bannerbanner
Лютый гость
Лютый гость

Полная версия

Лютый гость

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

Мальчик не пытался скрыться, объяснений не давал и, по свидетельствам сотрудников полиции, вид имел затравленный, что и понятно, учитывая низость и нелепость совершенного им поступка. Тринадцатилетний преступник был обезврежен и немедленно доставлен в психиатрическую клинику Панкофена, где он будет тщательно обследован врачами и подвергнут принудительному лечению».

– Ну, что я говорила? – сестра Бландина вернула вырезку аббатисе и сокрушенно покачала головой. – По-моему, сомнений в ненормальности ребенка нет, и он еще доставит нам проблем, однако вы правы, мать-настоятельница, – лишь милосердием и лаской можно облегчить страдания этой заблудшей души…

– Важнее постараться не стать причиной этих ее страданий, – подала голос сестра Эдит. – Жизнь изрядно потрепала этот зеленый росток, и, думаю, ничего плохого не будет, если хотя бы здесь, у нас, с ним станут обращаться тепло и по-человечески.

Мать Теофана посмотрела на нее поверх очков долгим оценивающим взглядом, прежде чем с угрожающим спокойствием изречь:

– Вы хотите сказать, сестра, что с кем-то из воспитанников здесь обращаются не по-человечески? Вы имеете в виду кого-то конкретно?

– Упаси бог, матушка! – чуть поклонилась Эдит, скрывая улыбку. – Однако… Я совсем недавно здесь и не знаю всех нюансов, но в списке воспитательных мер, что висит в преподавательской комнате, я нашла десятки санкций и наказаний, но ни единого поощрения…

– Как вы сейчас верно заметили, дорогая, вы у нас совсем недавно, а уже позволяете себе обсуждать устав обители! Думаю, что…

– Разве нещадная порка детей и попытки сломить их волю в темном сыром подвале прописаны в уставе ордена Петры-Виргинии? Если это так, то я очень прошу указать мне это место в тексте, мать-настоятельница!

Лицо Теофаны окаменело.

– Я не закончила, сестра Эдит, и не смейте более перебивать меня! До вечерней службы еще есть время, и думаю, что вам сейчас следует отправиться к себе и хорошенько обдумать свое дальнейшее поведение! Мы с вами еще вернемся к этому разговору, и надеюсь, что ваше отношение к правилам и иерархии (на последнем слове она сделала существенный нажим) в корне изменится. Ступайте!

Отвесив аббатисе глубокий, почти земной поклон, сестра Эдит вышла из кабинета. Разумеется, она поступит именно так, как ей приказала матушка, и постарается раскаяться в недостойном своем поведении.

На смазливом лице сестры Бландины играла улыбка гиены. Ничего не могло быть приятнее такого подарка – быть свидетельницей унижения этой задиристой выскочки, мнящей себя сердобольной и целомудренной! Словно полный кувшин животворящего бальзама пролила Теофана на израненную душу старшей воспитательницы!

– Как хорошо вы ее пожурили, мать-настоятельница! Теперь она тысячу раз подумает, прежде чем поучать кого-либо!

Аббатиса едва слышно вздохнула.

– Идите и вы, сестра Бландина, идите! Посвятите оставшееся до литургии шестого часа время своим обязанностям. Кстати, сестра Ойдоксия зачем-то искала вас.

Легкий поклон, и старшая воспитательница интерната вышла вон.


