bannerbanner
Поленька
Поленькаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 21

Сначала ходили взрослые, потом это поветрие придавило и детвору. Всю площадку Аниса выводила гулять на городской большак. Именно там всем детсадовским базаром она встретила с Катькой, со своей дочкой, Аниса.

Дети поверили счастью городских походов, но Антон к ним ни ногой. Он дичился сходбищ и на встречу отца всегда тайком один пускался в мёртвый час.

Пожалуй, это было первое, что он ясно помнил в своей жизни, – как бегал встречать отца с войны.

Миновав пятый район, городская дорога змеисто вползала на гору, вилась дальше к центру совхоза. Наверное, не было дня, чтоб по ней весело не промаячил какой краснопогонник оттуда, с фронта. Мальчик не сомневался, что во множестве этих людей отыщет отца.

После обеда в саду укладывали спать.

Для солидной строгости Аниса надевала очки, которые обычно болтались на всякий горячий случай в связке ключей на боку. Очки ей во вред, она в них нипочём не видит. Она ссаживала их на вершинку носа, командно лупилась поверх ободков, наклонив голову, будто собиралась бодаться.

– Иха, ребятьё, кому говорено? Спитя на здоровью! Зараз же засыпать! Как я!

Ради наглядности она смеживала глаза, валилась снопиком на одеялишко в проходе на полу, где было прохладней. В агитации за срочный сон она, нянечка, была так убедительна, что уже через минуту и впрямь засыпала сама первая.

Тут же Антон, изображавший мертвецки спящего примерного детсадовца, ловил басовитый Анисин всхрап, на цыпочках с разбегу перепрыгивал через её широковато разлитое мягкоперинное бедро и, старательно зажмурившись, соскакивал с низкого подоконника в нежную упругость высокой густой мохнатой травы.

Мальчик почему-то считал, что закрытые плотно глаза верное средство от всяких ушибов. Ушибов он и взаправду не наживал и не столько потому, что сигал с закрытыми глазами, сколько потому, что их, ушибов, вовсе не могло быть: барак где жил детсад, сидел прямо на земле, окно подымалось над нею чуть выше стула. А потом ещё трава такая, похожая на горушку зелёной ваты. Откуда здесь тебе убиться?

По углаженному до сверкания просёлку мальчик босиком бежал в майке, в трусах, в чём укладывали в постель, бежал на стрелку, где совхозный грейдер, вертлявый, корявый, в сухих ухабинах, как бы извиваясь в извинениях за свою нищету, боязливо втыкался в вальяжный, в тугощёкий большак, по асфальтному, по гладко-широкому телу которого смерчем прожигали чужедальние машины.

До крайности его тревожило, а ну завезут незнакомые шоферы отца куда? Вот забудь свернуть к нам и потащит дорога совсем в Баиалети, в Джумати,[92] в Ниношвили, в Мачхварети, поведёт в дикие, в варяжские горы горские, куда чёрно лез за поворот асфальт; и оттого, выждав машину, где были и военные, мальчик спугнутым зайцем выскакивал из канавы, летел следом (именно тут, на подъёме, мятая полуторка брала новую скорость, шла медленно) и сквозь дымный чад, которым, карабкаясь с могильным воем в гору, упалённо дышала машина ему в лицо, кричал, горько показывая на совхозный просёлочный отросток:

– Дяденьки! Вам не сюда? Не в Насакиралики? Хоть одному?.. К нам?..

Люди в пилотках цвели щемливой радостью.

– Нет, малышик, мы помним дорогу к своему дому. – С борта свешивалась участливая рука с кулёчком печеньев, липких подушечек. – Подправляйся! А то ты худой, как лучик…

Гостинец не шёл к душе тем, чем обычно бывал – кусочком счастья. Подарок говорил, что и на этот раз вышла сшибка. Смятый восторг ожидаемой встречи с отцом в одночасье растворялся, пропадал. В подарке виделась подачка. Вот-де тебе конфетки, только отвяжись!

Мальчик бросал пластаться за машиной и провожал её укорным взглядом исподлобья.

