bannerbanner
Детство. Отрочество. Юность
Детство. Отрочество. Юность

Полная версия

Детство. Отрочество. Юность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Хотя французский был обязательным языком светского общения, многие семьи действительно сначала нанимали немецкого гувернера. Тут могло сойтись несколько факторов: удачно освободившийся хороший учитель, личные предпочтения родителей и жизнь вдали от столиц. Так, в отдаленные губернии Российской империи мода на французских гувернеров пришла в тот момент, когда уже почти сошла на нет в Петербурге и Москве. Но гораздо более важная примета эпохи – то, что Николенька и Володя хорошо владеют русским языком. Например, далеко не все декабристы были способны с легкостью разговаривать и давать показания на русском языке. А знание родного языка среди знатного дворянства могло сводиться к освоенной в совсем ранние годы грамоте и просторечному языку, которым они общались со своими дворовыми. Еще пушкинская Татьяна

…по-русски плохо знала,Журналов наших не читалаИ выражалася с трудомНа языке своем родном.

На государственном уровне поворот от французского к русскому языку обычно связывают с приходом Николая I, который в первый же день царствования поприветствовал своих придворных по-русски. Алексей Галахов, крайне востребованный в те времена педагог, в воспоминаниях описывал, как начинал учить русскому языку воспитанников в доме князя Гагарина и объяснял правила родной речи через французскую грамматику. В этом смысле Николенька, Любочка и Володя показательны для понимания, как изменилась ситуация в следующие десять лет.


Лев Толстой рассказывает сказку об огурце внукам Соне и Илюше. 1909 год[10]


ПОЧЕМУ ТОЛСТОЙ ИДЕАЛИЗИРУЕТ МАТЬ НИКОЛЕНЬКИ, НО НЕ ОТЦА?

Возможно, дело в том, что в собирательный, полностью вымышленный образ матери рано осиротевший Толстой вкладывает много личного, а отец Николеньки списан с конкретного человека, к которому писатель не испытывал сильных чувств. Толстой потерял мать в двухлетнем возрасте и едва ли сохранил о ней даже те смутные воспоминания, которыми наделил Николеньку, – «шитый белый воротничок», «нежная сухая рука», «родинка на шее». Мать Толстого не любила позировать художникам, поэтому у повзрослевшего писателя не было ее портретов, за исключением силуэта, вырезанного, когда ей было девять лет. Считается, что некоторые черты своей матери Толстой передал княжне Марье из «Войны и мира», хотя Мария Николаевна Толстая вела не столь уединенный образ жизни и была не так религиозна. Но всю жизнь у Толстого было ощущение необыкновенной, почти мистической важности этой фигуры для него: к ней он обращался в своих молитвах, и «молитва всегда помогала», ее он называл своим «святым идеалом», о ней даже под конец жизни не мог думать без слез. Николенька переживает смерть матери в сознательном возрасте, но и тут предметом анализа оказывается не характер матери, а сам факт потери.

А вот отец Николеньки не имеет ничего общего с отцом Толстого, которого писатель также потерял довольно рано, которого любил и который (в отличие от персонажа трилогии), овдовев, так и не женился снова. Отец Николеньки описан как характерный представитель «прошлого века», который «умел взять верх в отношениях со всяким». Толстой наделяет его собственными пороками: это «карты и женщины», которые к тому же сочетались с известной «гибкостью правил». От этих своих слабостей и отталкивался Толстой на пути самосовершенствования. Так что характер отца Николеньки становится объектом «микроскопического» анализа, а образ матери целиком складывается из ощущения доброты и любви, исходящих от нее, и не расщепляется на составляющие.

ПОЧЕМУ ДЛЯ ГЕРОЯ ТАК ВАЖНЫ ОТНОШЕНИЯ С БРАТОМ, НО НЕ С СЕСТРОЙ?