Время приближалось к одиннадцати, и в замке Вальденбург было тихо. Все воспитанники находились на занятиях в поселковой школе (в самом монастыре им преподавали только религию, чистописание и природоведение, в котором каким-то образом была сведуща сестра Азария), большинство монахинь трудились каждая на своем поприще (кто сестрой милосердия в больнице, кто в булочной, кто в городской библиотеке), а глухонемая сестра Вера, окончив свои прачечные дела, сидела с рукоделием в углу холла и шума не создавала. Крючок прыгал в ее отекших, заскорузлых руках на удивление бойко, а выползающее из-под него белое кружево, коего Вера за ее многолетнее пребывание в монастыре навязала километры, поражало тонкостью работы. В маленький мирок глухонемой было трудно пробраться, да в нем, наверное, и не было места ни для кого, кроме Бога. Рассказывали, что Вера не всегда была такой: когда-то она якобы даже читала стихи со сцены и готовилась в артистки, но, чудом избежав смерти от топора пьяного отца и став свидетельницей того, как этот самый топор превращает в кучу кровавого месива ее мать, Вера утратила речевые способности, замкнулась в себе, опустилась и, несколько лет проведя в доме для умалишенных, была отпущена в обитель ордена Петры-Виргинии. Не получив никакой профессии и не умея говорить, она, в отличие от других сестер, не могла работать за стенами монастыря, а потому занималась прачечной, смотрела за порядком в помывочной и кладовых, да иной раз, когда этого требовали обстоятельства, приглядывала за сорванцами-воспитанниками. В обители Веру по большей части просто не замечали, она была словно частью интерьера, и мало кто задерживался взглядом на ее бесформенной приземистой фигуре с невыразительным, покрытым сеткой морщин лицом и всегда чуть шевелящимися, как будто она хотела поведать о чем-то, губами.

В это время дня в замке не было никаких занятий: религиозные назидания матери Теофаны воспитанникам были запланированы на шестнадцать часов, а изучение жизнеописания Святого Фомы – лишь на завтра. Сестре Азарии с ее природоведением также не нашлось места в сегодняшнем расписании, так что остаток монастырского дня обещал быть спокойным. После повечерия сестры, не занятые воспитанием молодежи, кивнут друг дружке и, оберегаемые ангелами, разойдутся по своим кельям. С этого момента и до утра для монахинь наступало время «большого молчания», которое, согласно уставу, могло нарушаться лишь в экстренных случаях.

Воспитатели, конечно же, были освобождены от исполнения этого предписания, так как молча совладать с дикой оравой разнузданных детей и подростков было бы не под силу ни уродливой, как саламандра, Ойдоксии, ни прекрасной, как породистая лошадь, Бландине, ни даже спокойной и терпеливой Эдит. Первым двум речь требовалась для громогласных или шипяще-угрожающих журений, последней – для вдумчивых, рациональных объяснений и завораживающих историй, которых она знала в избытке. Когда сестра Эдит садилась на стул у двери в их спальню и вела сказ о каком-нибудь влюбленном в тень огня средневековом рыцаре, нашедшем смерть на подступах к объекту своего вожделения (скрывающемуся, само собой разумеется, в замке Вальденбург), то даже начитанный скептик Шорши откладывал в сторону свою очередную книгу и начинал прислушиваться к тихому, немного приглушенному голосу девушки – самой молодой из датских ключниц. Как только это происходило, замолкали, будучи знакомы с гневом своего предводителя, даже самые неугомонные из воспитанников, а долговязый Карл по кличке Бродяга, которому ничего, кроме пакостей, интересно не было, просто забирался с головой под свое колючее одеяло и засыпал.

Свои волшебные рассказы и тихие, никому не знакомые странные напевы, которые она обращала, как правило, к притаившейся за окном ночи, сестра Эдит чередовала с расспросами. Ее интересовало все: как прошел день у Томаса и что так обрадовало сегодня после завтрака Франци? Почему плакал в раздевалке маленький Анди? Не находит ли Шорши, что школьная учительница географии слишком мало требует от него (ведь он такой умный!) и зачем Вилли Кай снова целых полчаса топтался у входа в подвал, ведь там нет ничего интересного? Ах, вот как?! Он хотел убедиться, что дверь плотно закрыта? Какая чепуха! Он уже большой мальчик и должен бы понимать, что никаких чудовищ там нет…

И так далее. Ни спорить, ни тем более ругаться с сестрой Эдит было невозможно, как невозможно, да и не хочется, плевать в солнце, согревающее и дарящее тебе лучи своего света. Эта кроткая женщина, неизвестно почему принявшая постриг, не была ни грозной, ни властной, ни даже просто волевой, но именно ее тихий, ласковый голос в мгновение ока наводил порядок в нестройных рядах «трудных» подростков. Такого волшебного эффекта не достигал ни ледяной, состоящий почти из одних приказов, «барабанный бой» сестры Бландины, ни проникнутый ненавистью зубодробильный скрежет старой карги Ойдоксии, единственной целью которой было найти повод для применения пыток к «несносным поганцам».

