
Полная версия
Дожди над Россией
Королевский женишок кислую даёт отмашку.
– Что так? – недоумеваю.
– Потерпел фетяску! Подал в отставку! Развелись, свадьбы не дождамшись… Я, бесшансовый, придал ускорение. Разошлись, как в речке два толстолобика.
– То есть?
– Ё, кэ, лэ, мэ, нэ!.. Полный уссывон! Это тыща и одна ночь!
– А что дама, которой ты был объят?
– Прикинулась дохлой рыбкой… Делишки у неё рыдательные. С её маринованным урыльником на что рассчитывать? Да ну её!.. Эх! Сейчас бы пивка для рывка, бутылочку водчонки для обводчонки и бутылочку сухого для подачи углового!
– А всё-таки? Что она говорит?
– Молчит моя метёлка. Молчит, как пятак в кошельке. Ещё бы ей мокрый хвосток подымать… Веришь… Я тогда про эту хромосому волосатую тебе ещё ничё такого кипячёного и не сказал… Так, не бабёшка, а охапка тоскливых костей. Больно охота на таку кидаться! Не пёс… Да еслив одне кости, а то ещё и… Припадает, хромает, как инвалидка Великой Отечественной. Ей-бо! Да еслив только кости да нога, а то ещё и глаз. Чуть не соломой затыкая. В бельме… А чуланиты!?[382] Не могу видеть… Эвот так и подмывает бросить на них спичку. Горящую! Бросил и чеши фокстротом!.. Еслив тольки кости, нога, бельмо да чуланиты… А то ещё и груди у этой бородули…
– А что груди?
– А то, что их, этих басов, вовсю нету! Ни сверху, ни снизу! Так… один художественный свист. Не груди, а прыщики. Плоскодонка!.. Гладильная доска!..
– Извини! Куда ж они сбежали? Раньше ты как про них мне пел? Не груди – двустволка! Стоят, как часовые! Царственные, гордые!
– Были, да все вышли…
– То есть?
– Потерялась пипочка от грудей, они и сели прыщиками. Воздушек-то тю-тю… Потому как надувные были-с… Всё там надувное у этих дубоплясов! Чуть и меня не надули! Есть же страхолюдины… Во ба поджанилси бабальник на таковской мочалке… Форменная глиста в скафандре!.. Ни… Уж никакой кобелино не отбил ба! Давись дерьмом всю красну жизню! Больно надо… Болт я на неё положил! На мой век конфеток хватя! Да я отхвачу себе совьетто-ебалетто-шик![383]
– И царёва дача уплыла?
– По-оплыла-а… по Иртышу… Иди всё хинью!.. Помахаю вот сейчас в последний раз ручкой… И ножкой!.. Дури-и-ина!.. Одноклеточный!.. Воистинку прихлопнутай на цвету… Не с дачей же жить-миловаться!
– Так из-за чего же вы разбежались?
Бедовар опало качнул рукой.
– Там тестюшка – оторви собаке хвост! Кипятком мутант писает! Эвот и переколомутил всё … Письмённый больно! Переучили этого взвихрённого в церковно-приходской академии!
– А ты ж говорил, что он вроде простуня?
