Полная версия
Моя служба в старой гвардии. Война и мир офицера Семеновского полка. 1905–1917
Большой соболевский дом был на две трети деревянный, а все постройки, лежавшие через дорогу, скотный двор и избы для рабочих, были сплошь каменные. Объяснялось это тем, что отец, который всю жизнь пекся об общем благе и которому надоели постоянные пожары, в один прекрасный день решил начать застраивать нашу округу каменными домами. На своей же земле он нашел место, где имелась в изобилии подходящая глина, и построил кирпичный завод, причем объявил, что зарабатывать на этом деле он не желает, а всем соседям обязуется отпускать кирпич по себестоимости. Для вящей наглядности у себя в усадьбе он возвел четыре кирпичные постройки. Соседи приходили, любовались, одобрительно качали головами, но дальше этого дело так и не пошло. И это притом, что сторона наша была вовсе не бедная, большинство крестьян ходило на отхожие промыслы в Москву и в Петербург и чуть ли не в каждой деревне имелись свои профессиональные каменщики. Но на моей памяти во всех окрестных пяти деревнях у нас не было ни одного каменного дома.
В 1891 году отец скоропостижно умер, и после его смерти мало-помалу вся наша семья начала распадаться. Старшая сестра уехала учиться в Париж, двое других вышли замуж, братья отправились один в университет в Москву, другой в корпус в Нижний Новгород. Дом на Соборной площади был продан, а мать с верной Катериной Федоровной и нашей старой нянькой, которая понемножку превратилась в кухарку, переехала на квартиру.
Квартира эта в городе Ярославле на Срубной улице, за которую мать платила 31 рубль в месяц, состояла из целого этажа с мезонином в каменном доме купцов Волковых, тех самых, из которых когда-то вышел первый русский актер Федор Волков. Следующий дом по той же улице принадлежал купцам Собиновым. Знаменитый тенор Леонид Собинов учился тогда в одном классе Ярославской гимназии с моим старшим братом и часто бывал у нас в доме.
5 августа 1896 года, в девятилетнем возрасте, после экзамена, где мне было предложено решить задачу, которую я не решил, написать басню «Кот и повар», что я сделал хорошо, и рассказать о Всемирном потопе, картину которого я изобразил с увлечением, я был принят в 1-й класс Ярославского кадетского корпуса.
Большинство старых кадет о времени, проведенном в корпусе, вспоминают с благодарностью и с удовольствием. Никак не могу сказать этого про себя. Для меня пребывание в корпусе было тюрьмой, где нужно было отсидеть семь лет и купить этим право на дальнейшее, уже более приятное существование. Условия жизни были со всячинкой. Кое-что было недурно, как, например, учительский состав, кое-что выносимо, но были вещи отвратительные и безобразные. Состав воспитанников был неплохой, в подавляющем большинстве своем сыновья бедных офицерских семейств. Перевалив через критический возраст, 15 лет, все они понемногу принимали человеческий облик, но в первых четырех классах процветала нарочитая, чаще всего напускная, грубость и отчаянное сквернословие, служившее признаком молодечества.
Из ругательств было, впрочем, выражение, употреблять которое кадетским кодексом приличий было запрещено.
Это было обыкновенное трехэтажное ругательство, одно время столь распространенное в русском народе. Считалось, что это оскорбляет родителей, а за такое оскорбление обидчику полагалось «искровянитъ морду». И если ты сам не в силах был это сделать, то разрешалось обратиться за помощью к первому силачу в классе, и тот, так сказать уже от лица класса, производил экзекуцию. Само собою разумеется, что ни о наушничестве, ни о фискальстве не было и помину. Если класс решал молчать и врать, то все героически молчали и врали. Нужно сказать, что и воспитатели, все сами бывшие кадеты, к сыскным приемам не прибегали, а когда нужно было «взгреть», грели всех попавшихся огулом, предоставляя виновным выходить и сознаваться.