К несчастью, три воспитательницы должны были чередоваться при исполнении своих обязанностей, и потому лишь каждый третий вечер дети могли рассчитывать заснуть без страха и окриков, а заодно и услышать что-нибудь интересное. Впрочем, некоторым из них – тем, что постарше, – созерцание раскрепощенно дефилирующей вдоль ряда двухъярусных коек пышнотелой нимфы Бландины также доставляло немалое удовольствие. В их глазах она была воплощением женского начала, и каждый подросток, которому доводилось вдохнуть дурманящий запах ее тела, получал на ночь порцию таких снов, до которых волшебным сказкам Эдит было никогда не дотянуться.

Лишь сестра Ойдоксия – карикатурный слепок сказочных лесных троллей – являла собой истинную беду: редкий вечер ее дежурства проходил без отправки одного из воспитанников в темный сырой подвал для увещевания, а то и назначения на следующий день полноценного вразумления. В отсрочке наказания и заключался маленький «фокус» сестры Ойдоксии: назначая издевательство за какую-нибудь явную мелочь, она не могла быть уверенной, что мать Теофана не отменит экзекуцию, а потому определяла отсрочку до завтра – в надежде, что обуреваемый ужасом ожидания виновник ударится ночью в бега, что уже по всем правилам неминуемо каралось вразумлением. Со временем эту ее стратегию раскусили, и воспитанники вальденбургского интерната не спешили обмочить штаны при оглашении ею приговора, но ненависть и презрение к сестре Ойдоксии от этого меньше не стали, и она чаще, чем другие сестры, становилась объектом злых мальчишечьих шуток. Впрочем, за кусачего рака в кармане плаща, кусок собачьего дерьма в ботинке и даже просто неосторожный смешок за спиной зловредная ведьма всегда люто мстила, поэтому конца этой войне не предвиделось.


Ну, и с некоторых пор в монастыре появился еще один примечательный персонаж, точнее, не появился, а приобрел новые качества. Речь идет о сестре Эпифании, с которой произошла несчастливая история, послужившая к тому же источником самой, пожалуй, мрачной легенды Вальденбурга, которую подслушал (а может быть, и выдумал) не так давно один из местных героев – ушлый мальчонка по имени Франци.

Как-то раз этому самому Франци довелось иметь скучное «ботиночное дежурство» – сидел на низенькой скамейке в одной из комнат общего пользования в Верхнем замке (для уплаты трудового долга воспитанников туда пускали) и чистил вываленные перед ним бесформенные, похожие на солдатские, ботинки своих милосердных наставниц. Для того чтобы иметь удовольствие несколько часов кряду дышать гуталином, никакой провинности не требовалось – эта работа являлась частью обязательной программы воспитания сирот, позволявшей им, по словам матери Теофаны, «хотя бы на полногтя отблагодарить добрых сестер за каторжный воспитательский труд и те мучения, что они претерпевают».

Так вот, сидя на скамейке и махая без устали щеткой и бархоткой, парнишка увидел через приоткрытую дверь гладильной комнаты согбенные черные спины двух монахинь, склонившихся над подоконником и рассматривающих что-то в свете заходящего солнца. По напряженному шушуканью и временами прорывающемуся сквозь него легкому повизгиванию мальчишке стало ясно, что две «коровы» (как он тут же окрестил монашек) – жирная и тощая – напали на что-то, крайне их заинтересовавшее. Перешептываясь, они касались друг дружки своими крахмальными косынками и нетерпеливо переминались с ножки на ножку. Одну из них – толстуху Магду – чистильщик ботинок хорошо помнил и побаивался: ведь это именно она выкрутила ему давеча ухо да так натрубила в него своим гнусавым басом, что он чуть не написал в штаны. Имени второй монашки – тощей невзрачной тетки – он не знал, – она была занята где-то при хозяйстве и к его воспитанию отношения не имела.

Сейчас эта самая хозяйственная тетка что-то настойчиво доказывала Магде, тыча пальцем в лежащую перед ними на подоконнике вещь, а та, видимо, не желала принимать на веру речи собеседницы и невразумительно бубнила в ответ. Наткнувшись на стену твердолобости и теряя терпение, тощая монахиня повысила голос, и до замершего со щеткой в руке Франци долетели следующие слова:

– Какая же ты, Магда, ей-богу! Говорят тебе, что так оно и есть!