– Ага, недоструганный Буратинка!.. Там тако-ой простой, как три копейки одной бумажкой! Копчё-ёный во всех дымах! Делова-ар… Занудней любого копача.[384] Грозился задвинуть меня в чалкину деревню…[385] А из чего всё пыхнуло?.. А из-за чего поднялся этот гундёж?.. Я тебе вкратцах… Помнишь, я те рассказывал, отмечали мы день именин соседского кота? Сла-авночко наотмечался я… Мяу не мог сказать! Не пошёл я на второй день на работу. Не сгодился в работу и на третий. Ну, за день оклемалси, а вечером приходит паря-сосед, из того дома, где кота отмечали, и зовёт на свой уже день. Деньрожденец! Без булды. На деньрожку зовё. Не на столетие русской балалайки… Вишь, полоса днёв… Эвот и запой, завал у членопотама… День то у одного кота, то у другого… Я и на третье… пардону подай… я и на четвёртое весёлое утрецо не сгодись в копайтен унд кидайтен. Тестюшка, погостный жук, и взвейсь синим костром. Там побелел, как вша змеиная. Не отдам алкашке дочкю! В работу не лезет, ходит хиньями по-за тыньями!.. И завёл этот брахмапутра такую арию Хозе из оперы Бизе!.. Не отдам! Не отдам!.. Да и не надо. Ну какой обалдуйка отымает ё у тебя?! Пойду наперекорки судьбе! Немного побегал с ними под один плетень и горшок об горшок. А то он ещё учить меня будет!.. Я этому брахме[386] ясно ломанул: «Каждый дрочит, как он хочет! И отвянь от меня!» Вот такое вазелиновое кино… Разлюбезнику тестюне че-естно поднёс под самый киль![387] – выставил он кукиш. – Помнить до-олго будет меня эта Чубляндия…Э-этот честный сектор, несчастная куркульня… День-ночь без продыху и пашут, и пашут, и пашут, как перед концом света. Там ба у меня была житуха, как у седьмой жены в гареме! Таковски тяжеленная! Сналыгали б и заездили вусмерть. Что Боженька ни делай, всё на лучшее выскочит… Пускай оне раздобудут своей Лёлечке другого такого меднолобика, – он с силой и с укорным отчаянием подолбил себя кулаком в лоб, – а я отхвачу себе зажигалку конфетулечку, – он поцеловал сведённые вместе три пальца, – со всеми удобствиями! Такой мой зюгзаг. Что я, чубрик, какой некультяпистый? Или мушками засиженный? Буду глядеть, чтоб забавушка была пухнатенькая да круглявенькая, как поварёшка. Тверда моя новая линия… Мне участочек отвалили с полтвоего Люксембурга! Раз плюнуть серенадку Солнечной долины найти… У Хваталина снайперская пуля всегда в карауле… А по Олюне сердчишко из прынцыпа не тукая… Не-е, не тукая! У меня всё крепенькое, хоть знак качества припечатывай… Как-то погасил жар в груди, нагужевался до бобиков – загулял трахтибидох! – да с полного роста слетел с копытков на асфальт. Головкой об бордюрчик. Думаешь, у кого бобо плюс сотрясение? Думаешь, у кого прогиб? У бордюрчика… Вот зараз заберу свои последние там тапочки-тряпочки и чао, какао, здоров, кефир! Как хорошо, что утконосый Коржов не сдал тебе моё место. Как чуял, приберёг для испытанного, старого кадра…
Только тут меня осенило.
– Послушай, горький мой милостивец, – погладил я его по руке, – что-то не пойму… Ты второй год в общежитии?
– Второй.
– Тебя что, оставили на второй год в училище?
– Сморозишь… Да меня было досрочно не выперли за величайшие успехи! Еле уцелел… На санчика[388] всего год мучиться. На второй и просись – не оставят. Кончил, катнули в работу. Жилья не дали пока. Эвот в коржовке я и токую. У нас таких полна коробенция. Уже работают, а квартирят в училищном общежитии. До времени, конечно. Уйду, как работа подаст угол, а лучше отбыть с почётом на хату к какой-нибудь виннепухочке. Вот лётаю по вызовам на своём участке, приглядываюсь, как к банку, ко всем сдобам. Как нарвусь по вкусу, так я её, горяченькую витаминку Ц,[389] и в за-агсок… Ну… – трамвай заметно срезал бег, – моя остановка…
Хваталин без аппетита подвигал, покивал двумя толстыми, рачьими пальцами:
– Ку-ку… Чеши фокстротом!
Так уж водится, что самое главное узнаёшь в крайнюю минуту.
Мы прощались со Светлячком за руку, когда глухой, размытый звон послышался совсем где-то рядом, внизу, и так близко, так тихо, что, казалось, раздался он во мне. Я машинально цап за карман и накрыл у себя в кармане другую, свободную, ручонку девочки.
– Ты-ы?! – изумился я.
Светлячок съежилась, в страхе надула губки.