Одевали нас хорошо, не в корпусе, а когда уходили в отпуск, но кормили скверно. И все мальчики знали, что из «экономических сумм», эконом, то есть заведующий хозяйством, получающий сто рублей жалованья в месяц, проигрывает сотни рублей в лучших гостиницах города, а для директора выписывается из Москвы великолепная кожаная мебель и покупаются коляски и пары рысаков. Хуже всего было то, что когда являлось высокое начальство, как по мановению волшебного жезла, вся картина радикально менялась. Водяной суп превращался в наваристый жирный бульон, а осклизлые серые котлеты, с непрожаренным мясом внутри, становились «пожарскими». И все остальное в том же духе.
Помню наезды великого князя Константина Константиновича, один, а иногда и два раза в год. К. К., тогда главный начальник военно-учебных заведений, был добрый и хороший человек и по-своему искренно любил молодежь. Но на его примере как нельзя больше чувствовалось, что нельзя было давать в государстве ответственные должности безответственным лицам. На это можно возразить, что в благоустроенном государстве безответственных лиц вообще быть не должно, и это совершенно справедливо. Но я описываю то время, когда такие лица еще существовали.
К. К. приезжал обыкновенно на два, на три дня и останавливался в квартире директора. С его приездом все в корпусе преображалось. Полы устилались красными дорожками, кадетам выдавались новые мундиры и кормить начинали так, как никогда. В классах для виду шли уроки, но всякая работа фактически прекращалась, так как каждый преподаватель лихорадочно ожидал высокого посещения. Лучшим ученикам доверительно сообщалось, кого и приблизительно что каждого будут спрашивать. Директор корпуса, генерал польского происхождения, влюбленными глазами смотрел на великого князя и порхал по всему зданию в поисках того, что еще могло бы доставить удовольствие высокому гостю. В этих поисках он напал на счастливую мысль внушить великому князю, что кадеты будут счастливы, если каждый из них получит из его рук беленькую картонную карточку с его подписью. Спешно послали в город купить 500 карточек, и, плотно окруженный толпою жадно на него смотревших мальчишек, К. К., с терпением, достойным лучшего применения, карандашом принялся писать или «Константин», или просто «К.».
Помню, раз провожали его самым необычайным образом. Было начало ноября, и поезд в Москву отходил в двенадцать часов ночи. И вот, несмотря на то, что всем малышам давно полагалось бы спать, весь корпус, от мала до велика, отправился на вокзал, до которого было больше километра расстояния. Впереди шел оркестр кадетской музыки, по бокам старший класс нес зажженные факелы, а в центре, наподобие того, как во время крестных ходов носили образа, на плечах несли кресло, покрытое красным сукном. На кресле, плывя над толпой, восседал К. К. и ближайших носильщиков щелкал по головам.
Вот как русским детям преподавался сверху наглядный урок подхалимства и очковтирательства. Я не говорю, что среди молодежи при посещениях великого князя не было энтузиазма. Он, конечно, был, и самый неподдельный, который К. К. по наивности принимал на свой счет. Но думается мне, что если бы при тех же условиях, то есть с нарушением всем опостылевшей казенной рутины, со сложением всех наказаний, с превращением скверной и скудной пищи в обильную и прекрасную и с разрешением гонять лодыря в течение трех дней, вместо великого князя Константина Константиновича Ярославский кадетский корпус посетил бы тибетский далай-лама, энтузиазм был бы ничуть не меньше.
Я отнюдь не хочу сказать, что такие же безобразия происходили всюду. От многих старых кадет мне приходилось слышать, что при серьезных и достойных директорах, которых было немало, когда в корпуса приезжал К. К., там все шло строго по заведенному порядку, и начальству показывалась жизнь не парадная, а будничная, каждодневная. К сожалению, я могу говорить только о том, что я сам видел.
Корпусная администрация делилась на две части: учебную и воспитательную. Во главе всего заведения стоял директор, которому, кроме учебной и воспитательной, подчинялась и хозяйственная часть. В учебную часть входил преподавательский состав, подчинявшийся инспектору классов. Иногда инспектор, в большинстве случаев полковник с академическим значком, чтобы подработать, сам брался преподавать какой-нибудь предмет, законоведение или математику. Помню рыжего артиллериста полковника Мартьянова, который тригонометрию и аналитику умудрялся преподавать так интересно, что, несмотря на все мое равнодушие к математическим наукам, я до сих пор могу сказать, что собой представляют синус, косинус, парабола и гипербола.
