
Полная версия
Вас приветствует солнцеликая Ялта!
Да, работёшка тягостная, утомительная, на полный износ. Даже порой некогда сбегать сменить воду в аквриуме.[60]
Но он не бросит такую работу, будет продолжать вкалывать как сто китайцев. Он злой патриот своего теледела.
И сам по себе разговор о любом прочем занятии он считает просто надуманным, непристойным.
Его раздражало, что в ряду кухонек одну комнатку, крайнюю, оккупировало бюро по трудоустройству.
Народище волнами хлещет туда-сюда, туда-сюда.
Ну, чего шлёндать? Сиди дома смотри, припнись к делу. Так нет, им прижгло в бюро бежать.
Въехал он в каприз, по ночам вывешивал у входа во двор объявление «Бюро переехало» и гнал-показывал стрелкой в сторону моря.
Однако народ всё равно валил именно сюда, валил, валил.
Смирился Колёка с этими толпами во дворе. И всё ж он этим бродягам подсолил. Не мешай спокойно смотреть! Сбегал в телеперерыв в гравировальню, вернулся с роскошной дощечкой
КАФЕ ЗАКРЫТО.
ИЗВИНИТЕ,
У НАС УЧЕТ.
Навесил на двери уборной, и народишко, что подлетал к ней, ещё сильней зажимал кулаком в себе горячую точку и мелкой, извинительной рысцой потешно перебегал в соседний двор.
Иногда днём, опять в телеперерыв, Колёка утягивался в город подвитаминиться. Рвал инжиры, что свисали на тротуары из-за оград.
Ему нравились подвяленные, сомлелые на солнце инжиры.
Любопытная кадриль.
Пока плод зелёный, он стоит на веточке прямо, как свеча, а созрей – свисает набок, вянет и всё больше напоминает уполовиненный бурдючок с вином.
22
Щедрое южное лето отпылало. Сонно, незаметно слилось и пол-осени.
Ушло тёплое солнце. Разъехались отдыхающие. Городок как-то ужался. Посмирнел. Попритих.
Наконец-то Колёка с Капой перекочевали из-под кухонной крыши в дом, в свою единственную комнатку.
Казалось, радуйся-цвети, ан на́!
Поймала воробушка, забеременела Капа. Засобиралась в больницу.
– На разминирование[61] отбываешь, – затужил Колёка. – Тебе-то там помереть не дадут. Накормят. А я как? Подыхай?
– Не паникуй, неумейка. Не переживай. Я выписала тебе, утюжок, из заморья первоклассную повариху. Сегодня вечером к тебе припожалует чудненькая девочка Ласка. Пятнадцать лет… Здоровски готовит…
– Это действительно чудненько… Только имя какое-то… Не нашенец.
– Понятно, не твоё. Болгарское… Ласка… Что ж странного? Вот отца моего звали – натощака не выговоришь! Родился вскоре после революции. Время энтузиазма. В чести были Вилен, Виленин, Вилор, Ким… Мой – Гоэлро… Капитолина Гоэлровна Пышненко. Эту свою девичью фамилию в замужестве я не меняла. Всю жизнь я Пышненко. Звучит?
Колёка умученно улыбнулся. Подумал:
«Пока эту ночную соску обойдёшь, бублик съешь…»
Спросил:
– После рогачиков дня три прокантуешься в больнице?
– Не больше.
– Не залёживайся там… А то мне одному… Подумал: «Хоть садись на диету соус дроче[62]!» А вслух спросил: – И у кого ты на этот срок арендовала эту приходящую нянечку Ласку?
– У себя… Моя дочка…
Колёка отшатнулся.
– Дочка?! Не надувай уши ветром… И ни разу не сказала?
– А что говорить, когда нечего говорить? У меня их двое аж… Родик в Таганроге… В техникуме… Мальчуга с задачей…[63] Лето отжёг у друга в деревне. Из деревни снова катнулся в техникум… Ласка здесь. В училище. Старательная, как пчёлка… Живёт у тётки. Тётка не сдаёт углы. У неё посвободней. Там и толкётся в трудах лето-осень…
– Ребятёжь-то папаньку знает?
