bannerbanner
Поленька
Поленькаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
20 из 21

Лента его воспоминаний лилась без стрекота, без шума, и он уже видел себя, как шёл на фронт… А дальше закрутилось в его фантазии такое кино про себя, чего он и в жизни не видывал, и теперь с интересом для себя и смотрел, и рассказывал Поле…


… Была учёба.

Через шесть месяцев Горбылёв – стрелок-радист прорывного танкового полка.

Однажды танк, в котором был Горбылёв, проломился сквозь линию огня, зашёл врагу в хвост. Вдруг танк заглох. Водитель кинулся завести – не получается. И тут экипаж заметил, что машина горит.

Команда – покинуть.

Первый толкнулся в десантный люк водитель. Но этот люк был заклинен, выкатился в лобовой. За водителем – остальные.

Выбравшись, ребята шебутились возле, не знали, что делать, зато знали одно: находиться близко опасно. В горящем танке с секунды на секунду начнут рваться снаряды.

Горбылёв дважды жилился вытащить лобовой пулемёт и не смог.

Парни крадко поползли рожью к ближнему лесу. Покачиваясь, тяжёлые колосья бежали за ними вдогонку. По беглецам минометный спустили огонь. У горбылёвского левого сапога оторвало каблук, ногу не тронуло.

У самого леса ребята поднялись в задышливом беге, тут их и схватили.

В лагере вместе со всеми копал окопы, рвы, ставил надолбы. И за всё то куцые пайки, воды лишь на полизушки.

Раз после долгой сухой погоды ударил, воскресно обвалился дождь. Весь лагерь – только что вернулся с окопов – сыпанул во двор.

До боли широко распахнутыми ртами люди ловили белые зыбкие стрелы капель. Да разве так напьешься? Промокнув насквозь, снимали рубахи, выжимали над собой. Ни одна водинка не пала мимо рта.

К самой проволочной ограде, в глубокую вымоину, ревуче сваливалась с воли жёлто-грязная гривастая вода. К яме пристегнули часового. Ну-ка, кто охоч выдуть сколько душеньке угодно?

И пить вроде можно, потому как часовой, похоже, не сволочара. Повернулся к яме спиной, дескать, меня пристегнули сюда, я и стой. И он стоял, вежливо посмеивался, наблюдая, как взрослые, точно маленькие дети в игре, гонялись за дождинками с открытыми ртами.

Горбылёв видел: русый паренёк с перевязанной рукой, выпив одну рубаху, сосредоточенно приглядывался к часовому. Уверовав, что тот свой, в два кошачьих прыжка очутился у омутка, занялся пить.

Часовой лениво повернулся и, продолжая светски посмеиваться, поморщился. Бог свидетель, не хотелось бы этого делать, а уж как прикажете поступить? Служба. Он безучастно выстрелил.

Мальчик уронил голову в воду.

Скоро ливень угомонился.

Наутро на месте вымоины вырыли квадратное метровое озерцо, навезли из реки воды. Только пейте!

Белый старик понёс руку с котелком к воде. Так и пристыл.

Укрываясь за убитым, ловчил зачерпнуть кряжеватый запорожский казаче. Зачерпнул лишь смерти.

За день навсегда уходило по воду около пятнадцати человек. Число убитых росло. Гитлерята входили во вкус, играли в игру кто напьётся и будет жив всё с бо́льшим азартом. Не видеть бы всё это!..

Под леском косили сено.

Горбылёв насадил на вилы полкопёшки, накрылся сеном, и побежала копна к берёзам.

За эту попытку к бегству его умолотили в гроб,[98] услали на третий этаж казармы, этаж смертников.

В камере он был пятый. Весь вечер, всю ночь молчал. Под утро заговорил:

– Мы можем спуститься на первый этаж… Ко всем… Смешаемся со всеми, там нас не найдут. Как спуститься?.. Сейчас часовые задают храпунца. Сымай штаны, рубашки, невыразимые…[99] Вяжи верёвку.

Связали. Попробовали на крепость и мягко выбросили в оконный простор.