17

Где вы, дни мои,Дни весенние,Ночи летние,Благодатные?Где ты, жизнь моя,Радость милая,Пылкой юностиЗаря красная?

Вчерашние Полины слова про то, что вот они, сыны, совсем безразличны к отцу, не ходят его встречать, так обожгли Антона несправедливостью, что он и сказать ничего не нашёлся, только помрачнел, насупился и лишь наутро подобие кроткого, вязкого смирения качнулось в его глазах, когда мама раздавала задания на после школы.

На обед она домой не придёт. Работала в дальнем углу плантации, там и подхарчится насухомятину одними яблоками да с посоленным куском хлеба.

Митрофану пало бежать за три версты в Ерёмин лес за водянистыми ольхами. Сентябрь к зиме мажется, лишняя вязанка дров не помешает. Глебу напару с серпом идти за мост резать папоротник в компании скрипучей баловливой певички одноколёсной тачки. Привезти и обложить папоротником стены в сарае. Всё козам уютней будет в холода.

А Антону наказ простецкий. Насбирать опадышу, сухих сучьев. В ветер сами валятся с ёлок, что насажены вдоль дорог.

Мальчик еле выждал последний урок, стремглав примчался домой. Посиневший тоскливый соевый суп есть не взялся. Живо-два переоделся в приношенные, в подпрелые обноски – до него грели Митрофановы, потом Глебовы мослы – и сразу опять на ту стрелку.

И хотя возле района опадыша внавал под ногами, подбирать вовсе не горелось. Местами сучья вмыло дождями в глину, выгрязнило. Пускай с земли девчошки да старухи метут, а сова-молчун наломает чистенького сушняка на верхах!

Обирая сушенину, он белкой всплывал на самую маковку и, раскачавшись, сноровисто перемахивал на соседнее дерево. Ходебщик по верхушкам ёлок… Ёлкоход!.. Перебираясь с дерева на дерево, он долетал до крайней ёлки у городской дороги.

С гудящей, с шаткой выси то и знай пристально, ждуще глядел из-под руки в сторону города. Удивительно ясно и далеко был виден большак.

Люди в гражданке пропускались мимо внимания. Но едва обозначься на горизонте кто в военном, мальчика прошивал озноб. Он суматошно съезжал с ёлки, вприбег сносил обломыши в вязанку.

А в голове роились стада мыслей. А вдруг он мне отец? А как я узнаю его? Я его не знаю, не помню… Так пускай он сам узнает меня!

Мальчик держался на видах. Прохожий ещё издали мог в доточности его рассмотреть. Мальчик знал, что весь просвечивался, как под рентгеном, под взглядом незнакомца и впотаях сам следил за ним. Однако человек проходил мимо. Мальчик разбито примирал…

И скольких военных встретил и проводил он щемящим, зыбким взором…

Оставалось самую малость добрать дров.

Он снова полез на ёлку.

Слипались, плотнели сумерки.

Мальчик ватно счахивал хрусткие сучья, медленно поднимался. Он велел себе больше не смотреть на городскую дорогу, изо всех сил старался не смотреть, но скоро поймал себя на том, что безотрывно смотрит на дорогу и видит военного с крестом ремней на груди.

У мальчика радостно охнуло сердчишко. Он камнем слетел на землю и невесть почему пустился ему навстречу.

На стрелке мальчик стушевался, стал. Удобно ли идти дальше? Сомнение тут же выпало из головы: дяденька военный вывернулся из колена большака. Шагал он, рослый, сильный, широко, спешно. Он сразу заинтересовал собой, своей молодецкой выправкой. Мальчик без стеснения смотрел на него во все глаза, смотрел с изумлением и в то же время ещё вроде как с досадой.

Мужчина подошёл, остановился и улыбнулся так просто, так хорошо, будто они были отец и сын и только вот вчера вечером разошлись.

– Папку с фронта ждёшь?

Мальчик зарделся, неуверенно кивнул.

– Ты не Долговых ли будешь? И у тебя мама Поля?