– Я ничего у вас не брала… – пролепетала она, еле удерживая уже подступившие слёзы.
– Верю. В пустом кармане ничего не возьмёшь, – ответил я, преотлично помня, что и номерок из камеры хранения, и несколько ещё выживших моих последних монеток были перехвачены бечёвкой по низу кармана. – Зато… – я растерянно достал из кармана шесть или семь ещё тёплых белых двадцаточек, – зато я теперь знаю свою тайную благодетельницу… Это ты скрыто подбрасывала мне в карман денежки? Ты?..
Света долго сопела, не хотела сознаваться, но в конце концов еле кивнула и конфузливо отвернулась в сторону.
Я опустился перед нею на корточки, прижался щекой к щеке. С минуту я не мог вымолвить слова, потом тихонько, вшёпот спросил:
– Откуда у тебя деньги?.. Ты…
– Скажете, крала дома? – опередила она мой мучительный вопрос и фыркнула: – Вот ещё охота красть! Да мне мамка с папкой сами дают на морожено. Я не покупала… А ещё я выпрашивала все мороженые денюшки у Вовки Хорошкова, – показала на соседского мальчишку, катался на своей калитке, не сводя восторженных глаз с меловой свежей размашки по забору напротив «Квас – плешивый трус». – А бабушка не давала. Она никогда не давала на морожено! Вовка говорит: «А давай насбилаем копеечек, купим бандита и пускай он убьёт её из лужья… Чоб не жадобилась…» Вовка р-ры не выговаривает ещё…
Я позвал Вовку, и мы втроём отправились на угол к ближней будочке мороженщицы.
– Тебе сколько, Вова? – спросил я.
– Тли! – выпалил демонёнок и для верности вскинул три оттопыренных пальца.
Я купил им по три эскимо, и мы расстались.
17
Мир тесен: все время натыкаюсь на себя.
М. ГенинЯ почувствовал себя на верху блаженства. Мне пришла счастливая мысль о том, что настали мои лучшие времена, те самые времена, когда я обещал сам найти Розу, и я покатил к ней в общежитие.
Вахтёрша сказала, что Роза только-только куда-то вышла и непременно с минуты на минуту вернётся, поскольку Роза большая домоседица.
Я присел у двери на табуретку.
Минул час, второй, утащился третий…
Роза всё не возвращалась.
Где-то под одиннадцать я уехал. Мы так и не увиделись.
На вокзале я посидел на своей лавке против камеры, погладил свою блёсткую дерянную перину… простился… и побрёл наверх, в зал ожидания, где было и народу тесней, и свету ярче, и где не надо мне больше жаться от милиции.
Теперь я могу спокойно сесть на широкую скамейку с гнутой спинкой и ждать, как и всякий в этом зале, своего поезда. Пускай подходит ментозавр, пускай спрашивает, куда мне ехать. Не пряча глаза, спокойно отвечу, что еду в Каменку, что поезд мой будет ближе к рассвету. Здесь я сяду затемно, а выйду в Каменке уже при дне…
Я сидел как порядочный пассажир, мурлыкал про себя:
– Силач – бамбулаПоднял четыре стула,Выжал мокрое полотенцеИ сделал прыжок с кровати на горшок…Тут ко мне подлетел Бегунчик.
– Синьор! Простите мои мозги, не врубакен… Вы как затесались в этот вагон для некурящих? – обвёл он широким жестом громадный гулкий зал. – Вы не боитесь, – подолбил кривым каблуком в пол, – что ваше место в погребухе захватит какой-нибудь бамбук?
– Нет, – ответил я себялюбиво и уставился на синяк у него под глазом. – Где разжился?
– А-а… Кулачок с полки упал… – кисло отмахнулся Бегунчик. – А между прочим, именно там, – опустил он взгляд, – у камеры ждала тебя до одиннадцати кралечка… Напару с костылём. Серьёзная… Важная… Сидит, как мытая репа. С виду не похожа на вокзальную фею с горизонтальной профессией.[390]
– Кончай петь Алябьева![391] – отмахнулся я.