Как я уже говорил, учительский состав у нас был вовсе не плохой. Было два-три недурных математика и прекрасный физик – молодой поляк Блажеевич. Недурен был учитель истории Ловецкий, отлично говоривший, много знавший и очень неглупый человек. Учитель русского языка, Василий Дмитриевич Образцов, ходивший под кличкой Васюха, для самых старших классов, может быть, и не годился, но в младших и средних был хорош. Русских часов у нас было шесть в неделю, то есть каждый день, и из них один или два непременно «пересказы» и «изложения». Человек добросовестный, каждый божий день он уносил с собой на дом горы тетрадей. А на следующее утро приносил их назад в класс и производил «разбор».
– Вот, Заркевич, вы написали, что в Швейцарии разводят прелестный скот. Можно так сказать или нет? А как нужно? А как еще можно? А про кого или про что можно сказать «прелестный»?
Без насмешек и издевательств он учил нас правильному и точному употреблению слов, наука немаловажная, и таким путем отечественному (!) языку он нас выучил, и за это большое ему спасибо. Излишне говорить, что к бедному Заркевичу кличка «прелестный скот» прилипла навсегда.
Было два отличных немца (слово «наци» тогда еще не было выдумано) Глезер и Пецольд. Они под шумок составили учебник немецкого языка, настолько хороший, что он вскоре был принят как обязательное руководство для всех военно-учебных заведений. Года за два до нашего выпуска нам прислали из Петербурга молодого священника, магистранта богословия отца Кремлевского. Мальчишки дали ему прозвище: поп Иуда. Поп Иуда был очень некрасив, все лицо изрыто оспой, но очень симпатичен, феноменально образован и необычайно умен. Поначалу попробовали было задавать ему каверзные вопросы насчет религии и сразу же закаялись. С ласковой улыбкой он раз или два посадил вопрошавшего в такую глубокую калошу, что бедняга, при общем смехе, долго не мог из нее выкарабкаться. По-настоящему богословие он нам не преподавал, а, подобрав полы своей черной худенькой ряски, усаживался на первую парту лицом к классу и начинал говорить на какие угодно темы, часто литературные. Слушали все его с раскрытыми ртами. Пробыл он у нас недолго. Года через два после нашего выпуска милого попа Иуду начальство куда-то убрало, решив вероятно, что для будущих офицеров умные священники слишком опасный элемент.
Отдельно от учительской стояла воспитательная часть. По этому признаку весь корпус делился на три роты, иначе говоря, на три возраста. В младшую, 3-ю роту, где в зале на переменах всегда стоял невероятный шум и гвалт, входили 1, 2 и 3-й классы. Во 2-ю – средний возраст, 14–15 лет, – входили 4-й и 5-й классы, а в 1-й роте, так называемой строевой, числились старшие классы, 6-й и 7-й. Во главе рот стояли ротные командиры, полковники, а каждым отделением – в классе обыкновенно по два, иногда по три – заведовал свой «отделенный» воспитатель, чином от поручика до подполковника.
В отделении насчитывалось обыкновенно от 20 до 30 мальчиков. В сравнении со строевыми офицерами в армии офицеры-воспитатели в кадетских корпусах имели немаловажные преимущества. В корпусе им давалась квартира с отоплением и освещением и 100 рублей в месяц жалованья. Кроме того, через каждые три года им выходило производство в следующий чин. На протяжении 7–8 лет от поручика люди доходили до подполковника и в этом чине обыкновенно замерзали. В подполковниках можно было сидеть и десять, и пятнадцать лет, вплоть до отставки и все на тех же 100 рублях жалованья.
Воспитатели поочередно дежурили в ротах, круглые сутки, один раз в четыре или шесть дней, в зависимости от числа отделений в роте, подавали звонки и команды «строиться» и следили за порядком. В старших классах, чье сегодня дежурство, Завадского, Зейдлица или Гришкова, было более или менее все равно, но в младших оно имело большое значение. На дежурстве одного можно было безнаказанно беситься и валять дурака, а при другом за то же самое можно было попасть «на штраф», иначе говоря, стать на час к стенке, остаться «без третьего блюда» или даже «на одном супе». При одном входе в ротный зал можно было безошибочно сказать, чье сегодня дежурство.