Прежде всего, у такого положения дел была вполне естественная причина – раздельное воспитание. Мальчики и девочки в семье жили в разных комнатах, для них нанимались разные гувернеры, у них были разные занятия, и собственно цели воспитания тоже были разные. И если в совсем юном возрасте Николенька не так замечает эту разность (хотя все равно в его мире есть он и Володя, а есть девочки – Любочка и Катенька, дочь гувернантки Мими), то чем дальше, тем больше она начинает определять отношения братьев и сестры. Например, Николенька видит, как относится к девочкам Володя, который мог заботиться о них, но «не допускал мысли, чтобы они могли думать или чувствовать что-нибудь человеческое». Это отношение подается как норма: когда Николенька пересказывает брату разговоры с Любочкой или Катенькой, брат отвечает: «Гм! Так ты еще рассуждаешь с ними? Нет, ты, я вижу, еще плох». А кроме того, Николенька сам замечает уже «взрослые» привычки и манеры девочек, и, хотя ему кажется, что это они просто «выучились так притворяться», все же это делает границу между их мирами еще более осязаемой.

А что насчет отношений Николеньки с братом? Толстой был действительно близок со своими тремя старшими братьями. Именно общение с ними на протяжении всех юных лет служит для рано осиротевшего Толстого жизненным ориентиром. С ними в детстве он мечтает о муравейном братстве[11] и зеленой палочке[12], которая разом сделает всех людей счастливыми. Основным прототипом Володи нередко называют Владимира Иславина – незаконнорожденного сына Александра Исленьева, но, по другой версии, Володя списан с брата Толстого Сергея. Оба этих молодых человека восхищали юного Толстого умением вращаться в свете, которое совсем ему не давалось. Володя в трилогии куда более непосредствен, чем Николенька, его успех, красота и молодцеватость вызывают зависть героя. На этом фоне закономерно появление в жизни Николеньки Дмитрия Нехлюдова и сближение с ним. Основным прототипом этого персонажа считается вдумчивый, мягкий характером и немного угловатый Дмитрий Толстой – другой брат писателя. Он был куда ближе ему по духу, чем Сергей, и, кстати, разница в возрасте между Львом и Дмитрием была такой же, как между Николенькой и Володей: один год.

Эту тесную братскую связь Толстой еще раз воспроизведет в романе «Анна Каренина» в сюжетах, связанных с его любимым героем Константином Лёвиным. Впрочем, с сестрой Марией, названной в честь матери, у Толстого тоже всю жизнь будут очень близкие отношения, которые не пошатнет даже уход сестры в монастырь (в то время как Толстой не принимал православных догм).

ЗАЧЕМ ТОЛСТОМУ ПОНАДОБИЛОСЬ СРАЗУ ДВА ПОВЕСТВОВАТЕЛЯ?

Толстой выбирает необычную для своего времени повествовательную технику. Стандартным решением были бы воспоминания повзрослевшего повествователя о своих детстве, отрочестве и юности. Чуть изобретательнее был бы рассказ от лица самого мальчика: тогда читатель проживал бы происходящее вместе с ним, «в режиме реального времени». Но Толстой решил совместить оба этих решения: в пространстве трилогии разом существуют и маленький Николенька, и взрослый повествователь. И это не единственное усложнение структуры повествования, хотя и самое неожиданное для современников. Примерно для таких случаев Виктор Шкловский придумал специальный термин «остранение». Цель этого приема – деавтоматизация восприятия. События показаны «глазами ребенка», он же высказывает о них свои детские впечатления, но дальше ситуация выходит за рамки его кругозора, и за дело берется взрослый повествователь, который выносит свое уже проверенное временем суждение.

Помимо этого, Николенька как герой также не лишен рефлексии, и его размышления подаются в прямой речи. «Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!» – раскаивается Николенька, незадолго до этого думавший, что Карл Иваныч нарочно бьет мух рядом с его постелью. Это непосредственное, свежее восприятие тут же дополняется рефлексией юного повествователя: «Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены». А спустя некоторое время появляется и взрослый повествователь: «Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы». Помимо этого, в повестях Толстого иногда заходит разговор о событиях, которые никак не мог видеть ни непосредственно герой, ни один из двух повествователей (например, это разговор Карла Иваныча с отцом Николеньки в кабинете за закрытыми дверями).

Весь этот многослойный пирог изготовлен Толстым тонко, легко и непринужденно, особенно в «Детстве», где расхождение между маленьким и взрослым повествователем максимально. Если маленький Николенька не способен оценить важность какого-то эпизода или даже собственного движения души, то на помощь ему всегда готов прийти взрослый повествователь, который точно укажет, на что именно надо обратить внимание, и объяснит, какие у этого бывают далекоидущие последствия. Эта повествовательная схема во многом породила, по выражению Эйхенбаума, «двойной масштаб» – свойство, за которое толстовскую прозу ругал критик Аксаков. Толстой вообще не пишет «срединный» текст: его оптика настроена то на мелкие подробности (беспокойные пальцы приказчика Якова, завитки на шее матери и т. п.), то на общие размышления. При этом Толстой почти не дает классических описательных портретов: в его прозе все текуче, ничего нельзя ухватить вне момента. Огромные явления парадоксальным образом оказываются зависимы от незначительных мелочей.