– Ма-ма По-ля… – по слогам конфузливо подтвердил мальчик.

Военный сражённо отступил шаг назад, как бы собираясь получше рассмотреть мальчика.

В мальчике шевельнулась неясная надежда, кольнула в маленькое сердечко и засмеялась. Мальчику не хотелось, чтоб она пропала, он смотрел мужчине прямо в глаза, ждал ещё вопросов. Но тот странно молчал. Гладковыбритое лицо с кустоватыми морщинками на лбу враз побелело; дрогнули, скривились губы. То ли заплакать хотел, то ли улыбнуться.

– И у тебя ещё два старших брата… Митя… Глебка… Сам ты Антон.

– Откуда Вы всё знаете? – обомлел мальчик.

– Отцу положено хоть по именам знать своих сыновей…

Военный опустился на одно колено перед мальчиком, прижался к нему и поцеловал.

– Вот мы и встретились, сынок… Встретились… Ты чего такой смурый? Или не рад?

– Я весь радый… – нерешительно пробормотал мальчик, глядя в землю.

– Ну, раз радый, поцелуй для начала, что ли?..

Военный ласково тряхнул его, ребячливо потянул себя за щёки в разные стороны, подставился. Лицо сделалось уморительное, потешное, как у бурундучка. Наливаясь смелостью, мальчик со всей сердечной отдачей ткнулся холодным носом в жёсткую щёку.

– Так бы и давно! – Военный весело подхватил его на руки и твёрдо зашагал к посёлку. – Сынок, ты в школу уже бегаешь?

– Вчера первый день ходил. Я ещё поведу Вас к Сергею Даниловичу. Пускай посмотрит, какой у меня папка. А то вчера знакомился он с первоклайчиками…[93] Все называли себя правильно. Все знали, как иха папков зовут, только я один не знал. Вы ж ушли на войну, я был совсема малюхонький.

– Всё верно. Причина уважительная.

Сколько помнил себя мальчик, он впервые оказался на руках у отца. Это было Бог весть какое счастье. С превеликим торжеством он выпрямлялся, когда накатывался кто навстречу – здесь могли быть лишь свои, из посёлка, лучше собственной ладони знали друг друга – и на всякий вопросительный взор гордевато взглядывал на отца, как бы похвалялся:

«А это мой папка! Поняли! Вот такой хороший. Вот такой сильный у меня папка!»

Однако мальчика несколько смутило, что никто из встречных не заговорил с отцом. Ну, ладно, сам-то он был головастик, когда уходил отец. Но встречные все взрослые, отвековали на пятом век. Они-то уж и должны бы близко знать отца, должны бы заговорить, как это принято при встрече с человеком оттуда.

А может, они просто завидуют, что отец такой добрый, такой молодой, такой видный? Конечно, завидки щиплют! Пускай отца я не помню, так зато он меня распрекрасно угадал первый!

– Сынок! А теперь ты знаешь своё отчество?

– А то! Никит…т…т…т…т…

Антон забуксовал. Битый час мог тырчать, так и не выговорив своё крючковатое отчество.

– Никитич, – опало подправил отец. Он пошёл как-то медленней, тяжелей, без желания. Это сразу уловил мальчик. Забеспокоился.

– Вы устали?

Отец с усилием, раздёрганно улыбнулся:

– Хоть ножом режь.[94]

– А по правде? Без смеха?

– Разве по мне видать?

– Очень даже. Устали! Устали!!

Мальчик соскользнул с рук, схватил отца за указательный палец и торопливо потащил по бугру к бараку. Важно толкнул плечишком свою дверь.

– Ма! Посмотрите, кого я привёл! Целого папку!

Поля – она чистила картошку – выронила и картошину и нож. Нож впился носом в пол, закачался между нею и вошедшими.

– С… Сер… рёга!.. Якими бедами сюда?! – часто моргая, в растерянности пробормотала Поля, занялась вытирать руки о полотенечко у печки. – Иле ты живый, иле то тень твоя?