Кроме дежурств, гимнастики и строевых занятий, которые назывались «фронт» и производились два раза в неделю до часу, в обязанности воспитателя входило присутствие в классах на вечерних занятиях во время приготовления уроков, от шести до восьми часов вечера. Вот, собственно, и все. Из сказанного видно, что в наше время офицеры-воспитатели работой перегружены не были. По инструкции полагалось им во время вечерних занятий следить, чтобы мальчики занимались, и помогать тем, кому это было нужно. На практике это сводилось к тому, что воспитатель приходил в класс, садился за учительский стол и читал там книгу или газету. Обращаться к нему за объяснениями и в голову никому бы не пришло. Все науки были ими столь основательно забыты, что никто из них не только теоремы или уравнения, но и самой немудреной арифметической задачи не смог бы объяснить.
В последние годы Главное управление военно-учебных заведений основало в Петербурге одногодние курсы для воспитателей. Поочередно они отправлялись в столицу, слушали там лекции по педагогике, психологии и всякие прочие и через год возвращались домой совершенно такими же, какими уезжали, ни лучше, ни умнее. О воспитании юношества писали и пишут умные люди уже несколько сотен лет, а наука до сих пор еще не выяснила, насколько оно вообще возможно. Несомненно одно, что «научиться» воспитывать нельзя и что дар обращения с детьми, совершенно так же, как дар понимать и учить животных, дается природой, и что ум, знания и количество прочитанных книг тут совершенно ни при чем.
Лучшим воспитателем, которого я помню, был самый обыкновенный, чистой души, добрый и хороший человек, совсем не умный и вовсе не образованный. Ни на какие «курсы» он не ездил и о том, как нужно воспитывать молодежь, наверное, никогда не размышлял. Чернобородый, с ослепительными зубами, огромный мужчина, с мальчишками вверенного ему отделения он обращался совершенно так же, как со своими двумя собственными сыновьями, отчаянными шалопаями, которые учились в том же классе. Он с ними шутил, хохотал и рассказывал им свои охотничьи приключения. А когда малыши ему слишком надоедали, он, случалось, громовым голосом на них орал и давал им пинки и подзатыльники, от которых они разлетались в разные стороны и сейчас же сам об этом забывал. И конечно, никому и в голову не пришло бы на него за это обидеться. Действуя не умом, а сердцем, он никогда заранее не думал, что, кому и когда он скажет, а поступал стихийно, а так как стихия была добрая, все выходило хорошо.
Как все охотники, он был собачник, и его рыжий сеттер и пара гончих свободно бегали по всему корпусу и водили дружбу с кадетами. Несколько старших мальчиков, имевших охотничьи ружья, держали их у него на квартире, а под праздники компания человек в десять, забрав с собой хлеба и казенных котлет, под его предводительством, отправлялась с ночевкой на охоту. Ночевали где-нибудь в деревне, и если было холодно, все выпивали водки. Звали этого, на мой взгляд, самого лучшего из наших воспитателей Михаил Владимирович Гришков. В чине подполковника он просидел 13 лет.
На мое несчастье, мне в воспитатели попался неглупый и довольно образованный, но злой, мстительный и самовлюбленный человек, один из тех, которых к воспитанию юношества не следовало бы подпускать на пушечный выстрел. Я его ненавидел, и то, что в полной от него зависимости мне пришлось провести семь лет, окрасило в мрачный цвет все мое пребывание в Ярославском кадетском корпусе.
29 августа 1903 года я явился в Первое Павловское военное училище, помещавшееся на Большой Спасской улице. Здание училища было довольно мрачного типа, по преданию, переделанное из какой-то фабрики, огромный темно-серый каменный ящик, но внутри поместительное и удобное. Когда я поступил, электричества в училище еще не было, и каждый вечер старый ламповщик, маленький обезьянообразный Михаил Иванович, большой шутник и балагур, со своей лесенкой бегал по ротам и зажигал большие медные керосиновые лампы.