КАК ТРИЛОГИЯ СВЯЗАНА С ДАЛЬНЕЙШИМИ ПЕДАГОГИЧЕСКИМИ ОПЫТАМИ ТОЛСТОГО?

Очень тесно. Настолько, что критик Павел Анненков даже предлагал рассматривать педагогические опыты Толстого как органичное продолжение его трилогии, как «новый вид его художнического творчества». Только если в своей прозе писатель подходил к задаче, по мнению критика, с обличительным, отрицательным взглядом, то в Яснополянской школе проявилось созидательное, положительное начало. В трилогии Толстой изображал внутреннюю жизнь формирующегося человека, а попутно замечал, как он портится при соприкосновении с реальностью. В педагогической деятельности он поставил себе целью сохранить природную цельность и совершенство ребенка с помощью правильного воспитания. При этом по большому счету Толстой отрицает сам процесс воспитания, видя в нем насилие: взрослый человек за счет своего авторитета вкладывает нужные ему знания в голову слабого ребенка. Так что начиная с 1859 года в школе для крестьянских детей в Ясной Поляне писатель пытается создать условия, при которых возможен диалог учителя и ученика на равных.

В его школе не следуют дисциплине – детям позволяют наиграться вдоволь и установить собственный порядок, который будет лучше, чем предписанный взрослыми. Учитель старается живым языком, в форме интересной истории, дать ученику ответы на все волнующие его вопросы. Отсюда следует, что нужны не все традиционные школьные предметы, а только те, которые способны на эти вопросы ответить. А кроме того, Толстой активно развивает в яснополянских детях фантазию и любовь к сочинительству: рассказы о случаях из собственной жизни, которые создают его ученики, кажутся писателю едва ли не лучшими творениями мировой литературы. Обо всех своих педагогических находках Толстой рассказывал в журнале «Ясная Поляна», который заинтересованные в педагогике современники внимательно читали и обсуждали. Другое дело, что, по словам того же Анненкова, все эти принципы вряд ли можно было бы применить, например, в народном училище (да и сам Толстой следовал им специфично – декларируя нежелание навязывать ребенку определенное воспитание, он все же воспитывал своих школьников во вполне определенном духе). Именно поэтому Анненков даже предлагает считать толстовскую систему не педагогикой, а частью его творчества.


Азбука Льва Толстого. 1872 год[13]


КАК МОЛОДОЙ ТОЛСТОЙ ПИШЕТ О ЛЮБВИ?

«Любовь есть исключительное предпочтение одного или одной перед всеми остальными» – такое почти каноническое определение этому чувству дает Толстой в конце 1880-х годов в повести «Крейцерова соната». Проблема только в том, что сам писатель в этот момент уже не очень верит в возможность такого чувства между мужем и женой, а брак считает глубоко порочным институтом. Но четырьмя десятилетиями ранее взгляды Толстого были совсем иными. Его Николенька испытывает «что-то вроде первой любви» и первые разочарования в ней, а в юности влюбляется по три раза за зиму и ждет настоящего чувства, про которое ведь сразу будет понятно, что это «оно». Но все эти переживания не составляют главный сюжет трилогии, а оказываются на периферии – куда больше автора занимают отношения героя с самим собой.

Николенька едва ли не насильно пытается влюбить себя в знакомую ему с детства, но так вдруг переменившуюся Сонечку: «Вспомнив, как Володя целовал прошлого года кошелек своей барышни, я попробовал сделать то же, и действительно, когда я один вечером в своей комнате стал мечтать, глядя на цветок, и прикладывать его к губам, я почувствовал некоторое приятно-слезливое расположение и снова был влюблен или так предполагал в продолжение нескольких дней». Этому чувству «от головы» противопоставлено другое, от «сердца», – к Вареньке, сестре его приятеля Дмитрия Нехлюдова. В отличие от Сонечки, она совсем не красива, а оттого Николенька не чувствует опасности влюбиться, и все же ему нравится проводить время с ней.