Вся пятерка съехала по ней.

Беглецов и не кинулись. На подходе гремели русские, лагерь спешно грузился в вагоны.

Эшелон с пленными без остановки летел на запад сутками.

Раз ночью поезд сильно затормозил. Стоявшие в проходах попадали. Скрежет открывающихся дверей. Крики…

Оказывается, уже в Италии эшелон направили в пропасть. Зоркий машинист не дал беде воли.

Раздумывать было некогда. Все брызнули в горы, что нависали со всех сторон мрачными, жестокими громадами. Народ рассеивался кучками.

На ночь возлегли фон баронами на горячих от солнца неохватных камнях. На рассвете пролупил Горбылёв глаза и обомлел. Вокруг ни одной собаки!

Куда идти? К кому?

Днём он отсиживался где в каменной щёлке, а ночью короткими переходами с опаской брёл. Сам не знал, куда и зачем.

Вечер так на третий его вынесло к маленькому домку.

Видит: на скамейке живалый мужичонка. Глядел-глядел сквозь плетень, отчаялся да и подойди.

Всполохнул тот, в дом забёг и тут же вернулся. Дотумкал, ну какая ж там казнь египетская навернётся от больного да голодного?

Горбылёв был слаб, как былинка. Один ветер не качал его. Заговорил – не понимает хозяйко русского. Потыкал в рот пальцем – доехало.

Завёл в дом, прочно накормил, переодел в своё, а с горбылёвской одежиной только то и сотворил, что отдал разогреться да посмеяться огню.

Стал Горбылёв потихоньку выхаживаться вечерами по двору. Стал копить духу.

Как-то уследил, ещё двое наших ползут. Андрей да Мишка. По поезду знал.

– Какими судьбами приявились?! – сияет им масляным коржиком.

– На козе верхом приехали!

И этих чуть тёпленьких приветил хозяйко, занялся отхаживать.

С неделю королевствовали русские у старчика. Он тем временем утаскивался далеко в разведку. Разузнал, где русский отряд, дал еды и проводил с Богом.

– Одно, ребята, худо, – сетовал Горбылёв. – С пустыми руками идём, как в монастырь к девкам холостым. Раздобыть бы какую пистолю не мешало.

Но случай удобный не набегал.

Шли они горными крутиками, приворачивали лишь в те местечки, куда сам хозяйко подсоветовал зайти за провиантом да спросить дальше дорогу к отряду к русскому.

Нечаем заметили: на велосипеде ехал чернорубашечник при пистолете, при двух гранатах.

– Беру фашистика под расписку, – сказал Горбылёв. – Махну не глядя.

Он притворился пьяным в лоск. Растянулся поперёк дороги лицом вниз.

Подъехал велосипедист. Остановился.

Горбылёв ца-а-п его за ноги да хлоп об асфальт. Тот и готов. А не будь готов, соколки помогли б дожать. На то и выскочили из-за камня.

Оружие сняли. Самого ездока метнули, как куль с опилками, в ущелье.

На двенадцатые сутки дотащились они до большой реки. Течением спесива, крутонравна. Так и роет, так и рвёт берега. Переплыть не переплывёшь, сунулись на мост.

А там охрана.

А ну спросят документишки? Что подавать?

Уговорились.

Если спросят, Андрей с Михаилом бросают в немцев гранаты. Если не прорвутся, Горбылёв убивает Андрея и Мишку, потом себя. Пистолет всё-таки у него.

Но всё крутнулось как нельзя лучше. Караульные даже внимания на них не положили. Да мало ль туземцев тут путается? (Наши парни были одеты во всё местное.)

Заступала ночь.

Путники постучали в дверь. Открыл хозяин. Языка не знал, а сразу ухватил, что к чему. Горбылёв потыкал пальцем в рот, свёл ладони вместе, поднёс под устало склонённую голову. Накорми, дай сночевать, мил синьор!

Синьор не против, хоть и беден, не за что рук зацепить. У него своё горе. Сын в чернорубашечниках! Прибитый на цвету фашистёнок… Научился кнуты вить да собак бить. А туда же, в гнусь. В пристяжные… Застигнет у себя дома русских – лиха не обобрать!