«Значит, мы разминулись в пути, – с досадой подумал я о Розе, как о чём-то отошедшем, отстранённом. – Значит, не судьба…»
– И с каких это пор птичке свое гнёздышко не мило? – не отставал Бегунчик. – Не хочешь ли ты сказать, что твоя вокзальная эпо́пия уже кончилась?
– Представь! – стиснул я его локоть. – Через три часа с копейками я отбываю.
Бегунчик боком вжался между мной и обрубышем, коротким пухляком – сонно отрезал ножом толстые кружочки от венка колбасы и откусывал хл еб от целой буханки.
– Я ведь тоже отбываю чудок попозжей твоего, – прихвастнул Бегунчик. – Только я не ликую в отличку от некоторых… Тебя, рыжик, спасла эта штукенция, – постучал по моему гипсу, – а то б ты накрылся калошкой и был бы ещё грустней меня. Наш бандерлог, – Бегунчик притишил голос, – уже намылился двинуть тебя в дело.
– Какое ещё дело? – перехватил я его робкий, жмущийся взгляд.
– А простое… Сами мы чистюли… В городе, в пригороде чистоту наводим… Чистим-блистим! Убираем, что плоховато висит-лежит по дворам… Голубятники[392] мы немножко… По совместительству немножко воздушники,[393] слегка банщики…[394] Так, мелочишкой баловались. Кассиров[395] у нас не было… Ничего серьёзного. Нам совсем мало нужно было набрать форса[396] до Одессы. На билеты набрали, а на харч не успели. Ямщика[397] нашего замели. Это тот… с селёдкой…[398] В конверте[399] уже… а может, и в сушилке…[400] Не продал бы всех нас… И весь таборок ударил по югам. Двое уже оборвались. Нырнули…
И чем дальше я слушал, тем всё твёрже убеждался, что Бегунчик вовсе не какой-нибудь матёрый мазурик, а так, горькое дитя беды.
Уже давно свернулась война, а долгие её шипы жалят всё больно.
Отец у Бегунчика погиб на фронте, мать угнали в Германию.
В фашистском концлагере выжила. Вернулась.
Но за то, что была в плену, её репрессировали. И уже в советском концлагере пропала без известий.
Детдом подымал мальчика. Пробежал девять классов, прижгло удрать в одесское военное училище, которое когда-то кончил отец. «Стану офицером. Как отец!».
А пока стал Бегунчиком. Так в детдоме называли беглецов.
Сумел Бегунчик тайком вскочить в ночной скорый поезд, но проехал всего одну остановку, дальше ревизоры не пустили. Завозились в милицию сдать – удрал.
Решено: заработаю на билет и доберусь до Одессы. Но кто возьмёт тебя хоть на любую работу, раз у тебя никаких документов?
Вокзальная стая паспорта с постоянной пропиской не спросила. Не спросила даже имени. Довольно клички. Рослый проворный парень глянулся ей: ноги-пики длинные, легче такому уходить от погони.
Стая, кочевая, цыганская, скакала из города в город. Всё равно было куда ехать, абы не торчать на месте, и она согласилась на Одессу. На Одессе настоял Бегунчик.
Ночами Бегунчик лазил по дворам, набирал снегу – срывал с верёвок бельё. Раз бельё на ночь выброшено или забыто, значит, считал он, в нём не очень-то и нуждаются, значит, оно лишнее, и он брал, по его мнению, у людей ровно столько, сколько им не жалко выбросить и сколько нужно ему и ни на копейку больше.
И вот деньги добыты, билеты взяты.
Уезжали по двое. Так надёжней.
Вчера уехала первая пара, сегодня двинется вторая.
Но у Бегунчика неспокойно на душе.
Хоть его билет и при нём, да ехать без напарника настрого заказано. Да придёт ли тот к поезду Бог весть. Нашёл, может, гость из тьмы лёгкую на уступку машерочку, ночует у неё и не пригреется ли к тёплому бочку трёпаной рыбки до таких степеней, что не захочется подниматься к раннему поезду, плюнет на всё да и останется? Бегунчик чувствует себя как на пристяжке.