– Ой, спросишь… Знала б хоть маманька! – в смешке отстегнула Капа и покатила с наговором на себя: – Этих бездомных купоросных активистов навродь тебя эсколь за сезонишко проскакивает?.. Ты ему угол за трояк на ночь, а он тебе целое дитятко навеки… Ой, дурёка, болтай! Разводи хлёбово боле… Чего под случай не наплетёшь на себя и под себя… Ну, наварила чепухи на постном масле! Хватя… А то понравилась игрушка – бить лбом орехи… – Капа помолчала, вздохнула. – А девулька у меня серьёзная. Не набалованная. Вся в отца. В Менделейку…
– Слушай! А как ты со своими Лаской да Топой очутилась в Ялте?
– Ну-у… Случай подвёз! Ухохочешься. Как-нибудь под момент расскажу. Но не сейчас… Слушай про Ласку. Это важней… Девочка не набалованная. Не на что да и некогда было баловать. Откровенно, Ласка не знала детства. Жила больше на воде… Единственная игрушка у неё была связка бигудей, всегда полная моих волос… А вот выросла. Учится, работает… Дожила б до возраста. До взрослого ума без беды… Каюсь, прятала от тебя… От бомбардира… А вот по горячей нужде оставляю вас двоих под одной крышей… Оха… Ты от беды ворота на запор, а беда через забор… Не обидь… Будь человеком. Не обидь… Ведь что ты ешь, зарабатывается и её честными детскими руками. Не обидь… У тебя у самого дочки… Понимай… Я мать… Учую если что… Ну, заглянул ты в моё лукошко,[64] всю теперь меня знаешь, как свою руку… Смотри… если что… Не знаю, что и сделаю с тобой… Не обидь, малышок…
Капа показала Колёке карточку дочери.
– А я думаю, – грустно сказал Колёка, возвращая карточку, – как бы она не обидела меня самого.
– Это как? Туману подпускаешь.
– Это я и себе не объясню…
Колёка боялся этой девочки. Боялся её молодости. Боялся её свежести. Боялся её радостной неотразимости. Он не мог понять, почему он стал её бояться, едва увидев её фотографию. Он ещё не видел Ласку вживе. Но уже боялся и ничего не мог с собой поделать.
Проводил он Капу до больницы и тут же вернулся.
Синяя дверь их кухни была до пятки открыта.
Он вошёл.
Он увидел её – она чистила картошку – и понял, чего он так боялся. Она была так красива, что он замер с широко раскрытыми не то страхом, не то изумлением глазами.
– Что вы так смотрите, дядь Коль? – простодушно спросила она. – Глазики не выроните?
У него хватило сил заставить себя насупиться. Он подрубленно сел на кушетку.
– А-а! Вам ску-ушно! – весело сыпнула Ласка. – Ну, тогда развейтесь. Гляньте…
Ласка показала на газету, лежала возле Колёки на кушетке. Он развернул газету. Брошюрка.
– «Профилактика стресса свиней при их перегруппировках и перемещениях», – еле прожевал он название брошюрки, и мрачность его несколько убыла. – Интере-есненько… А автор кто?
– Эм Луговой. Вот же на обложке! А гляньте, что стоит в скобках на последней страничке.
Колёка перекинулся в конец.
– Хэх!.. Луговой – псевдонимко. А настоящее имечко в скобочках уморное… Ферштейн Мойше-Дувид Иойнов-Янкель Мисаилович!.. Мне картошки дашь добавку. Не евши прочитал! Последнюю положил силу на что… Тэкс… кэкс… Тебе что, хрюшкины стрессы по ночам пятки щекочут и спатушки не дают?
– Да ну!.. Эти стрессы мне в нагрузку пихнули… Бегу по команде к вам. На лотке моя мечта. «Легенды Крыма»! На литкружке мне докладывать о крымских легендах и на! Лежат!
Колёка раскрыл книжку легенд.