Все семь человек нашего корпуса, в шинелях внакидку, выстроились по росту перед дежурной комнатой, задрали головы и вытянулись в струнку. По ранжиру в шеренге я стоял вторым. Через несколько минут к нам вышел пожилой корпулентный офицер с рыжей бородкой и по-старинному с золотой цепочкой по борту сюртука. В свое время мы узнали, что это был батальонный командир полковник Кареев, гроза юнкеров, особенно младшего курса, которых он жучил немилосердно. Узнали мы также, что ходил он под кличкой Мордобой, хотя, как выяснилось впоследствии, никому из юнкеров он «морд» никогда не бил, а, наоборот, в обращении с ними был грубовато-вежлив. Мордобой окинул нас орлиным взглядом и хриплым басом пролаял:
– Ярославский корпус. Ну вот… Вы приняты в Первое Павловское военное училище… вот… лучшее училище и держите, вот, его знамя высоко. Вы уже, вот, не мальчики, а юнкера, нижние чины, ну вот, и скоро присягу будете принимать, понимаете?
– Так точно, понимаем, господин полковник! – гаркнули мы и не столько поняли, сколько почувствовали, что это не корпус и что мы попали в такое заведение, где с нами шутить не будут.
Мордобой разбил нас на четыре роты, причем мы, двое самых высоких, попали в первую роту, иначе «роту его величества», что обозначало, что на погонах мы будем носить царские вензеля.
Отправились мы в Е. В. роту и там нас встретил ротный командир, капитан Герцик, маленький человек и тоже с рыжей бородкой, но только не лопатой, как у Мордобоя, а клинышком. Он не лаял, а довольно ласково поговорил с каждым и послал нас в цейхгауз переодеваться, где нами и занялся толстый и важный каптенармус Тарновский. В цейхгаузе мы получили обмундирование каждого дня, то есть белую полотняную рубашку с погонами, на которых уже блестели вензеля, кожаные пояса с бляхами, сапоги с рыжими голенищами и черные штаны навыпуск. Как оказалось впоследствии, эти рубашки и черные штаны нам в училище полагалось носить всегда, в роте, утром в классах во время лекций, вечером во время «репетиций», за завтраком и за обедом и во время подготовки к репетициям. Мундиры и высокие сапоги надевались только в отпуск и на строевые занятия.
Выйдя из цейхгауза уже юнкерами, мы сразу поняли, что жизнь наша радикально переменилась к лучшему. Первое, что нас приятно удивило, это была свобода передвижения. В противоположность корпусу, где каждый должен был сидеть в своей роте, а если нужно было выйти, то полагалось отпрашиваться, юнкера могли свободно расхаживать по всему зданию училища, пойти в другую роту, в читальню, в чайную и вообще в пределах законного чувствовать себя взрослыми и свободными людьми.
Исчезло обращение на «ты» и куда-то скрылись офицеры. Вместо дежурного воспитателя, у которого в корпусе вы всегда были на глазах, в училище был один дежурный офицер, один на все училище, который постоянно сидел в нижнем этаже у себя в дежурной комнате и обходил роты только два раза в сутки, утром во время вставания и раз ночью. Свои ротные офицеры показывались обыкновенно раз в день, на строевых занятиях, на гимнастике и на «уставах». Раз-два в день показывался ротный командир. Все же остальное время в качестве начальства над нами наблюдали свои же юнкера старшего курса: фельдфебель, портупей-юнкер, заведующий младшим курсом, так называемый «козерожий папаша» (юнкера младшего курса носили довольно нелепую кличку «козерогов») и дежурный по роте.
В кавалерийских училищах, особенно в Николаевском, существовало «цуканье», то есть совершенно незаконная власть юнкеров старшего курса над юнкерами младшего. Там юнкер старшего курса, так называемый «офицер», над первогодником «молодым» мог безнаказанно проделывать всякие штуки, нередко переходившие в форменное издевательство. Он мог приказать ему обежать 10 раз кругом зала, дать ему 20 приседаний или 50 поворотов. И если «молодой» дорожил своим положением в училище, ему приходилось все это с веселой улыбкой выполнять. В умном Павловском училище ничего этого не водилось. Кроме законного уважения младшего к старшему, отношения были строго уставные. Фельдфебель, «козерожий папаша» или взводный мог вам сделать замечание и мог приказать доложить об этом вашему курсовому офицеру. Но все такие выговоры и замечания делались в серьезной и корректной форме и всегда были заслуженны.