– Бррр… Бом-бум, дрр… – последовал ответ толстухи.

– Да ты не спорь, а подумай сама! Ну, где ты нашла эту гравюру?

Тут Магде, видимо, «вступило в стегно», она схватилась рукой за свою жирную ляжку и разогнулась. Она больше не подпирала рукой подбородок, и теперь ее ответ можно было разобрать.

– Ну, в подвале нашла, Эпифания, за старой решеткой. Я ведь тебе говорила…

«О как! Эпифания! – фыркнул про себя случайный свидетель разговора, не выпускавший из руки сапожную щетку. – Интересно, кто придумал давать монахиням такие идиотские имена?»

– А почему до тебя ее никто не нашел?

– Так ведь это… Решетка же землей была завалена, а когда недавно прокладывали трубы и отгребли землю, так она и выступила на свет божий. Открыть-то ее все равно нельзя, а вот руку просунуть можно.

Собеседница Магды хмыкнула и посмотрела на ту с любопытством.

– Чего это тебе приспичило руки туда просовывать? Что ты вообще там делала? Или забыла, что нам теплый туалет соорудили?

Толстуха смутилась:

– Да нет… Я не…

– Понятно. Жратву прячешь, – подвела черту Эпифания и тут же забыла об этом. – Так ты подумай, сколько времени эта гравюра могла там пролежать! Несколько сот лет!

– И что с того?

– Да то, что дамочка эта на гравюре – именно та дамочка, понятно тебе?

– Какая – та?

– Ну, до чего ты непроходимая, Магда! Беда мне с тобой!

– Брр…Бум! – толстуха снова склонилась над подоконником и подперла отвислую щеку ладонью, так что речь ее опять стала неразборчивой.

Тут сестра, что «по хозяйству», величественно выпрямилась, расправила плечи и, придав голосу торжественности, заявила:

– Это, глупая ты моя Магда, та самая княжна-оборотень, что сожрала и растерзала тут в пятнадцатом веке пол-округи, а потом и сама сгинула! Ха! А хочешь, я скажу тебе, недалекая моя подруга, где она сейчас?

– Г-где же? – прошептала перепуганная толстуха и оглянулась, словно ожидая увидеть за спиной оборотня.

Удовлетворенная произведенным эффектом и желая закончить речь наиболее выразительно, сказочница перешла на страшный шепот:

– Почуяв близкую расправу, она обернулась летучей мышью – бессмертным крылатым чудищем и правит с тех пор целым сонмом этих отродий, пищащих ночами и не дающих тебе спать, о бестолковая моя Магда!

– Неужели и впрямь? – попятилась та и, не окажись сзади нее табурета, опустила бы свою могучую задницу прямо на пол.

– Да! И это не все! Ты нашла ее портрет, сестра, ее оберег, и теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и вонзит в твою жирную шею свои маленькие острые зубы…

– О!

– А потом примется за остальных, как она уже это делала пятьсот лет назад! Ну, теперь ты веришь мне? А то никак тебя было не вразумить!

Услышав знакомое слово, Франци представил себе, как некто вразумляет неповоротливую старуху, и громко фыркнул.

– Ах! Кто здесь? – резко повернулась на звук сестра Эпифания, закончившая рассказывать одну из самых нелепых и бессмысленных своих историй. – Неужто сорванцы?

Бросив щетку и едва не перевернув банку с гуталином, струхнувший парнишка, ставший свидетелем ужасного пророчества, метнулся к двери и был таков. Сестры озадаченно переглянулись.

– Ну вот, Магда, теперь пойдут о нас с тобой слухи… Скажут, свихнулись старухи, и смеяться станут.

– Я им посмеюсь! – погрозила Магда кулаком в сторону невидимого противника, но было заметно, что и ей не по себе.

Тощая монашка вновь склонилась над лежащей на широком каменном подоконнике маленькой литой картинкой. Металл порядком позеленел за годы, но, присмотревшись, на нем все еще можно было разглядеть точеный профиль с локонами и полустертую надпись, сделанную старинными витыми рунами, а потому неудобочитаемую. Поднатужившись, Эпифании удалось разобрать букву «Э» в начале первого слова, слог «Вин» в третьем да связку «цу» между ними.