– Живой… живой… варакушка…

Она неловко подала ему руку, и он долго, крепко её жал; они смотрели друг другу в глаза, полные слёз, и каждый стыдился этих слёз, боялся, что вот-вот прожгут наружу, а потому на миг отворачивался чуть в сторону и тут же снова неверяще, хватко всматривался в святые черты, словно проверял, в самом ли деле перед ним тот, чей голос только что прозвенел золотым колокольцем из юности.

«Что это они трясут друг дружке лапки без конца? Заело, что ли? Иль не могут для разнообразия поцеловаться?» – подумал Антон, и его недоуменный, ненастный взгляд ожёг Полю.

Краска ало мазнула её по щекам. Поля виновато выкрутила свою руку из цепких, липких горбылёвских пальцев, всполошённо засуетилась, запричитала:

– Оё!.. Да чего ж мы стоимо́ як малые дети?.. С дороги… Надо сготовить… Я печку зараз… Антонька, где твоя вязанка?

Мальчик покаянно плеснул руками.

– Ма! А за папкой я забыл про дрова! Набрал, у стрелки связал под первой ёлкой. А принести забыл…

Горбылёв не знал, куда себя и деть в эту тягостную минуту. Этого ещё не хватало. Из-за него остались без дров!

– Я пойду! – стараясь выпередить всех, пропаще пальнул он.

– Не-ет, – ласково возразила Поля. В её ласковости были власть, необоримая сила. – Ты гостюшка в доме, а гостюшка пленник. Як скаже хозяйка, так и будэ. Передохни с дороги… Я сама пойду. А то кто щэ хапне… Я скорушко, скорушко… А ты, Антон, сидай за уроки, делай начинай…

Поля ушла.

Мальчик достал из сумки тетради. Сел к столу.

– Чудно́ как в этой школе… – Он макнул перо в пузырёк из-под лекарств, чернила сам делал из бузины. – Заданию дали – списать крючочки на полную страницу! Зачемушки так много крючков? Я одну строчку испишу, уже буду знать… И чего мазюкать кусочки буковки? Я и так уже умею писать целую а!.. Во всех книжках её узнаЮ́… – К бочоночку он усердно привесил долгий пухлый крюковатый хвостишко. – Вот и первая моя Аюшка!..

Буква явилась уродливая. Но ему она нравилась и такая.

Антон поднял на Горбылёва глаза, полные любопытства, торжества, удивления, досады, повязанные крутой обидой.

– Па! Вы Ник… – Мальчик вздохнул, набрал в себя воздуху. Имя отца он ещё ни разу не произнёс с ходу, ни разу не слил единым духом в одно слово. Он останавливался на серёдке. Копил силёнки. – Вы Ни…ки…та?.. Или чужой Серёга?.. Вы папка мне?

– Это выяснится чуток позже… Но сегодня… Всё зависит… от нашей мамушки…

– А от Вас совсем ничего?

– Совсем ничего…

– Не верю, – твёрдо сказал мальчик. – Зачем ма назвала Вас Серёгой? Я думал, Вы обидитесь. Не отзовётесь… А Вы отозвались. Навели вид, что ма вовсе и не оговорилась, и не обшиблась… Она вот точно обшиблась! Обшиблась же! Да? Ну скажите – обшиблась!

Кто бы мог понять, что кипело сейчас в бедной солдатской душе? Горбылёв не смел поднять головы, не смел произнести всего единственное одно слово.

За дверью заухали спасительные шаги.

Вошёл Митрофан с ведром воды.

– Здрасьте, – поклонился слегка незнакомцу.

Горбылёв благодарно кивнул. Спасибствую, водоносик, отбил от смертного допроса!

Обеими руками поднял Митрофан перед собой полное ведро, напрягся так, что жилы вспухли на висках, поставил в угол на табуретину.

К Митрофану подбежал Антон. Повис на шею, жарко зашептал в ухо:

– Э! Митюха! А знаешь, кто это? Папка!

Шёпот был громкий. Растерянный Горбылёв отчётливо слышал каждое слово.