– На восемнадцатой «Как возникла Ялта». Наша Ялта! Прочитайте.
Колёка послушно пролистнул несколько страниц.
«В далекие времена, – читал он, – из Константинополя, столицы Византийской империи, отправилось несколько кораблей на поиски новых плодородных земель. Нелёгким было плавание, потому что штормами и бурями встретил мореплавателей Понт Аксинский – Черное море. Но не стало людям легче и тогда, когда утихла буря. На волны опустился густой туман, он закрыл и горизонт и море…»
Колёка не заметил, как руки сами собой опустились, и он поверх книжки оцепенело уставился на Ласку.
Она смешалась. Но ничего не сказала. Спросила одними глазами:
«Что вы смотрите так, будто голодный кот встретил мышку?»
«А как прикажете смотреть голодному коту, когда мышка сама прэлесть? – спросил он тоже одними глазами.
«Мне кажется, в вас есть какая-то тайна…»
«Мне тоже так кажется… Человек без тайны беднее, чем без имущества. Я вижу, вы умница. Это не порок. Даже красавице, такой ягодной хорошке, как вы, ум не помеха… Давайте не ссориться. Влюблённым ссориться всё равно что резать воду ножом».
«А вы не злообидчик?»
«Любовью не обижают… Любовью возвышают… У меня доброе сердце. Большое. Как у кита…[65] А потом… А потом, и птица, летая, теряет перья…»
«И всё же теряет?»
«Увы, богинюшка…»
Разговор глаз напугал её. Она торопливо спросила первое, что упало на ум:
– А… А чем отличается поэзия от прозы?
Заикаясь, чего никогда не было с Колёкой, стал он объяснять, тронутый сумятицей её души:
– Ка-ак ч-чем?.. Поэзию пишут в столбик… А прозу – во всю строчку, пока строчка не кончится. Ну-у вот примеры…
«Мороз и солнце,День чудесный».Это поэзия. Пушкин. А вот…
«День был морозный и солнечный».
Это уже проза… Симонов… Прозка жизни…
– Дя-ядь! Как вы…
– Кактус тебе в карман! Да не надо ж пока аплодисментов! Я ещё не всё сказал… Тут вот вывернулась ламбада позанозистей… Была у Маяковского чужемужняя грелка во весь рост… А у этой грелки было за всю жизнь четыре мужа, и она под конец дней своих гордо несла такую шелуху: «Я всегда любила одного – одного Осю, одного Володю, одного Виталия и одного Васю»… Я не «про всю Одессу». Я только про первую двойку… Одномандатники[66] Брик и Маяковский в поте лица кувыркались в золотом тепловатом болотце одной этой горячей, любвезадиристой мочалки по имени
Лиля Брик.
Тоскливая прозушка. И вот некто… Фамилька выбежала из башни и забыла вернуться. Так вот он только из имени и фамилии сваял целую шедевруху:
«лиля,
брик!»
Всего-то и горячих трудов! Имя и фамилию сочинялка по лени и экономности написал маленькими буквушками да обронил, наверно, по нечайке между ними запятуху и – получите классику с восклицательным знаком на конце! Расшибец!
Что значит одарённый товарищ гражданин. Кинул запятую и восклицательный – уже поэт! И как он полз-выкруживал к этой классике? Шофёр – курьер – младший подчитчик – подчитчик – старший подчитчик – младший корректор – корректор – старший корректор – завхоз – библиотекарь – секретарь – этапы большущего пути! Двадцать лет прел на этом этапе и всё на одном месте. В журнале. На месте и камень мохом накрывается. А наш пострелун, если позволишь так сказать, оброс постом главного редактора этого журнала! И это не байка. Вычитал я всё это из газеты!.. А скакал когда-то этот вертляк курьером. Я сам разготов дунуть в курьеры!
Вождь что нам вбубенивал? «Любая кухарка может научиться управлять государством!»