Бегунчик распрекрасно понимает, что ему вообще не по пути с этими путаниками, а так, пока до Одессы, очень даже по пути.
– Дотянусь до моря вот – там они меня только и видали! Там я от них отчалю… Там… У меня цель… Отцово училище… Это тебе не баран начхал!
– Как же! – привскочил я от удивления. – Дожидается училище! У тебя документов никаких! Пути до первого милицейки! Ну, ты ж без…
– А наиглавный документища со мной, – Бегунчик важно погладил себя по лбу. – Знания.
– Там с тебя потребуют и свидетельство за восемь классов, и паспорт, и характеристику… Да и… Не поздно ли? А ну экзамены там уже прошли?!.. А ну крутнётся… Поцелуешь пробой и назад… А если так… Дошлёпай в школе годик и наточняк поступай?!
Бегунчик долго смотрит в пол. Кривится.
– Да сам, тетеря, об том уже тут думал… Прости мои мозги, не врубакен…И вперёд какой-то шаткий путь, и назад некуда отступать… Выскакивает какая-то фигунция… Не на что отступать… Хоть пой романс «Что нам делать, как нам быть, где нам маньки[401] раздобыть?..» Как где-то я читал, «в том и судьба, что все пути перед тобой открыты, а денег на дорогу – нет». Катани без билета – сдадут святоши ревизоры в милицию. А с милицией пригреметь к своим в детдом… Это…
Бегунчик замолчал, прислушиваясь к объявлению по радио.
– О! – осклабился. – В мою сторону тот же скорый, на котором долетел я сюда. Уполовинили стоянку. Припаздывает…
– Слушай, – тереблю за рукав Бегунчика, – у касс пусто! Добрые люди по ночам не ездят… Если возьму билет, поедешь назад? Не рассуждай. Да или нет?
– Откуда у тебя манюхи? И ты – мне?.. – напряжённо соображает Бегунчик. – Прости мои мозги, не врубакен… За какие такие заслуги перед Отечеством?
– Да да или нет?
С минуту Бегунчик думает и трудно, еле заметно кивает.
По своему паспорту я сдал его билет в кассу и взял новый. До его д о м а.
А самому мне пришлось ехать без билета.
Ревизоры не прозевали меня, прищучили уже у самой у Каменки.
Вывалил я всю правду, как велел секретарь, и про своё вокзальное житие, и про Бегунчика, и про бесплатные дорогие обкомовские советы.
Они слушали, похохатывали. Ну заливает! Ну заливает!
И кончили так:
– Басни ты сочинять мастак. Да мы не всякой басне веру даём. Пускай ещё милиция тебя послушает. Повеселится. А то, небось, скучает она там в твоей Каменке.
Дежурный с миром, без штрафа, отпустил меня, как только ревизоры полезли в вагон.
18
За игру ума можно получить по мозгам.
С. СкотниковДня через два поехал я от Митрофана в Насакирали. Перевезти маму.
С поезда я прибежал домой уже под вечер.
Посёлок был пуст. Все ещё толклись на чаю, дёргали грузинские веники.[402]
Я побежал к маме на участок. Именно – побежал. Я не мог идти шагом, нетерпение толкало меня в спину, и я летел вприбег.
За дорóгой, на участке, закреплённом за мамой, её не было. Значит, где-то в общей бригаде. А где? А может, нашу двадцать четвёртую бригаду кинули в помощницы какой-нибудь другой бригаде и где тогда искать?
Я изнизал все бугорки, все наши огородики, забежал на милую реченьку Скурдумку, избéгал все тропинки, выглаженные нашими детскими босыми пятками в глянец – всем поклонился, со всеми поздоровался.
Со всеми с поклонами простился…
Было уже совсем черно, когда я вернулся в посёлок.
Блёклые огни робко супились из окон.
В длинном нашем бараке не было света лишь у Чижовых да у Семисыновых, у наших соседей.
Чижовы, наверное, уже уехали в Россию.
А что с Семисыновыми?
Меж чёрными окнами, стражами ночи, как-то тускло, неуютно, пугливо светилось наше окно.