Горбылёв весь сжался. Что-то скажет Митенька? Подумать… Тогда, в Новой Криуше, этот первяк лежал у Поли на руках, и Горбылёв пытался умкнуть её вместе с сыном. Теперь этот Митенька был не по плечи ли самому Горбылёву. Горбылёв надставил ухо. Вытянулся в нитку слуха.

– Папка! Не веришь? – долбил своё Антон.

Митрофан брезгливо поморщился.

– Что ты поёшь, дядюня сарай?[95] Харе балдеть. Харе выступать не по делу.

– Чего это не по делу? Говорю тебе, папка!

– Что, донесение по говорилке[96] прибегало?

– По громкобрёху разве такое скажут? Я те говорю!

– Хо! Напугал козла капустой! Ну, бесогоник, в твоём кумполе, – калачиком указательного пальца Митрофан тукнул брата по лбу, – все шарики поплавились. Вчера на всю школу ревел – не знаю отчества! Сегодня он уже казакует при живом папаньке! Ты хоть изредка думай, что мелешь, макарка! – Митрофан зачерпнул кружку воды. – На! Напейся и не майся дурью, дурасёк ты с придурью в триллионной степени!

Антон оттолкнул кружку.

– От такого слышу… Нервенная Система!

Нервная Система – прозвище Митрофана. На эту дразнилку он всякий раз вскидывается раненым зверем. Но сейчас, при постороннем, удержал себя.

– Язычок-то к щёчке прижми… Лучше культурненько своё послушай. Слышь, как гремит до сех твой пустой калган? – показал Митрофан пальцем Антону на его голову.

– Не пустей твоего… Не слышу…

Митрофан горестно закачался.

– Яман… дрянцо твоё дело. Ты вдобавку и глухой, как осиновый пень. Ну что ж, мы не гордые, для глухих можем и дважды позвонить к обедне… – Митрофан снова замахнулся, но бить раздумал. Крепко взял протестантика за плечи и, внарошке поддавая киселька, подвёл к увеличенной фотокарточке на стене в картонной оправе. – Не знаешь отца в лицо? Так вот смотри. Запоминай. Не спутай. Слева в платке ма. А это вот, в галстуке, наш папаня, хрусталик ты мой неразменный![97]

Исподлобья, воровато Горбылёв прикипел к карточке.

– Это они снялись вскоре после свадьбы, – пояснил Митрофан. – Мама говорила…

– Да, похоже… Тут она молодая-размолодая…

Разговор не вязался.

Легло молчание.

Митрофан слышал, негоже оставлять гостей без внимания. Спросил первое, что вошло на ум:

– А вы из города?

– Оттуда.

– Вы уполномоченный по займу?

– Почему ты так решил?

– У нас подписывались на заём. Мама подписалась не на всю катушенцию. Так бригадир страхи напускал. Вот нашлю на тебя уполномоченного, подпишешься как миленькая!

– Гм… – глубокомысленно сказал Горбылёв. Больше сказать ему было нечего. Он подумал, повторил: – Гм… гм…

Темнели окна. Густая чернь уже затопила углы. Но мальчишки всё не зажигали каганец. А чего зажигать? Надо экономить. Голоса и без света слыхать.

Горбылёв кисловато покосился на Митрофана.

Во встречном взгляде подростка было что-то такое, что не сразу понял Горбылёв, – осуждение, вражда, удивление, – и всю эту кашу чувств покрывал, как показалось гостю, разгульный, неистовый гнев.

Несколько мгновений они безотрывно смотрели друг на друга, будто взгляды их заклинило. Первым не выдержал этот поединок Горбылёв.

– Гм, – буркнул он и, теряясь под холодными, застёгнутыми взорами, машинально попятился к двери.

На крыльце он остановился в замешательстве.

«М-может, вернуться с видом как ни в чём не бывало? Потолковать ещё?.. Об чём?.. И так уже наплёл, пентюх козлинай! Зачем было навяливаться в отцы? Как глядеть им в глаза?..»

