не было перед тем, как я снова приехала сюда. Сколько же дней прошло?.. Не догадалась спросить этого «заседателя»… И всё же, почему так болит живот?..
Этот вопрос я решилась задать Геннадию Фёдоровичу, когда он пришёл на обход. Он помрачнел и нахмурился, глядя на меня.
– Хорошо, я приглашу гинеколога на консультацию.
Это удивило меня, но только позже, я, признаться, не сразу подумала, что это странно, что он не опросил меня на этот счёт и не осмотрел, а сразу назначил гинеколога. Я вообще соображала как-то туго и замедленно пока, то ли от слабости, и оттого, что всё время клонило в сон, то ли, потому что я теперь феноменально поглупела, неясно, но сегодня было так. Например, я даже не спросила, где мой телефон, чтобы позвонить Марку. Я вспомнила тоже позднее, что телефон-то у Марка и был, ведь сюда мы приехали, что называется, стремглав, о чём я помню довольно ясно, между прочим, я всё помню до того, как мы оказались в больнице, а после происходило слишком много всего, всё это перемешалось в моей памяти в какой-то разноцветный комок пластилина, который я не могла разделить, но я знаю, что там очень много информации, которую я не могла сейчас извлечь, я только знала, что там много всего. Наверное, постепенно я вспомню…
А сейчас я хотела только одного – увидеть Марка. Я не знала, сколько прошло дней, сколько дней я не видела его, не чувствовала вблизи, и от этого мне сейчас было так холодно… Почему я не спросила, позвонили ли ему?
Я живот болел даже больше, чем грудь…
Однако я вскоре заснула от слабости, и, проснувшись, увидела, что в окна уже заглядывает сумрачное зимнее утро, снег липнет к стёклам. В палате я была одна, почему? Тут ещё одна койка, почему-то никого ко мне не клали. Заглянула санитарка.
– Ну шо, девчуля? Надо есть, ты проспала всё, но мне сказали, тебе завтрак принесть обязательно. И в обед приду, слышь? Тебе как звать?
– Таня, – сипло сказала я, садясь, всё в том же страшном халате.
Санитарка жутковатого вида бабуся, ростом, наверное, не выше второклассника, с длиннющими красными руками, кажется, она легко могла бы передвигаться, опираясь на эти руки, она улыбнулась, показывая железные зубы.
– Та-аня, это хорошо. А я думала, может, нерусская, – улыбнулась она, выставляя со своего жестяного столика тарелки с кашей, булкой, маслом, с бокалом с чем-то вроде кофе с молоком, по крайней мере, напиток пахнул именно так, как в детстве, в больницах пахло это жуткое пойло, которое, впрочем, нравилось мне. Мне вся эта ужасная больничная еда нравилась.
– Почему? – удивилась я странному предложению бабуси.
– Заграничная какая-то, – она улыбнулась, подавая мне алюминиевую ложку. – Красивая.
Я улыбнулась, ну, уж, красивой меня сейчас было назвать очень сложно. И за это я была благодарна ей.
– Спасибо, – сказала я. – Но русские – самые красивые и есть.
– Это так. Только не самые богатые, – и она подмигнула мне.
– Наше богатство не в карманах, – сказала я, и с удовольствием вдохнула запах каши, овсянка, в середине её склизлой лужицы плавилось масло. Я люблю класть много масла в кашу…
– То так… но и в карманах хотелось было, чтоб звенело погуще.
– Всё равно достаточно густо не бывает, – сказала я, и съела первую ложку.
– Это да… Ну ешь, Танюша. Всё, чтоб съела, бухенвальд. В час принесу обед.
Но до часу мне предстояла ещё перевязка, и я спросила медсестру, которая снимала мне повязку, пока не пришёл Геннадий Фёдорович:
– А можно мне позвонить откуда-нибудь?
– Конечно, вы потом на пост подойдите, там таксофон есть, я покажу.
– Таксофон… это, конечно, прекрасно, но… у меня нет денег.