Потужил-потужил мужичок, вылил душу да и в сарай, где за хворостяной городушкой сыро вздыхала корова, щедро приплавил еды, закрыл на замок.

После пихнул в выбитое оконишко три пустые бутылки под малую надобность.

– Не хитро поссать в ведро, – бубенчиково шушукал, засыпая, Горбылёв. – Ты впотемну попади в бутылку! Иля он нас ставит на одну доску с той Паранькой?.. Мать всё докладала у нас дома в хуторке: «Наша Паранькя на двор пайде – абы где не сядя: либо на оглобли конце, либо на дуге, на кольце».

– Нашего Горбыля все кобели не перебрешут! – пыхнул Андрей. – Бить бы бить, да бить тебя некому, а мне некогда. Застёгивай роток! Знай давай спи!

Ночь отошла без приключений.

На первом свету хозяин принес свежих харчей. Подробно рассказал, как вернее пройти к местечку Чиваго, отсюда километрах в семидесяти.

– Непременно наведайтесь к попу.

– Это ещё зачем? Что за нужда?

– Ответ получите у него.

Выяснилось, отряд держал связь с внешним миром через попа.

Поп надёжно укрыл парней, а сам на ишаке пустился в отряд. Позже свёл туда Андрея и Мишку.

Ещё неделю Горбылёв провалялся у попа. Болел. Ноги хоть собакам отдай.

До того онемели, сгорели от утомления.

Долгое время Горбылёв воевал в итальянском партизанском отряде у Барбароссы. Уже потом попал в Русский ударный батальон к Переладову, к Виктору Яковлевичу, партизанская кличка Руссо.


…Перед глазами мелькали сцены боёв, налётов, отступлений, всего того, что сливалось в будни войны на земле Италии.

Вот его ранили.

Вот он в горной хижине. Выхаживала одинокая ветхая старушица. Мужа, всех её детей убили.

Налет на казарму чернорубашечников.

Засада на движущиеся по автостраде грузовики.

Уличная схватка в деревушке. Название не помнит. Зато ясно всё так видит…

В отряд пришёл крестьянин, умолял выбить из их деревнюшки палачей. На рассвете русские окружили селение. Немцы в панике удрали.

Заметил Горбылёв, как по пшенице кто-то пополз. Нагнал «убегающие колосья» – немецкий офицер. Тот отчаянно отстреливался. Наверное, расстрелял все патроны. Вскочил и побежал.

Горбылёв взял его живым. Нагнал, тукнул прикладом автомата по голове. Немец потерял сознание.

Этот офицеришка зверем куражился над крестьянами. Со слезами целовали они Горбылёву руки, что не дал гаду уйти от кары…


Горбылёв шёл в темноте и видел первое своё немое, неклубное кино. Видел свою войну, свой Собацкий, свою криницу, свою рощу и Полю в ней, шла из Криуши… Он так прилип к своему кино на ходу, что даже вздрогнул от неожиданности, услыхав Полин голос.

– Серёжа…

Поля осеклась.

Больше всего не выносила она молчания, когда рядом был кто. Это молчание ей острей ножа. Голос её прозвучал как-то неловко, просительно. Пожалуй, она не знала, про что сказать, но одно в её тоне было ясно: мольба не покидать её вниманием.

– Серёжа… – машинально повторил Горбылёв, без охоты отпихиваясь от своих воспоминаний. – Я, Поленька, тридцать семь лет уже Сергунёк с шальной башкой.

– Какая ни шальная, а бач, Бог миловал, вывернулась с-под пуль, – раздумчиво потянулась Поля к слову.

– Значит, судьба отстрочку подписала… Только не сунула под пулю, а остального как и всем до горла насыпала. С ве-ерхом навалила шапку, навалила да и прибила тяжёлой рукой. Утоптала. Плен… Лагерь… Чужбина… Ранения… А и на чужбинушке партизанничал в итальянских горах. Бил немчуру до последней до поры.