Он неуверенно потянулся к дверной ручке, однако взяться за неё у него не хватило духу, и он, постояв-постояв с протянутой рукой, разбито сошёл со ступенек.

Торчать колышком у дома и вовсе не рука. Не лучше ль с хозяюшкой сбегать по дрова?

По едва заметной в тугих сумерках тропке, что сливалась с бугра, ударился он догонять Полю.

– Сережа, иле ты тупотишь? – скоро обернулась она на сапожиное уханье.

– Я… Я, Поленька…

Он прикинул.

За то время, что она ушла, она могла уплясать ого-го куда, а она отскреблась от барака всего-то на воробьиный скок. Добрая догадка шевельнулась у него в груди. Верила, ждала, что нагоню! Вот я и весь тут в полной наличности!

Сергей пошёл рядом. На узкой стёжке тесно идти вдвоём. Они цеплялись руками друг за дружку, и предусмотрительный Сергей поймал ненароком её за запястье.

Она не забирала у него свою руку. Значит, не забыла, любила? Значит, всё выходило на благодатную дорогу?

Он сильней стискивал ей пальцы. Она же растерялась, подивилась, что вот мужчина взял её за руку. Неужели она ещё та, на ком может ожить, отогреться мужской глаз?

Горбылёв заскочил ей наперёд, обнял и дрожаще потянулся к её губам. В ней пропало ощущение удивления собой, она резво отвела от себя стремительно надвигающееся в темноте его лицо.

– Господь тебе навстречку, Серёжа… Отвыкла я от такого баловства…

Он снова взял её за руку.

Она свернула тяжёлую, в трещинках ладонь в желобок и, высверливая его из его руки, вывернула быстро, до неожиданности легко, так что даже сама с укором посмотрела на него, мол, а что ж слабо так держал?

Может, ему поблазнилось, что именно это прочитал у неё на лице, но не занялся, как в жаркой, в лиховой молодости испытывать судьбу, отвял с приставаниями и понуро побрёл рядом.

Ей и в самом деле было неприятно, что в грубости обошлась с ним, хотелось как-то замолить свою резкость. Она то и дело участливо, тоскующе заглядывала ему в лицо, внешне спокойное, озадаченное, и от этой спокойности помалу становилось уверенней у неё на душе.

– Как ты меня нашёл в этой Грузинии? Где прознал, шо я в Насакиралях?

– Проще простого, – отходчиво вздохнул он. – Твои письма бегают за Воронеж к старикам на хутор Собацкий?

– Ну…

– А читает кто их твоим старикам? Пишет под диктовку кто? Моя сестрица… Вот и вся разгадушка… Живёшь-то как, Поленька?

– Живём… День да ночь и сутки прочь, так и отваливаем!

– А всё же… Как?

– По-всякому… То плохо, то погано…

– Ка-ак!? У тебя ж тут Кавказ!

– А думаешь, твой Кавказ мёдом мазанный?.. На севере было холодно, темно… А тут вечная сырая баня. Малярия…

– Чем ты занимаешься?

– На чаю курортничаю… С севера слетели вниз… Уквартировали нас в бараке на первом районе. Лет с пять там отжили – ан нас перевозють сюда, на пятый район, а посёлочек на первом районе весь пошёл под тюрьму. Все бараки, где мы жили, теперь тюрьма. Мы и не подозревали, что роскошествовали в тюремных дворцах… Что тюремщики бьются на том чаю, что мы, нетюремщики… Какая между нами разница? Та и разница, шо их посёлушек обнесли колючей проволокой, а наш – штакетником… А так всё остальное то же… Шо у тюремщиков за проволкой и шо у нас, по сю сторону проволки… Одни дожди нас купають, одно солнце нас выжаривает на чаю… Чай, эта подлюка, какой же он раскапризный! Почти круглый год, зараза, не отпускае. Особенно круто летом, в сезон. День якый перестоял, уже в первый сорт негожий. Поэтому из нас тут все жилушки выдёргивають. С темна до темна сбирай той чай. Ряды тесные. В погожой день утром войдёшь – сразу по сердце мокрый. Роса! И до обеда раком на солнце паришься. Вот тебе и бесплатна баня. А дождь посыпал – всё та же баня. Не пустять с плантации, покуда чаинки те проклятые бачишь… Малярийные, гнилые места… А обжились… Обустроили русаки… Обживёшься, Серёж, и в аду хороше… Та шо про меня? Ты б вон чего сказал… Как в Криуше, в сенокос… Когда чуть не увёз меня…