Сам же вождь почему-то забыл свеликодушничать и на миг не презентовал свои вожжи ни одной стряпке. И минуты не дал порулить. Нерасторопная кухарка так пока и не доехала до государева престола. И даже местная поэтка не то Эхматьвдулина, не то Эхматьвтулкина тоже не доехала… А вотушко курьерко впрыгнул-таки в креслице главного редактора! И теперь ка-ак рулюет! Ка-а-ак рулюет!.. Прям лихач! Ленин в шалаше! И что потрясней поверх всего, ещё преподаёт там… Ну… Где вроде как учат на писателюков! Кру-то-та-аа…
– Дя-ядь!.. Как вы…
– Да отшнурись! Опять же сбила! Ну иди ты пустыню пылесосить!!! Я ж ещё не кончил свою мыслЮ́… Гм… Вообще стихоблуды – приличные мазурики. Друг дружку безбожно бомбят…[67] Как-то на культурном досуге я под ручку с мухой нечаянно забрёл с подплясом в библиотеку… И на такое напоролся! Оказывается, пушкинский стишок про памятник – чистая перепевка оды Горация.[68] Был такой в глубочайшей древности дорогой товарисч поэт Гораций!
Сравним. Построчно.
Первая строчка у товарища Горация:
«Воздвиг я памятник вечнее меди прочной…»
И у Пушкина первая строчулька:
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»
Пятая и шестая строчки у дорогого товарисча Горация:
«Нет, я не весь умру, и жизни лучшей долей
Избегну похорон…»
Пятая и шестая строчки у Пушкина:
«Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит…»
Ну? Так кто у кого слямзил? Дорогой товарисч Гораций не мог. Потому как отбросил кегли за тыщу восемьсот семь лет до рождения Пушкина… И что ж в балансе? Дядь Саша Пушкин просто перевёл чужой стишок. Ну и подпишись под стишком как переводчик. Так нет! Он великодушно оставил нам звонкое высказывание «Переводчики – почтовые лошади просвещения». Да сам почтовой лошадью не пожелал становиться. Быть автором стиха престижней!
– Оно, конечно…
– Уже который век у нас на всех углах гордо квакают:
«Пушкин – наше всё!»
Какие ж мы нищеброды, если наше всё – всего-то лишь один-единственный поэт пускай даже и Пушкин. Нет! Нет!! И нет!!! Нам одного поэта на такую громадную державу мало. Наше всё – это Толстой, Достоевский, Шолохов, Лермонтов, Кольцов, конечно же, Пушкин и… и… и… и … и… и… и… и … Вот наше всё!
Или вот вспомнил. Жила частушка:
Раньше были времена,А теперь моменты.Даже кошка у котаПросит алименты.Но гражданину А.Пьянову не понравилась наглая мама кошка с её претензиями на алименты, и он спионерил у товарища народа эту веселушку. Уволив кошку без выходного пособия, слегка подмарафетил частушку и выдал за свою эпохалинку:
Раньше были времена,А теперь моменты…Стала сдержанней странаНа аплодисменты.И мы гордо зажмём аплодисменты. Не станем аплодировать литературному шалунишке. И не посмотрим, что он был когда-то главным редактором журнала «Крокодил»… Или… В 1906 году Борис Зайцев опубликовал рассказ «Тихие зори». А другой Борис, который Васильев, через 63 года явил повесть «А зори здесь тихие». Подбавил всего шесть своих буковок – и название наше!.. Ты заметила, как часто встречается цифра 6?
– Дя-ядь…
– Погодь с песнопениями… Я тут ещё вспомнил про Пушкина. Как он жестоко резанул Радищева, его «Путешествие из Петербурга в Москву»…[69] Я абсолютно не согласен с критикой Пушкина! Ни за что так выполоскать! Видите, у Радищева варварский слог! Для Пушкина язык простого народа – варварство. Конечно, приплясывая на царских балах, он слышал другую, вымороченную речь с французскими коленцами. Простой же люд говорит так, как говорит. И этот простой люд Пушкин видел только из кибитки. Оттого-то у Пушкина герои говорят на безликом, поролоновом языке! В рассказе Радищева о несчастном состоянии народа Пушкин увидел только пошлость. Это в какие-нибудь рамки лезет?..