– Это ж какая последняя пора? Девятый Май?

– Не-ет. Про Победу не сразу мы дознались в горах. Целую неделю всё ещё жались по ущельям, словам не верили, не кланялись. А вдруг это выманивают нас на простор, горячо желают поскорейше нас перекокать? Официальные доплескались до нас сведения уже позже…

– Шо тут деялось на той День Победы!.. Среда, середка недели. Сонце играет! С утра не на работу – в город в Махарадзе весь район на митинг! Там миру, там миру посвезли! Сколько страху и – замирились! Кажный день головы тыщами клались и на – замирились!.. Замириться-то замирились, а почтарик в ту божью среду пук извещений по домам разнёс. Там кричат… там кричат… На митинг хо́роше как подгадали. Выдали семьям погибшим помощь. Мне дали два кустюмчика. Глебке да Антохе. Хорошие кустюмчики. В будень жалко во всякий след таскать. А праздников у нас нема… Аха, взяла я кустюмчики со слезами да в ларёк. Хпоп-хлоп себя по карманах… Иду не нарадуюсь на кустюмчики. Защитного цвета, с петличками. На левом рукаве синий кружок, птичка. На погонках по три палочки… Хлоп-хлоп себя по кармашках, скинула мелочину в горсть да и ували за первый во всю войнищу кулёк копеечных яблочных конфет хлопцам своим. Гулять так гулять, сказал казак и разбил последнее яйцо в борщ. Расщедрилась наша девка… Там той куль не выше мизинца, а всё праздник. А всё хорошо. А всё и мы люди. А всё и у нас е кой-шо от Победы… Нема батька… Так е куль конфетов… Е два кустюмчика. Е ще к ним две гарни фуражки с кокардами, высоченькие фуражечки… Вот и вся ему цена вышла по усатым меркам. Задёшево сценили батька… В бою ранили… В госпитале помер от истощения. Больного не кормили?.. За то, шо був сын кулака?.. Задёшево сценили… Уроде и не человек був, а так, прозвание одно…

– Не твой первый, не твой последний отдал голову. Таких мильон мильонов… Зря ты так про цену.

– Про цину, можь, и не права Полька… Обида сосёт… Кого я знаю, все повертались. Той же Анис Семисынов. Той же Ванька Клык. Той же почтарь Федька Лещёв… Федька без одной руки. Как умываться, мылит столб на крыльце. Потом со столба намыливает здоровую руку, пустой рукав за пояс подоткнут. А всё живой. А всё мужичий дух. А всё мужиком в хате воняе. И то бабе уже подспорье, и то уже бабе защита… Повертались Алёшик Половинкин, Андрюха Уткин, Федька Солёный, Тёмка Простаков, дед Борисовский, Иван Гавриленко, Ванёк Мамонтов, Иван Шкиря, дед Скобликов… Вязников… Гринька Мироненко… Всё на мандолинке наризае… Квиросий Дарчия… Васильченко… Ванька Бочар без ноги вон. Пристучал на колстылях. По само некуда оттяпали. А всё одно желанник в доме. Хозяйко!.. Дашка за им как за каменной горой. Не нарадуется… Это стороннему он глазу калека. А ей-то… Мой мужилка худ, без ноги, а завалюсь за него, не боюсь никого!.. А ей-то он крепость. А ей-то он остался разудалым Ванютушкой, каким в женихах царевал, с каким в молодые, в огнёвые вёсны сама цвела сладким цветком… А чем же хужей я? Чего же со мной не по чести война разочлась? Лежит в Сочах… В братской могиле… А где саме не знаю… И разу ж не була. Нуждонька всё за полу держе, не пускае… Могильным камнем со мной война разочлась?.. Туда геройка бежал, да оттуда иль дорогу с-под ног скрали? Всю цену Полькиной доли впихнули в два детских кустюмчика да в слёзы в мои? Невже то и вся красна цена?..

При этих словах Поля жёстко, удушливо глянула на Сергея, будто он был сама война, потому с него и прямой спрос.