Как я и думал, Чижовы съехали в свой Икорец под Лиски.
А с Семисыновыми свертелась такая чертовщина…
Ещё утром всю семью видели в посёлке. А вечером сползается усталый люд с плантаций – на семисыновской двери толсто дуется чёрный комендантский гиревой замок.
Раз замок комендантский, комендант может знать, куда подевалась семья средь бела дня.
– Я слыхала стороной, – рассказывала мама, – стали мужики потихоне спрашувать Комиссара Чука, что с Семисыновыми. А Чук и скажи: «Этого казуса вкруг пальца не обмотаешь… Больно много понимал этот ваш Семисын об совхозе и тюрьме. Сколе было пето этому ухабистому… Не тычь на других пальцем, как бы на самого не указали всей рукой!.. Так и не доехал до правильного понятия… Что ж… Долгий язычок подрезает дни». Больше не стали спрашувать. Убоялись… Та… Такая жизня…
– Где это видано, чтоб семья пропала среди дня? Где такое бывает?
– И-и, сынок… – Мама стишила голос до шёпота. – У нас чего только не бывает… Хочешь сцелеть – мовчи, як гора…
– Чего же молчи? Вроде культ развенчали…
– То ли развенчали, то ли свенчали… Кто зна? – ещё тише возразила мама.
– А что такое деда Анис говорил про совхоз и про тюрьму?
– То-то и горе, что правду говорил… Совхоз наш выселенческий… Кто где по мелочи проштрафился, его тут же по свистку оттуда, – ткнула пальцем вверх, – р-раз и – на выселки. Вот в такие совхозы-колонии…
– Мы тоже выселенцы?
Мама вздрогнула и замахала на меня руками. Тише! Тише!
– Какие мы там отселенцы?!.. Мы сами по себе приехали… Такие тут тоже проскакивають… Дед Анис говорил, что совхоз, что тюрьма – никакой разницы. Только тюрьма по ту сторону колючей проволки, а мы, совхоз, по эту сторону проволки… Что мы на чаю возюкаемось, что заключённые… И ещё он говорил, что в колхозе люди за палочки в тетрадке корячатся, что и в совхозе чуть не даром гнутся на плантациях. Май – самый напор, самый сбор чая. А норму такую вскрутять, что хоть примри на том чаю, а не ухватишь большь сентября. Почитай на тех же колхозных палочках едем…
– А разве это неправда?
– То-то и горе, что правда. Тилько видишь, как та правда выходит? Был человек… Добежали его слова куда не надо – нету человека… Давай, сынок, лучше не балакать об этом. А то у нас стены ушастые…
– Давайте, – согласился я и с горечью подумал, что старшие боятся, таятся друг от друга, хотя и думают одинаково. – Давайте про другое поговорим. Я приехал увезти Вас в Каменку.
Я думал, она обрадуется, а она вроде того и восстань.
– От так враз и ехать? – полохливо свела руки на груди. – Да как же я всэ бросю? Мне до пензии шисть годив… Дособеру тутечки свои года, тогда…
– Ма, да Вы что? Жить порознь? Чего ради? Да у Вас этих годов и так чёрт на печку не вскинет!
Она печально задумалась.
– Отсаживаете, хлопцы, от работы. Як же без работы?.. Пчела трудится – для Бога свеча сгодится…
– Отдыхайте, пчёлушка… Вы своё отыграли. Хватит с Вас и трёх свечей. Таких три лба вытянуть… Одни троих кормили! Да неужели мы втроём не прокормим Вас одну?
– Та шо меня кормить? Инвалидка я яка? На хлеб заработаю, с ложечки кормить не треба… А как подумаю, как жить в той каменной Каменке… Опять одна комнатка… То вы были маленькие. А теперь? Митька отбыл морскую армейку. Глебка отбывает… Ты уже посля школы. Все ж взрослючие мужичары. Как же мне, жинке, с вами с тремя в одной комнатке обретаться? Мы ж не скотиняки… Люди ж вроде… А как поехали из Криуши – всегда на семью одна комнатка и в Заполярке, и тута, и в Каменке… Хоть и совестно сознаться, я чуть вольней и дохнула, как осталась здесь на месяц без вас одна… Я ж человек… Не чурбачок… И болит душа без вас, и с вами вместе как быть?