– Дя-ядь! – в восхищении сложила руки крестом у себя на груди шевелилка. – Ка-ак же вы всё это чётко!.. Вас бы к нам в литкружок… Вы такой большой… Вот бы вам и в баскет… А то что я?.. Где ж такие Добрыни Никитичи да Ули[70] растут?
– В деревне. У мамки на печке.
Разговор обломился.
С усилием Колёка угнул голову в книгу и стал читать вслух:
«Много дней блуждали в неизвестности моряки. На судах уже кончилась пресная вода и пища. Люди, ослабевшие и утомлённые, пали духом и покорно ждали гибели.
Но однажды ранним утром подул лёгкий спасительный ветерок. Молочная пелена тумана заколебалась и медленно начала расплываться. Сверкающие солнечные лучи ударили в глаза людям, и они увидели зелёно-лиловые горы.
– Ялос! Ялос! – закричал дозорный.
То была прекрасная Таврида, сказочная страна, где не бывает зимы, где воздух, наполненный морской влагой и ароматом трав, лёгок и целебен.
Уставшие путешественники воспрянули духом, налегли на вёсла и направили свои корабли к манящему берегу.
На благодатной земле по соседству с местными жителями они основали своё поселение, которое и назвали столь дорогим для себя словом ялос, что означает по-гречески берег.
С тех пор, говорят, город и называется Ялтой».
23
Легенду про Ялту Колёка кое-как дохлопал по диагонали и снова наставил волчьи глазищи на Ласку.
Она чистила картошку и вмельк наблюдала, как с неё не спускают голодных шарёнок.
Гордость нарастала у неё на сердце.
«Конечно, – млея, судил-рядил Колёка, – за мечту платить не надо… Но где гарантия, что я, взятый от сохи, не помну эту мечту? А в отдальке облизываться разве гладше станешь?.. Ти, нет уж. Лучше лёгкий надлом в душе, чем роскошные похороны…»
И Колёка трудно собрал свой дух. Чуже ухнул:
– Вота что, вертушок… Приготовь там чего на денёшек и марш отсюда назад под тёткин досмотр!
Ласка смертно обиделась, что приняли её за малявочку, повернула всё в каприз:
– Фикушки вам! Я противна, да? Так в пику вам никаких тётушек! Знайте, я там уже откреплена… Снята с тетушкиного контроля и довольства!.. И вообще я дома! Дома!.. Вы хоть это понимаете? До-ма! – по слогам выкрикнула она. Ну почему вы все меня гоните?.. В мае – едут квартиранты! – мать выпихивает к тётке до самых холодов. Всё лето и осень терпужишь у тётки не в огороде, так в саду. Не в саду, так дома. Как рабыня!.. Ворочаешь чище лошади. Даже некогда сбегать окунуться в море… Тётка за меня платит матери… В другое время как какой фраерок на порог – Ласа, ладушка, собирайся к тёте! Нафик такой мне график?!.. Да в конце концов имею ли я право жить у себя дома?
– Детонька… ти… послушайся… – покаянно забормотал Колёка. – Христом-Богом прошу… Уходи… Линяй с горизонта. От греха надальше…
С напускной серьёзностью большая притворяшка Ласка внимательно оглядела его с ног до головы. Прыснула в кулачок с недочищенной картошиной, с которой свисал, потягиваясь, завиток кожуры.
– Это вы-то грех?
– Он самый! – сквозь зубы пальнул Колёка и зачем-то указал на Топу, дремал на дерюжке у облезлой кушетки.
Колёка больше не стал с нею говорить.
Молчал перед телевизором, ждал, пока жарилась картошка.
Молчал, пока ели тут же на кухне без света уже под потёмочками.
– Одначе картошка у дочки вкуснее против маманькиной, – сожалеюще отметил он и грустно подпёр щёку.
– Спасибочки! Чого ще? – шутливо кинула Ласка.