Сергей ничего не нашёлся сказать. Лишь качнул плечьми, несколько утишил шаг. Он не знал, что отвечать.

Его молчание подкольнуло её, ввело в злость.

– Какими ветрами тебя сюда прибило? – глухо бросила она.

– Неумытыми руками, Поленька, тут духом туман не раскидаешь…

Сиропная фразистость полоснула его, и он, теряясь, замолк. Он не мог понять, что снесло его на фальшь. Ложь? В чём? В любви?

Как только и надумалось такое?

Во всю жизнь он никогда и никого не любил кроме Поли. Через всю жизнь, через всю войну шёл к ней. Пока ехал с войны, всё пытал себя, а как объяснишь, подтоптанный женишок, чего это ты почти двадцать лет упустя валишься снова к ней на порог?

Ответы самому себе казались картонными, кривыми и чем ближе, плотней налезал час встречи, тем страшней становилось ему. Позывало вернуться назад. Но в море не повернёшь. Плыть в свою страну хоть так, хоть эдак надо.

И когда в Батуме подсел в летний махарадзевский вагонишко, по бокам наполовину поверху открытый, без стен, без окон, похожий на шатко, на скрипуче бегущую вытянутую веранду, один голос порывисто, непоседливо заподсказывал непременно сойти в Натанеби, на узловой станции, где ходил московский поезд, и оттуда ехать к матери в Собацкий.

Вперебой другой голос ободрительно укорял:

«Толктись в тридцати верстах от своей древней присухи да обежать? Мимоездом не наведаться? Переплыть три моря и утонуть на берегу? Стыдись, муже!.. Другой случай Боженька может позабыть подать. Лови свою тёплую удачку!.. Главно – встреться. Там что-нибудь да варакнешь. А потом по первому слову уже правься, как тот пройдоха, что говорил: мне абы вмазаться в драку, а там видно будет, кто кому чуприну надёргает».

Зачем он приехал?

Разговор об этом следовало бы начать самому. Но он всё не решался. Были на то и причины. При сынах разве кинешься на шею с объяснениями?

Уже то, что она сама спросила о главном, сняло с него камень. В её тоне он уловил поощрительность, надежду, какое-то смутное обещание благополучия. Его хмельно качнуло, стало ликующе хорошо и он косым каблуком, стоптавшим неизмеримые, лютые вёрсты войны, медово притукнул:

– Куда не правишь, там не будешь… С первого свидания я не переставал думать про тебя… Даже когда были мы друг от дружечки за тыщи земель, я всё-всё-всё знал про тебя!

– Ох! Распустые слова… Иль тебя кто повещал?

– Да уж… Я тебе уже говорил… Все ваши посланьица твоим неписьмённым старикам читала Анюта, доблестная сестрица моя. Она и ответы стариков под диктовку гнала вам. Соображалистая!.. Как нанялась… Как какое изменение у вас в ту далёкую довоенную пору, тут и шепнёт мне, рот не зашьёшь. Каждый же день только и ждёшь вестоньки, что ты там, как ты там?.. Карточку вашу одну показывала… Тайком брала, тайком и подложила назад в стопку писем старикам…Так что видел я вашу карточку. То-то я с первых глаз узнал сегодня твоего меньшенького чапаёнка… Мне казалось, ты тоже думала про меня… После той истории с побегом поджигало написать тебе.

– Иль тя младенская ударила?

– Не закипай… Я от сполюбови… Вот стала дурь в башке колом! Понимаю, писать тебе – только рану солить. Читать не умеешь, попадёт цидуля к благоверному. Тарарам! А с другого боку… Всё мерещилось, тиранит тебя неизвестность про меня. Всё думаешь, живой я, не живой. А получишь вестушку, успокоишься…

– Ну-ну! – подстегнула Поля, уже кое о чём догадываясь.