И вдруг я испытал странное чувство: мне вспомнилось, что именно все, что было теперь со мною, – повторение того, что было уже со мною один раз: что и тогда так же шел маленький дождик, и заходило солнце за березами, и я смотрел на нее, и она читала, и я магнетизировал ее, и она оглянулась, и даже я вспомнил, что это еще раз прежде было.

Тут намечены, в общем-то, важнейшие для Толстого оппозиции в чувствах: внешнего блеска и внутренней близости, надуманного и реально испытываемого, светского и домашнего. Все это потом будет еще раз переосмыслено уже более пристально и в «Войне и мире», и в «Анне Карениной», а история, видимо, настоящей любви Николеньки и Вареньки так и не будет дописана.

ПОЧЕМУ ТОЛСТОЙ ЗАКАНЧИВАЕТ «ЮНОСТЬ» ИМЕННО ПРОВАЛОМ НА ЭКЗАМЕНАХ?

Толстой показывает юность как внутренне противоречивый период. В первой главе он прямо формулирует, с чего для него начинается юность, – и это не только осознание, что «назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию», но и стремление наконец-то действовать. Но решение «от головы», как это часто бывает у Толстого, совершенно не тождественно решению внутреннему. В «Юности» мы видим Николеньку, преисполненного благих намерений и блестящих амбиций:

…человека же ничего для себя не буду заставлять делать. Ведь он такой же, как и я. Потом буду ходить каждый день в университет пешком (а ежели мне дадут дрожки, то продам их и деньги эти отложу тоже на бедных) и в точности буду исполнять все (что было это «все», я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и чувствовал это «все» разумной, нравственной, безупречной жизни). Буду составлять лекции и даже вперед проходить предметы, так что на первом курсе буду первым и напишу диссертацию; на втором курсе уже вперед буду знать все, и меня могут перевести прямо в третий курс, так что я восемнадцати лет кончу курс первым кандидатом с двумя золотыми медалями, потом выдержу на магистра, на доктора и сделаюсь первым ученым в России…

Однако он по-прежнему пребывает в неопределенных мечтаниях и сладостных предвкушениях, и эта часть – чуть ли не самая поэтическая во всей трилогии: сон на веранде, ночные шорохи, мягкие прыжки лягушек в траве. Провал на экзаменах становится закономерным результатом этого внутреннего конфликта.

Именно чувственное восприятие движет Николенькой, когда он проводит дни в доме своего товарища Дмитрия Нехлюдова (в чью сестру он влюблен) или же наблюдает, как его однокурсники готовятся к экзаменам (но сам при этом не пытается уследить за излагаемым материалом). Даже необходимость отвечать что-то на экзамене не сразу доходит до разума Николеньки, который продолжает пребывать в оторванном от реальности состоянии: «Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало». И только когда он берет билет, затем еще один и не может ничего сказать, а профессор объявляет результат, Николенька понимает, что произошло. Туман рассеивается, мечтания уходят, и герой, совершив полный круг, возвращается в исходную точку. Он снова хватается за придуманные им для себя «Правила жизни» и, подобно самому Толстому, обещает себе больше никогда не делать ничего дурного и не проводить ни минуты в праздности. По первоначальному замыслу писателя, на этом жизненном уроке юность не заканчивается, и Толстой обещает читателям рассказать дальше о ее «более счастливой половине».

ПОЧЕМУ «МОЛОДОСТЬ» ТАК И НЕ БЫЛА НАПИСАНА?

При публикации повести «Юность» в журнале «Современник» Толстой поставил пометку: «Первая половина». Так что не была написана не только «Молодость» – без завершения, вопреки изначальному замыслу, осталась и «Юность». Первое время Толстой даже работал над второй ее половиной: в мае 1857 года во время путешествия по Европе писатель отмечает, что написал первую главу, и в ноябре того же года все еще называет продолжение «Юности» в числе своих творческих приоритетов. Но в итоге все идеи расходятся по замыслам других произведений, и «вторая половина» повести так и не появляется.