– Молодца! Хорошо жаришь, хозяюшка! – подхвалил Колёка и на раздумах пропел:
– Чи гепнусь я, дрючком продертий,Чи мимо прошпандорэ він?[71]Он взял её руки в свои, поцеловал её и в одну, и в другую раскрытую ладошку, повитую бодрым, радостно-хмельным луковым духом.
Она не противилась, с любопытством ждала, что же ещё будет. Она слышала где-то, что пустую руку не лижут.
Он крепко, как клещами, обнял её и эх ну жечь поцелуями, угарно, суматошно поталкивая к кушетке.
– Милый дядюшка! – дразняще засмеялась она откуда-то из-под его мышки. – Простите! Не забыли ль вы, что я несовершеннолетка? Ой! Наш инвалид без пороху палит!
Его будто обухом угрело в лоб.
Он опустил крылья, сник, выпустив её.
Как ни в чём не бывало она озорно подхватила пустую сковородку с табурета, с превеликим весёлым усердием накатилась скрести её в раковине.
«Ни хераськи себе… – подгорюнился Колёка. – Шёл за шерстью, а возвращаюсь стриженым сам…»
Потоптался, потоптался на порожке и на вздохе побрёл к себе в комнату.
По телевизору шла заставка к «Спокойной ночи, малыши».
Он дрогнул, когда заставка загремела на всю мощь. Оглянулся.
Ласка стояла в дверях со сковородой и озоровато показывала ему язычок.
«Заяц выбегает там, где его меньше всего ждёшь…» – почему-то подумалось ему.
В комнате стало совсем темно.
На душе было славно, славно оттого, что та дурь, которой он так боялся, не случилась. Ему было так хорошо, будто наново родился.
«Как звоночек вовремя прозвонил… У-умница!!! «Не забыли ль вы?..» Умница-разумница…»
Он счастливо улыбался, засыпая…
Его разбудил дождь.
Он прислушался. Кругом лежала мёртвая тишина.
Что сейчас? Вечер? Глухая ночь? Иль предутренний час?
Дождина норовисто остукивал крышу, точно вбивал в неё капли-гвозди.
Вспомнилась вкусная картошка.
«Кто возле мёда трётся, к тому что-то да липнет…»
Колёка блаженно потянулся.
«Коту то и надо, чтоб его привязали к колбасе…»
Вспомнилось всё то, что навернулось вслед за вкусной картошкой.
«Трусляй! – осудительно крикнул в нём тонкий, занозистый голосок. – Разве ты мужик? У тебя в прихожей, за фанерной дверкой, которая только из твоей комнаты и закрывается на крючок, спит экая белокурая газелька. А ты, дубарь, дрейфишь к ней подступиться! Чужая кровать – не зевать!»
«Действительно, – согласился он с голоском в себе. – Хулио за улио? Пчёлы есть, а мёду чёрт ма!?.. При пчёлке без мёду…»
Он скосил глаза на дверь, за которой спала пчёлка.
«Уха-а… Терпение и умение, говорил паук, плетя сети для своей неприступной паучихи… Внимай, дубиньо! Неукоснительно чти обряд соблазнения… Может, встать и пойти?.. А ну с перепугу подымет весь дом?»
Уже спущенные на пол ноги снова ужал под простынку.
«Лежать, Мухтар, лежать. Вызову-ка я огонёк на себя. Но как?..»
Ему вспомнилась потешная сказка.
Ещё в школе, в первых классах, проходили.
Вёз мужик рыбу. Увидала лиса. Захотелось лисоньке рыбки. Но как возьмёшь?
Выбежала лиса на дорогу. Легла. Прикинулась мёртвой.
Подъехал мужик.
Лиса ему понравилась. Бабке, говорит, на воротник пойдёт. Кинул лису на сани и едет дальше.
Сам сидит впереди. Лиса за спиной потихоньку рыбку за рыбкой только швырь, швырь, швырь на дорогу.
Сбросила с саней всю рыбу и сама соскочила…
«Лиса прикинулась мёртвой. Увлеклась. Далече зашла. Я так далеко заскакивать не стану. Прикинусь-ка я, брахмапутра, всего-то умирающим лебедем… Кто не надеется на победу, тот уже проиграл… Проиграл-с!..»