– Не подговаривай под руку… Раз Анюта нацарапала вам с Никитой курьей лапкой тарабарскую грамотку, сам архиерей не разберёт. Приобещала старикам, что сама снесёт на почту, как раз налаживалась туда бечь. Твои и оставь ей письмо… Сестрица за чем-то выскочила из хаты. Не утерпел я, раздёрнул треугольник. Поперёк, на поле, крючковатисто пририсовал: «А я, курилка, жив!!! С.». Что-то ещё и под Анютиной датой начеркал, уже не помню. И снова аккуратненько сложил треугольничек… Я так решил. Никиток не дотумкает, кто такой там С. А ты, может, угадаешь мой подчерк, узнаешь, что я живой и заспокоишься. Мне большего праздника не подавай…

– Зас-по-ко-о-ил!.. Зас-по-ко-о-ил!.. – срезанно, с пристоном выдохнула Поля. – Из-за тэбэ, выходэ, шмыгонули мы с края севера аж в Насакирали!?

Не умея читать, Поля любила подолгу рассматривать письма. Пока Никита соберётся читать, она до буковки изучит письмо. Прочитав, Никита обычно кидал его на комод. Это же, с припиской поперёк, он кое-как отмолотил и хмуро швырнул в печку. Кажется, он-то и всё его не прочитал вслух, а так, куски кой-какие похватал…

Недели три, смутно припоминала Поля, ходил Никита как потерянный. Заговорил о переезде. Забоялся горбылёвского преследования?

– Вот и отгадка, – вслух упало подумала она. – Теперь и я знаю, чего мы очутилися туточки. Выкурил нас курилка с моря на море?..

– С подлецким подмесом оказался курилка? – бормотнул Сергей.

– Шо с подмесом, то с подмесом… В полном количестве… Ума не дам…

Поля растерянно заозиралась. Она не знала, что и делать, что его и сворочать в отместку. Разругаться? Прогнать?

Но странно.

У неё не поворачивалась на то душа. Да и поправишь ли всё это сейчас? И лез ли т о г д а Сергей не в свои сани?

Может, это она не в свои санушки кинулась? Обрадовалась, что богатики поманили, как кошку, и в чужих санях вовсе выключила из головы Серёгу, выключила всё то, чем жила, чем дышала? Всё ли в этом её шаге было по правде? Может, это она сама вершила все эти долгие годы не свои дела? Не оказался ли Сергей верней неё в любви?

Не всякая любовь начинается в час венчания, не всякая любовь кончается при видимом разрыве.

На жестоком разрывном ветру его чувство возжглось ещё ярче, окрепло, уматерело. Именно сильная, непостижимая любовь удерживала его, не пускала впрямую вломиться в прохладную, в дырявую жизнь молодых.

Всё это Поля угадывала чисто бабьим чутьём, и липкая жалость к этому страдалику одолевала её.

Ей пало на ум, что Никита был весь нараспашку. Той же открытости требовал и ото всех. Но вот почему слетел к югам, пряча следы от Горбылёва, и ни словечушка не проронил Поле об истинной причинности переезда? Он долгие годы носил обиду в себе на Полю за ту приписку, ни разу не проговорился, ушёл с той обидой на фронт, погиб с той обидой. Она представила, как в сочинском госпитале он умирает от ран, от голода, от истощения, язвенные губы в предсмертье шепчут-хрипят: «А курилка жив!.. А курилка жив!!. А курилка жив!!!»

– Так чего же, парубоче, добился ты той курячей припиской? Это край надо? Взарез надо? Удумал, сляпал шо!..

Тут ей вспомнился разговор с комендантом заполярной высылки, и она поняла, что Сергей вовсе ни при чём. Не Сергей, не Сергей, а во-он кто скинул нас с края на край страны…

Она повинно затихла.

«По колено я в грехе перед тобой, богоравная Поленька,» – терпко подумал он. А вслух раскаянно сказал:

– Желторотик был… С простинкой… Разве молодой дури прикажешь? Одначе… Плюсы есть и у ошибок. Их можно подправить… Даже через время… Что бы ты ответила, намекни я, что приехал к тебе навсегда?

– Навсегда? – отстранённо переспросила она, как сквозь полусон, плохо соображая, про что же здесь речь.