Она посмотрела на меня.
– Ко мне подойдёте, я вам дам позвонить.
– И ещё… – я понизила голос. – У меня… ничего нет, а у меня… месячные. Вы поможете мне как-нибудь?
Она кивнула:
– Постараюсь.
В общем, после перевязки меня пустили в душ, и снова снабдили тампоном, которые, я, кстати, всегда терпеть не могла, пользовалась вынужденно во время показов, если случалась необходимость. Ну, а после купания, чувствуя себя значительно лучше, даже в страшнейшем халате, я, наконец, позвонила Марку.
– Марик, наконец-то… ты в Москве?
– Господи, Танюша… – изумлённо проговорил он. – Ты… почему ты звонишь? А мне… никто не сказал ещё сегодня утром, что тебя перевели из реанимации… Сказали, без перемен… Боже мой… я немедля приеду.
– Марик… ты мне одежду привези и… мне нужны прокладки для… – пришлось попросить его купить мне прокладок, вот будет мучиться в магазине. Или Фому пошлёт? Вряд ли… деликатная история.
С успокоенным сердцем я направилась в свою палату. Здесь я застала Валеру.
– Генка сказал, через пару дней домой отпустят тебя, – сказал он.
– Да? А мне не сказал. У меня живот болит, Валер, – сказала я, усаживаясь на постель. – Это бывает после… ну…
Он хотел что-то сказать, но в этот момент заглянула та самая, «моя подружка» буфетчица, теперь с обедом.
– К тебе первой, пока горячее всё. Здравствуй, Валерий Палыч, – она кивнула Валере.
– Добрый день, Анна Иванна.
Пока она выгружала мне на стол тарелку, наливала в неё суп с фрикадельками, их там плавало, наверное, по одной на каждого обитателя этого отделения, а она сгрузила их все в мою тарелку. На второе – бледная котлета, кажется, рыбная, и пюре. И кисель. Просто какая-то мечта, а не обед.
– Марику сказали с утра, что я ещё в реанимации, – сказала я, берясь за ложку. – Хочешь фрикадельку?
– Откуда ты знаешь? Спросил Валера.
– Он сказал мне, – я взглянула на него. – Съешь фрикадельку, Валер, мне много… я ещё котлетку хочу, а она тогда не влезет.
Валера со вздохом взял у меня ложку и съел несколько фрикаделин.
– Как ты это ешь, Господи… – сказал он почти с отвращением и отдал ложку.
– А по-моему, очень вкусно, – улыбнулась я, дурачась, хотя мне было вкусно.
– Дурища… в душ ходила? Пахнешь хорошо…
– Нечего принюхиваться… щас вот рыбной котлетиной закушу и перестану так благоухать.
– Не перестанешь, – он вдруг обнял меня сзади, ныряя лицом мне на шею под волосы. – Ты пахнешь, как весна…
Тут выхода было два, позволить ему продолжить его бессовестные поцелуи или… треснуть ложкой. Поцелуев мне совсем не хотелось, картошки хотелось, но не поцелуев. Пришлось треснуть…
Валера выпрямился.
– Какая же ты паршивка… – он потёр лоб и снял шапочку, посмотреть, не испачкала ли я её чёртовой ложкой.
А мне было всё равно, я смотрела в тарелку.
– Да, мы такие… – сказала я, приступая к бледной котлете, которая внутри была тёплой и даже нежной, и вообще вкусной. – А ты есть мне не мешай, нам есть надо.
– Вам?
– Нам с мотором новым. Слышал как оно теперь: дрын-дрын. Ночью в тишине очень громко, всё время слышу… лежу и слушаю: шт-дрын-шт, шт-дрын-шт… Как они выглядят-то, клапаны? Хоть бы показали…
– Я принесу тебе картинку, – сказал Валера, подходя к зеркалу.
В это время вошла медсестра со стойкой капельницы.