Как и в корпусе, училищная администрация делилась на две совершенно независимые друг от друга части: учебную и строевую. Как и в корпусе, учебной частью ведал инспектор классов, но, в отличие от корпуса, если не считать двух-трех штатных учителей, весь преподавательский персонал в училище был «вольнонаемный». Это были офицеры Генерального штаба, окончившие академию артиллеристы, военные инженеры и профессора университета. А так как за лекции училище платило хорошо, то это давало ему возможность иметь состав лекторов совершенно первоклассный. Отлично преподавал механику генерал Сухинский, артиллерию – полковник Дурново, тактику и военную историю – полковники Николаев и Новицкий, а топографию – подполковник Иностранцев. Единственным слабым преподавателем был профессор химии, да и то главным образом потому, что химию, состоящую из одних сухих формул, без лабораторий, интересно преподавать было немыслимо.
Одним из блестящих преподавателей по русской литературе был приват-доцент университета Тарле. На его лекции, хотя это было и запрещено, тайком пробирались юнкера из других классов.
Часть строевая была организована проще простого. Училище представляло собою батальон с батальонным командиром и адъютантом и четырьмя ротными командирами. У каждого ротного командира под начальством было два младших офицера, они же курсовые офицеры младшего и старшего курса.
Распорядок дня в училище был такой. Вставали уже не в шесть часов, как в корпусе, а в семь, и не по барабану или горнисту, а по команде дежурного. 20 минут давалось на одеванье и мытье, а затем роту выстраивал фельдфебель, пелась короткая молитва, а затем строем же шли вниз в столовую пить чай. Из столовой уже поодиночке заходили в роту за книгами и поднимались на третий этаж, где помещались классы.
В 8 часов 10 минут приходили преподаватели и начинались лекции. Говорю «лекции», а не «уроки», потому что система преподавания была лекционная. По каждому предмету полагалось прочесть известное число лекций, чтобы закончить «отдел», который нужно было сдавать тому же преподавателю на «репетициях». Репетиции производились в тех же классах, по понедельникам и средам, начинались в шесть часов и затягивались нередко до десяти и одиннадцати вечера. В противоположность корпусным урокам, где каждый вел приблизительный расчет, когда его спросят, и где можно было «проскочить», училищные репетиции было дело серьезное. Спрашивали всех по списку и в течение 10–15 минут прощупывали каждого до костей, гоняя его по всему отделу.
Утренние лекции кончались в 12 часов, и в 12 часов 30 минут все строем шли завтракать. Кормили в училище очень хорошо, пища была простая, но сытная и вкусная. Из юнкеров старшего курса каждый день один назначался «дежурным по кухне», и на его обязанности было следить, чтобы вся провизия, которая полагалась по раскладке, была бы надлежащим образом использована.
От двух до четырех с половиной занимались строевыми занятиями, гимнастикой, фехтованием и уставами. На строевые занятия нужно было переодеваться в мундиры и высокие сапоги. Производились занятия или в огромном манеже, помещавшемся через улицу, или на большом училищном плацу. На плацу, памятуя заветы основателя училища, гроссмейстера плацпарадной науки императора Павла, с одушевлением занимались тихим шагом (так чтобы ступня ноги, идя все время параллельно земле, выносилась на аршин вперед), молодецкой стойкой и лихими ружейными приемами. В этих последних юнкера достигали предельной ловкости и чистоты, часто практикуясь в роте перед зеркалом, в свободное время и не будучи никем к тому понуждаемы.
Вернувшись в роту после занятий, все переодевались в белые рубашки и длинные штаны и к пяти часам шли на обед. Как всегда, в столовую шли строем, а возвращались одиночным порядком. По средам, в дни репетиций старшего курса, в столовой за обедом играла музыка. После шести часов наступало «свободное время», и каждый мог заниматься, чем ему угодно. В училище была недурная библиотека, и в читальне на столах лежали журналы и газеты. Существовала «чайная комната». Там по дешевым ценам отпускались стаканы чаю и продавались булки, всякие печенья и сладости. У каждого корпуса был свой стол. Наконец, вечером можно было пойти в «портретный зал». Там стоял рояль, и там любители занимались вокальным и музыкальным искусством.