– А, кабы без этого чуть… Я тут сбоку напёку… Мне б и ладно было на душе, будь у вас с Никитой всё хорошо. Говорил же я тогда тебе… Как вернулся свёкор из лагеря, надо было с Никитой бежать из Криуши куда глаза глядят.

– Ты мне такого не говорил.

– Верно. Хотел сказать, за тем и наезжал в Криушу… Да не удалось сказать. А вот во сне говорил… И не раз…

– А я и разу не слыхала…

– Уехали б сразу, как дед вернулся из лагеря… Не было б тогда ни заполярного севера, ни этой, – он потукал пяткой сапога в дорогу, – ни этой малярийной Грузинщины. И не было б этого чуть…

Он вслушался в сухо выпархивающие у него из-под сапог мелкие камешки и прыгающие попереди них. С устали Сергей еле волочил ноги по боку дороги, отчего зернисто-каменная мелочь весёлым веерком прыскала из-под носков, катилась и летела тенькая. Ему нравилось слушать звон камешков, оживающих у него под ногами.

– Так как ты тогда-то? – спросила она.

– А-а… т о г д а – т о… Что ж тут вспоминать? Как видишь, цел. Ну и на том спасибо доле. Раз живой, не ищи в мёртвых… Сильно мне тогда угладили криушанские холку. Вернулся в себя уже в ночи… Вот так же темень, прохолодь. Очнулся – звёзды низко. Не пойму сразу, что я, где я. Только потом доехало, что видеть мне те звёзды с белый кулак вон за какое счастье доспело… За Полюшку… Не знаю, когда б я и опомнился, не заслышь как сквозь сон ржанье лёгкое коня… Явственно чую, как ласково овевало, опахивало меня живым духом. Заламываю лицо вбок – мой запряженный буланик печально мотает головушкой. Чисто спрос тебе родительский сымает, докуда я буду вылеживаться…

– Ох… Позверели люди, забили до смертей да и спокинули человека одного домирать. А скотиняка разумность, жалость имеет… Ждёт, шагу не отступнёт от хозяина. Имей руки, рази она не унесла б его домой?

– Да-а… Долго ещё надо человеку, хренову царишке природы, учиться у животных добросердечию, человеколюбию… Почернел мне без тебя белый свет. Крест я поставил на комсомольско-пионерской всегдаготовности. Вылез из комсомольской кареты да и мах в председатели. В Скрыпниково. Прямой ведь резон служить мне при земле. У меня ж диплом агронома, непотопляемый поплавок… Колхозишко достался с листок, ладонь у меня пораздольней. Дела вроде путно вязал. Вроде на свою месту набежал. В почётность вошёл. Всяк кулик на своей кочке велик… Затёрся в глушинку, до самой войны день в день отстрелял. Была мне бронюшка. Мог в председательской норке отсидеться. В начале войны предложили в райком уже партии. Инструктором пошёл. И бронька моя со мною пошла. Но войнища такой горячей вони подпустила, что не усидел. Руки-ноги при мне, чего ж бронькой прикрываться, как фигой? Не самоволью ли сбёг на фронт… Хоть Ницше, немецкий зверюга философ, – на его идеях поднялся Гитлер, – и сказал, что «совесть – это жестокость, направленная против себя», но эта жестокость против себя всегда была по мне…

Сергей смолк.

Поле хотелось всё знать о нём, однако поспрашивать не смела. Боялась, а ну примет её расспросы ещё в обидную сторону, за разведывалку, и какое-то время они молча шли в чернеющих сумерках.

На страницу:
19 из 21