– Геннадий Фёдорыч сказал, прокапать вас сегодня. Вы доедайте, я позже приду. Валерий Палыч, вас Владимир Иваныч ищет, – сказала она и вышла.
– Я сегодня дежурю, вечером загляну, – сказал Валера, направляясь к двери.
– И не думай. Ишь ты, придумал…
– Я же говорил: я никуда не денусь.
– А я мужу пожалуюсь, он тебе ремня даст! – смеясь и не оборачиваясь от своих котлеты и пюре, сказала я.
– Я – твой муж!
– Ага, щас! Гуляй, Лётчик! – засмеялась я, настроение всё улучшалось, будто мне какое-то веселящее лекарство сделали.
Глава 5. Удары в больное
Едва мне поставили капельницу, как я уснула. И во сне опять кто-то, или что-то, гремя механизмами, делало мне операцию в животе, правда потом боль притупилась и вообще вытекла куда-то… Но, зато, когда я проснулась, в палате был Марк. Я ещё во сне почувствовала его, аромат его тела или тепло его взгляда, я не знаю и не смогу объяснить, но, открывая глаза, я уже знала, что он здесь.
Да, он был рядом, почувствовал, что я просыпаюсь, и пересел ко мне на кровать, взял мои руки своими тёплыми пальцами, прижал к своему лицу.
– Танюшка… Танюшка, Боже мой… я так соскучился…
Я обняла его, поднявшись.
– Марик… милый…
На ощупь он ещё похудел, выступили лопатки, плечи стали костистыми, я отодвинулась, чтобы посмотреть в его лицо, да, ещё похудел, совсем осунулся. Кожа на лице кажется такой тонкой, горячей.
– Ты не заболел? Ты такой горячий, – я прижалась щекой к его лицу.
– Да нет… Ты… тебе можно сидеть-то? – испуганно глядя на мои активные телодвижения, сказал Марк.
– Да можно, я уже прекрасно хожу, ты что! – рассмеялась я.
– Что, правда? – он приложил ладонь к моей щеке.
– А ты думал, сломалась твоя кукла? Или надеялся, выкинуть, наконец, можно эту противную дуру?
Марк засмеялся с облегчением, снова обнимая меня, и поцеловал в губы долго и тепло, но отодвинулся, чтобы ещё раз посмотреть в лицо и поцеловать ещё сто раз всё лицо, смеясь, и я смеялась.
– Это… так страшно столько дней не видеть тебя, не понимать, что происходит, эти… рожи суровые, слова не лучше… к тебе не пускают, реанимация… Думал, чокнусь… Дни-ночи, ночи-дни… ох, я всё о себе… Как ты чувствуешь себя?
– Да прекрасно! – засмеялась я. – По-моему, мне какой-то транк подкололи, ничего не болит и весело. А может, потому, что ты пришёл, мой милый…
– Я напросился остаться на ночь, – сказал Марк. – Вон на этой койке, мне разрешили.
Я обрадовалась, да, я пока не могу пойти домой, но мой дом пришёл ко мне, Господи, как долго я этого не понимала, я всё ждала, я строила его где-то вне, буквально вне себя самой. Вернее, не строила вовсе, я просто бежала, не видя, не разбирая дороги, не думая о цели. Что должно было так гнать меня? И что случилось, что я остановилась? Что? Володина смерть? Она обрезала, обломила мне вечные крылья, которые несли меня по воле ветра, по воле Небес, без моего выбора, почти без моего участия. А теперь я хочу строить мой мир, наш с ним мир, с ним, с Марком, потому что нигде больше моего мира и моего дома нет…
– Хочешь послушать, какой у меня теперь завод внутри? – мне так хотелось порадовать его тем, что теперь я здорова, потому что даже слабости я почти не чувствовала. – Вот уж точно, механическая кукла, как у наследника Тутти, теперь захочешь – заведёшь, захочешь, отключишь. Классно было бы, а?
– Болтаешь ты Танюшка, точно под кайфом, – засмеялся Марк, нежно погладив меня по волосам своей чудесной рукой.