– Ты что-нибудь понимаешь, Магда? – спросила она озадаченно.

Та, вызубрившая когда-то в угоду настоятельнице историю монастыря, снисходительно бросила:

– Чего ж тут понимать? Это, безусловно, Элизабет цу Винцер. Та самая, чьи гнусности ты только что живописала этому змеенышу, что чистил ботинки.

– Так это… она жила в пятнадцатом веке и продала замок? Признаться, я лишь краем уха слышала об этом…

– Очень жаль, что ты такая необразованная, сестра Эпифания. Право, очень.

– Послушай, а она…гм…и вправду была таким монстром?

– Надо полагать. А иначе почему бы она так запомнилась? Кстати, историю про летучую мышь… ну, о том, что эта женщина обернулась крылатой тварью, я уже слышала раньше, только вот не помню, когда и где. Так что не приписывай себе авторство!

– Да я и не приписываю. Послушай-ка, Магда, а если это и взаправду она, то… что теперь?

– Теперь? – толстые щеки Магды разъехались по сторонам, соорудив на ее красном лице подобие улыбки. – Теперь она спустится к тебе ночью, бесшумно паря на своих перепончатых крыльях, и… вразумит тебя, о Эпифания!

Зычно захохотав, сестра Магда удалилась, оставив озадаченную и порядком испуганную собеседницу в одиночестве.

Франци же в это время не спеша, даже важно входил в общую спальню, чтобы стать героем, вновь и вновь смакующим подробности подслушанного им тайного разговора. Любопытные слушатели не заставили себя ждать, и с тех пор легенда о княжне-оборотне вытеснила прежнюю, оставив право бояться мертвых монашек в образе летучих мышей младшему поколению. Привилегию же рисовать в воображении стати и формы бессмертного вервольфа в юбке и поеживаться под колючим одеялом от такого же колючего, но приятного ужаса старшие воспитанники интерната целиком и полностью присвоили себе.


После этого случая прошло несколько тяжелых и серых, как непропеченный хлеб, монастырских месяцев. Первый восторг прошел, и Франци из героя снова превратился в рядового, уступив пальму первенства ребятам с кулаками покрепче. Сестра Эпифания, что так мастерски рассказала слышанную когда-то историю о владетельной летучей мыши, вскоре после того случая слегла с мозговой лихорадкой, но не скончалась, как того ожидали ее подруги, а лишь «совсем рехнулась». Она бредила, кричала, временами теряла сознание и не контролировала кое-какие физиологические процессы. Доктор Шольц – пожилой, неказистый, а потому пользующийся доверием настоятельницы местный врач, – осмотрев ее, побледнел, перекрестился и велел позвать священника. Однако после того, как пастор трое суток промучился у постели больной, а смерть так и не наступила, Эпифанию решено было переправить в больницу в Пассау, где она уже через несколько дней пришла в себя и заявила, что «выведет на чистую воду всех этих тварей и докопается до истины». Доктора и сестры, переглядываясь друг с другом и скорбно качая головами, не стали донимать больную расспросами: было ясно, что болезнь сделала свое дело и Эпифании никогда уж не стать прежней. Теперь она целыми днями шастала по окрестным территориям в поисках доказательств неизвестно чего: рыскала по каким-то музеям, шепталась с сирыми и убогими да донимала нелепыми расспросами бывших дворян, разыскивая их по геральдическим реестрам. По хозяйству теперь управлялась новая монашка, а еще более разжиревшая сестра Магда по-прежнему таскала свои телеса по территории и раздавала направо и налево оплеухи, забывая о системе пожурения-увещевания-вразумления, которой должна была бы придерживаться. Ну, а гравюра… Гравюра с профилем загадочной злобной Элизабет, якобы до сих пор обитающей в маленьком уродливом тельце летучей мыши где-то в замшелых недрах монастыря, исчезла.