– Нормально всё будет. Приедем в Каменку – в первый же день пойду с Вами в райисполком. Повоюем за жильё. А оставь Вас сейчас здесь одну… Не получится ли, что я снова приеду за Вами, а у Вас на двери – комендантский замок?
– Не дай Бог дожить до комендантова замка…
В Каменке на второй день мы пошли с мамой в райисполком. На приём к председателю.
Заняли очередь в том раю за рослой, мужиковатой бабой.
Слово за слово. Та и спрашивает маму:
– Вы за чем прибёгли в этой рай?
– Да за крышей… У меня… Четыре души в одной комнатёхе в барачной засыпушке. Там та комнатка чуть разбежистей носового платка. Как кулюкать четверым в одной такой куче?
– Это свинарня, а не людская жильё…
– Так я главно не сказала. У меня три взрослюка сына! Да я в пристёжку к ним четвёрта… Вот тут как… Я всёжки женщина…
– Ой, подруга, в этом раю разживéшься… Понимаю твою горю и пускаю тебя поперёд себя. Тольке не спрашивай почему.
– А и вправде – почему?
Незнакомка наклонилась к маме, проговорила сбавленным тугим голосом:
– А то посля меня тебе может не хватить нашей наидорогой советской властоньки… Раз само выболтнулось с языком… Слухай… Я надбегала уже сюда за крышей… Ой, лёпанула! Не я, дочкя прибегала… Мы сами из Голопузовки… сельцо тут под Каменкой. Голопузовские мы, голокрышные… Совсем хатёха у нас плохущая. Ветер раздёргал солому, стоит хатёшка без платка… Я лежала с сердцем. Что-то забарахлил мой кожаный движок… Дочкя прибегала сюда на приём просить на крышу…А этой туподрын, – кивнула на высокую лакированную дверь, за которой принимал председатель райисполкома, – заместо подмощи загорелся завалить её на свой райский столищу и хотел, извини, поставить градусник… Ну, чего все кобелюки хотят?.. Разлетелся косопузый вождёк скоммуниздить у дочки чистоту. А девка у меня непритрога… Детиница гренадерского росточку. При силах… Вся в меня… Чудок не прибила. Она у меня ещё та конёнка. Ка-ак со всей сильности гахнула ему пинка по ленинским местам[403] – сиськохват и скрючься поганым червяком!
– А дальше что?
– А дальше… Вот я пришла. Не за крышей себе – за крышкой ему. Принесла гробовой гостинчик… Вышак ему ломится!
Женщина чуть подвигала правой рукой.
И я заметил, что у неё в рукаве был тяжёлый железный прут, поддерживала его колодцем ладони.
– Проломлю козлиный лобешник шкворнем… Дурь из него сольЮ́… А там будь что будет… До чего мы дожили?! Кто нами правит? Кому мы молимся? За кем мы, дурьё, бегим в той хренокоммунизмий? Пойди на первый угол и услышишь всё про этого председателёху… Взял какую-то Маруську… брошенку с приданым. С чужим дитём. Марусяка эта его нигде не робит. А там живут – всего поверх ноздрей! И за что такие блага? Три класса в загашнике! Всегой-то три! А моя дочкя поучёней, отбегала все десять! Так она коровам хвосты моет в колхозе… А он?.. А этот бугор в овраге был и первым секретарьком во многих районах, и предрик вот у нас… Командует районом, как подсвинок мешком… Бывший по найму пастух при соввласти пасёт целые районы! Во пастушища! Будь этой шишак при грамоте, его б, можь, совесть хоть капельку держала в кандалах. А так… Распущён… Ох и рас-пу-щён этой Горбыль!..
Тут открылась дверь, и председатель прошёл через приёмную к выходу, держа какого-то старичка под руку и льстиво заглядывая тому в глаза, без примолку щебеча. Наверное, посетитель был важный, раз сам пошёл провожать.