Колёка на пробу задушенно простонал.
Наставил ухо.
За дверью движения никакого. Эффект нулевой.
«Всё равно у дикой дыни хозяин тот, кто нашёл её первым!..»
Он застонал громче. Жалобней. Требовательней.
За своим стоном не услышал, как Ласка встала, на одних пальчиках прожгла к двери и чуть приоткрыла. Вставила в неё свою головку.
– Дя-ядь! – позвала. – Проснитесь… Вы во сне стонете?
– Кажется, наяву, – разбито выдохнул Колёка и подумал: «Ти… Надежда не кормит, но подогревает!»
– Что с вами?
– З-знобб-бит… Плохо… Подойди, быстриночка…
– Но вы же мужчина!
– Не исключено… Возможно… Прошу…
Ласка была в белой сорочке до пят. Вошла. И пошла не к Колёке, а к стенке. Забухала тугим кулачком.
– Ты чего соседей будишь? – насыпался Колёка.
– Бабушка у нас водится с травками. Всем во дворе помогает.
– Дурашка! Не выросла та травка, чтоб мне помогла… Не поможет мне твоя бабушка… Не маячь белым привидением. Подойди сядь. Положи свою ручку мне на радиатор, – он мёртво уронил руку себе на грудь, – и послушай. Ти-ши-на… Отстучалось родное… Подойди, непритрога… Сядь…
– Подойти да ещё и сесть к вам? Разве это прилично?
– Неприлично посидеть у умирающего? – фальшиво подпустил он.
Она поймала его развалистое притворство и, не теряя нити игры, с деланной искренностью полюбопытствовала:
– Вы умираете? Точно?
– Как в аптеке… Всё можь быть. Жизнь полна неожиданностей…
– … и глупостей! – твёрдо добавила она и быстро пошла назад к двери.
– «Тот, кто жизнь без глупости провёл, тот умным сроду не был»! – в дурманном запале назидательно прокричал Колёка гётевское изречение.
Гёте остановил девушку.
– И упомни, радостинка!.. «Когда глупость доводится до абсурда, она становится мудростью»!
– Похвально! Похвально! – задоря, подстегнула Ласка. – Продолжим наши танцы. Что ещё такое вы знаете? Я в тетрадку записываю мысли великих. Слышите, аксакал?
– Впиши вот эту поскорейше, покуда не выпустил из памяти… «Любовь, любовь, когда мы в твоих путах – к чёрту предосторожность»! – В самозабвенном, безотчётном порыве Колёка сошвырнул с груди простынный край себе на ноги и тут же, испугавшись, как бы не отпугнуть ангелочка, как бы вообще не сломать всю обедню, снова надёрнул целомудренную простынку до самого подбородка. – Ещё… Мерещится в голове… Ага, вот… «Любовь, как и смерть, не выгонишь вон».
– Что вы говорите!
– «От любви до сумасшествия дорога не такая уж долгая»… «Безразличная к любви девушка подобна розе без аромата»!
Она засмеялась и осмелело двинулась к Колёке.
– И кто это тут у нас без аромата? Что это вы, дядюшка, съехали на любовь? Умереть не встать! Наверно, у вас жар?!
Неожиданно, вызывающе села на край его кровати.
Положила руку ему на лоб.
– Горячий! – с лёгким выронила удивлением.
– У меня всё-о гор-рячее-кип-пячее!.. Бери, пока отдаю за так всю душу, жизнь и сомбреро!.. За так! Нашармака! Дуранюшка… Царица моей души… Разве важно, когда это сварится?.. Сегодня?.. Завтра?..
Она не выловила смысла в его мешанине слов, дуря бросила:
– Сегодня ни за что! А завтра будет послезавтра!
Стальная ветвь молнии в дрожи на миг посветила в окно, облила всё ликующе-белым, и в следующее мгновение в комнате стало темно, как в погребе.