Я раскрыла было халат, забывшись, чтобы дать ему послушать моё новое странное сердце, но там некрасивая повязка.
– Ой, нет, пока не покажу. И вообще… я страшная, небось, да?
– Да уж… ужас, – Марк засмеялся снова, даже вытирая веки. – Ох, Танюшка, ты даже не представляешь… Я принёс одежду, хоть халатик этот «чудесный» смени, а то мне кажется, что ты в тюрьме.
– Только ты не смотри на меня, правда, я пока не могу, чтобы ты смотрел на весь этот ужас…
– Глупая, – покачал головой Марк. – Ну, какая же ты глупая, Господи.
– Нет… я хочу быть красивой куколкой для тебя, а не… раскуроченной.
– Ладно, я отвернусь.
– Лучше выйди.
– Какая ты противная… – сказал Марк, но не стал больше спорить и вышел в коридор, пока я переодевалась в трикотажный костюм, белый, как и прежде. Вот перепачкается-то, выбросить придётся, не отстираешь…
…Я подсмотрел всё же, невольно, но видел, пусть и немногое, но в неплотно закрытую дверь можно было разглядеть, как она сняла халат, как надевала трусики, футболку, а после и всё остальное, и я видел, как сильно она похудела, даже в сравнении с прежними днями, теперь от неё и вовсе осталась половина, просто скелет… Как раз в этот момент в коридоре появился… Вьюгин. Боже, какое-то проклятие, всё время видеть его, того, кто считает, что женат на моей жене.
– Добрый вечер, Валерий Палыч, – сказал я, улыбаясь как можно искреннее, хотя какая к чёрту искренность с ним? Он дал мне кровь, спас мне жизнь и притом спит и видит, как отобрать мою жену. Мою жизнь… такой вот экзистенциальный враг.
Сложно описать игру чувств, что отразилась на его лице от злости и разочарования до улыбки вроде моей, которую он всё же сумел изобразить на своём лице.
– Добрый вечер, Марк Борисыч, давно вы… пришли?
– Да нет, с полчаса. Я думал, Таня в реанимации, оказалось, её перевели уже, а меня не пускали, – я посмотрел ему в глаза. – Не знаете, в чём дело?
Он лишь с ухмылочкой покачал головой, хотя ясно, что это по его распоряжению мне врали, когда я звонил этим утром, что к Тане нельзя, что она по-прежнему в реанимации, когда она уже вторые сутки была в отделении.
– Хотелось дать ей покоя, – сказал он, бледнея, улыбка сразу полиняла.
Я покивал:
– Ну, да-да… я так и понял, конечно, от меня сплошное беспокойство, – сказал я. – Ей очень спокойно было, очевидно. Настолько, что она просила меня купить ей прокладок, интересно, чем обходилась? Наверное, покоем.
Вьюгин подошёл ближе, вскидывая голову и засунув кулаки в карманы халата, чёртов белый халат, всегда казался одеждой ангелов, чем-то неприкосновенным, иначе я, наверное, уже вмазал бы Вьюгину уже за то одно, что он не пускал меня к Тане.
– Не забудьте рассказать, почему ей понадобилась эта байда именно сейчас… – очень тихо и сквозь зубы сказал он.
Я ничего не сказал на это. Да… это меткий удар, ничего не скажешь. Я знаю, что должен буду рассказать Тане, что здесь сделали с ней с моего позволения, но я не думаю, что надо делать это прямо теперь, в лоб, едва она пришла в себя. Всё же… это очень тяжёлый разговор, это страшное признание, что мы всё же уступили Вито, что мне пришлось сделать то, чего он хотел, притом гораздо больше, чем изначально. Надо сказать, здесь повторился мой собственный тезис о том, что вначале цена была меньше. Как страшно ударил меня тот бумеранг. Теперь они забрали и нашего ребёнка, а не только клетки Тани… И мне предстояло сказать ей об этом.