– Навсегда, – потвердел он.

Она неодобрительно покачала головой.

– То вжэ будэ стара дурь… Бедовый… В секунд всё вырешил…

– В секунду, если не считать двадцати наших лет.

– То-то и лихо… Года…

– А такая уж это напасть? Просто жених за это время… – Сергей тускло припечалился, – выскочил в люди, вовсю разбогател годами…

– Женишок ловкий, слова зря шелушить нечего. Да и невеста под пару. Край как богатая. Своих трёх ухажёров уже подняла… Я на лето молодше тебя, а ты ще семьёй и не жил. Я ж изжила свою жизню до пепла. Зараз я не я, это зябкая тенька моя. А вся я в своих хлопцах… Вроде не уркаганы. Боюсь, як бы уркаганами не выросли… Прихвалюсь, хай и не к случаю… Побежишь, бувало, у школу на родителево сходбище, станет Сергей Данилович, завуч, выкликать, так примирае душа. Хвалит моих. Другие, говорит, нипочём не хотят учиться. Вон Талаквадзе… Это кассир у нас. Жинка не робэ. Он один наворовал на домяку, як контора. Так про ихних детей Сергей Данилович… При отце-матери, говорит, едут на двойках. Весь день на велосипедах гоняют. День в школе, два мимо школы. Учиться не хотят. Тянут, тянут их за уши – все уши оборвут, ель тепленькие троечки к концу четверти вытянут с грехом пополам из тех беспутных ушей. А моих никто не тянет. Ни за руки, ни за волосы, ни за уши… Ни за что. Они и так… Митюша отличник не только по физкультуре да по пению. Круглый пятёрошник! Как начал пятёрками круглыми первый класс, так вот зараз в шестом, а каждый божий год по похвальной грамотке за каждый класс отхватывает. Глеб на учёбу жиже, крутей ученье ему даётся, так старается как!.. На собраниях Сергей Данилович гарно подхвалюе моих. Смотрите, говорит, в какой нужде-бедности бьются. Отец погиб. Мать одна, без хозяина выходила трёх сыновей. А смотри, ни один не пошёл в хулиганьё. Людьми будут! Ни один не курит. Учиться – передовые по школе идут, поведением отличники. Работать выйдут на чай – и тут первые. Во-он с кого примерность надо рисовать!.. Как это слухать? Я, може, заради таких слов на собрании и живу? Заради них и качаю беду-нуждоньку? Бедность производит людей из детей. Складно пока всё бежит… Вот вспомню себя в детские лета. Проучилась по чернотропу до первого снега, большь батько не пустили в школу. А тута одна троих тяну! Хиба цэ погано?

– Что сравнивать? Ты в школу пошла когда? В шестнадцатом? Время одно было. Сейчас другое… Сравнения сравнениями, только мы в сторону заехали. Кому что, а курице просьецо… Я без подходов-переходов… Надо нам, Полюшка, прибиваться друг к дружке… к одному островку…

– Э-э, – кисло усмехнулась Поля, – ума у тебя полна сума да ещё в горсти трошки… Стрянулся монах, когда повно в штанях. Про островок надо было думать до венца!

– А что я мог поделать, если твои старики всё гудили меня? Мол, гол, как сокол, зато востёр, как бритва! И не хотели меня в зятья.

– Може, того и не хотели, шо ты не очень-то и разбегался?

– Поля! – с какой-то перегорелой, с отлежавшейся, с домашней отчаянностью воскликнул Сергей. – Побойся Бога! Я ли не любил? Я ли не увозил тебя?

– Надо было увозить девку. А не бабу.

– Да ну куда бы я тебя увёз?

– Всего-то за межу… Хаты ж стоять рядом! И не померла б… А зараз в пустой след чего слова кидать?

– В пустой? Что, нам по сто лет? Мне тридцать семь, тебе в октябре вот, седьмого, будет тридцать шесть. Какие наши годы?! Гуляй, как вольная утка на воде. Ещё жить, жить… До нашего вечера далече…

На страницу:
20 из 21