Причин тут может быть несколько. Во-первых, по мере сокращения возрастной дистанции между собой и своим героем Толстой, очевидно, столкнулся с проблемой: придуманная им повествовательная техника двойного взгляда перестала работать. Между уже не маленьким Николенькой и взрослым повествователем практически не остается дистанции, которая позволяла бы продолжить начатый в «Детстве» масштабный анализ. А во-вторых, Толстому явно мешали другие замыслы: например, «Роман русского помещика», произведение также автобиографическое, чей герой крайне близок к образу повзрослевшего Николеньки. Согласно замыслу, во второй части «Юности» Николенька «пробует ученой, помещичьей, светской, гражданской деятельности и, наконец, военной»: уже во втором пункте происходит пересечение с проблематикой «Романа русского помещика», где герой примерно того же возраста, также покинувший университет, как раз пытается заниматься хозяйственными делами. В итоге ни тот ни другой замысел не был полностью реализован, и ближе к концу жизни Толстому все-таки пришлось ответить на вопрос художника Петра Нерадовского: «Когда же будет продолжение “Юности”? Ведь вы кончаете повесть обещанием рассказать, что будет дальше с ее героями». По воспоминаниям, Толстой был раздосадован этим вопросом и ответил так: «Да ведь все, что было потом написано, и есть продолжение “Юности”». В этом смысле творческая траектория Толстого, который в основу своих произведений всегда кладет личный опыт, может быть прочитана как траектория личностного развития в целом. Удивительным образом она совпадает также с исканиями всех тех эпох, на протяжении которых творит Толстой. И «Война и мир», и «Анна Каренина», и «Крейцерова соната», и даже последний роман «Воскресение» неизменно задевают нерв общественной дискуссии, отвечая разом и на вопросы самого Толстого, и на вопросы эпохи.

Детство

Глава I

Учитель Карл Иваныч

12-го августа 18…, ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой – из сахарной бумаги на палке – по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.

«Положим, – думал я, – я маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю жизнь, – прошептал я, – как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка – какие противные!»

В то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.

– Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal[14], – крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. – Nu, nun, Faulenzer![15] – говорил он.

Как я ни боялся щекотки, я не вскочил с постели и не отвечал ему, а только глубже запрятал голову под подушки, изо всех сил брыкал ногами и употреблял все старания удержаться от смеха.

«Какой он добрый и как нас любит, а я мог так дурно о нем думать!»

Мне было досадно и на самого себя, и на Карла Иваныча, хотелось смеяться и хотелось плакать: нервы были расстроены.

– Ach, lassen Sie[16], Карл Иваныч! – закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.

Карл Иваныч удивился, оставил в покое мои подошвы и с беспокойством стал спрашивать меня: о чем я? не видел ли я чего дурного во сне?.. Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты. Я сказал ему, что плачу оттого, что видел дурной сон – будто maman умерла и ее несут хоронить. Все это я выдумал, потому что решительно не помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от другой причины.

Когда Карл Иваныч оставил меня и я, приподнявшись на постели, стал натягивать чулки на свои маленькие ноги, слезы немного унялись, но мрачные мысли о выдуманном сне не оставляли меня. Вошел дядька Николай – маленький, чистенький человечек, всегда серьезный, аккуратный, почтительный и большой приятель Карла Иваныча. Он нес наши платья и обувь: Володе сапоги, а мне покуда еще несносные башмаки с бантиками. При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил:

– Будет вам, Владимир Петрович, извольте умываться.

Я совсем развеселился.

– Sind sie bald fertig?[17] – послышался из классной голос Карла Иваныча.

Голос его был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло меня до слез. В классной Карл Иваныч был совсем другой человек: он был наставник. Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.

Карл Иваныч, с очками на носу и книгой в руке, сидел на своем обычном месте, между дверью и окошком. Налево от двери были две полочки: одна – наша, детская, другая – Карла Иваныча, собственная. На нашей были всех сортов книги – учебные и неучебные: одни стояли, другие лежали. Только два больших тома «Histoire des voyages»[18], в красных переплетах, чинно упирались в стену; а потом и пошли, длинные, толстые, большие и маленькие книги, – корочки без книг и книги без корочек; все туда же, бывало, нажмешь и всунешь, когда прикажут перед рекреацией привести в порядок библиотеку, как громко называл Карл Иваныч эту полочку. Коллекция книг на собственной если не была так велика, как на нашей, то была еще разнообразнее. Я помню из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту – без переплета, один том истории Семилетней войны – в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики. Карл Иваныч большую часть своего времени проводил за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.

В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это – кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.

На страницу:
2 из 4