В тот день, когда состоялся ее разговор с Эпифанией, сестра Магда, уходя, попросту забыла гравюру на подоконнике в гладильной комнате, а когда спохватилась и вернулась, то ни гравюры, ни Эпифании там не нашла. Полагая, что это именно та прихватила с собой старинную вещицу, толстуха потащилась в келью подруги и потребовала возвернуть ей прихваченное, но успеха не имела: сестра Эпифания сделала большие глаза и взяла в свидетели всех святых, что и думать забыла о той «железной картинке» и с подоконника ее не брала. Сестре Магде не оставалось ничего другого, как угрюмо ретироваться. Она нисколько не сомневалась в том, что противная худышка нагло лжет, однако доказательств тому привести не могла.

Снедаемая обидой, толстуха решила обыскать комнатушку сестры Эпифании в ее отсутствие и вернуть себе портрет девчонки-оборотня, который она почему-то вдруг страстно возлюбила. Несколько дней спустя, улучив момент, она и в самом деле ввалилась в келью, но наделала шуму и была застигнута своей обидчицей на месте преступления. Густо покраснев и устремив в пол свои поросячьи глазки, Магда принялась мямлить что-то невразумительное, а потом, просияв, заявила, что просто перепутала двери келий. Ни умом, ни находчивостью она не отличалась, и Эпифания, зная это, не стала глумиться над старухой и, вместо того чтобы пожаловаться настоятельнице, еще раз – так искренне, как только могла – заверила бывшую подругу в том, что не брала ее «старую, позеленевшую, никому не нужную железяку». Дорогая Магда должна ей поверить, что, даже будь у нее эта гравюра, она вышвырнула бы ее на свалку. Зачем собирать всякий хлам?

Хмуро взглянув на упрямую нахалку, сестра Магда ничего не ответила и вышла из кельи, решив дожидаться смерти воровки. Но смерть, как известно, – особа непредсказуемая и прогнозов не любит, в чем читателю этих строк еще доведется убедиться. А что касается гравюры, то она еще, может статься, и найдется…

В общем, обитель датских ключниц жила своей, полнокровной жизнью, словно одна большая семья. В семье этой, как и положено, побаивались мать, робели перед старшими сестрами, подшучивали над малышами и чурались дальних родственников. Одного лишь не было в этом странном семействе – общего домашнего очага и душевной теплоты. Но семьи, впрочем, бывают разные.

Глава 4

Доктор Шольц получает нового пациента, а Вилли Кай пьет чай сестры Эдит и предается горьким воспоминаниям


Со времени появления Вилли Кая в вальденбургском интернате для мальчиков прошло чуть больше двух недель. За это время парнишка немного освоился, разобрался в казарменных правилах и неписаных законах и приобрел среди воспитанников и монахинь репутацию спокойного, рассудительного и миролюбивого, хотя и излишне замкнутого и даже нелюдимого подростка. Впрочем, иногда он все же забывался и начинал торопливо рассказывать о своей жизни первому встречному, словно видел в собеседнике лучшего друга, но потом вдруг смолкал на полуслове, смущался и снова уходил в себя, как будто одернутый властным внутренним голосом. Дальнейшие попытки разговорить его были тогда обречены на провал: Вилли съеживался, часто моргал, как продрогший воробей, и смотрел испуганно. Впрочем, попытки эти предпринимала только сестра Эдит, – никто кроме нее не собирался вникать в причуды странного новичка.


Если бы кому-то этот робкий, скрытный мальчишка был по-настоящему интересен, то от него не укрылось бы, что Вилли Кай становился тем угрюмей и пугливей, чем меньше времени оставалось до отбоя. Мало-мальски общительный в полдень, во время ужина он уже почти ни с кем не разговаривал, на вопросы отвечал рассеянно, а перед сном и вовсе становился похож на побитую собаку. Он со страхом оглядывал общую спальню, подходил зачем-то к окну и, что самое интересное, непременно отправлялся в «Центральную Америку», где несколько минут стоял у входа в подвал, вглядываясь в его затхлую темноту и прислушиваясь к чему-то. Что именно он ожидал – или боялся? – там увидеть, оставалось загадкой: на вопросы воспитателей, которые неоднократно заставали его за этим занятием, мальчик отмалчивался и отводил глаза в сторону, так что ни сестре Бландине, ни доброй, искренне обеспокоенной его состоянием сестре Эдит не удавалось узнать ни мыслей его, ни побуждений. Старая же змея Ойдоксия и не пыталась этого сделать – ее основной целью было поймать подростка на чем-то сурово наказуемом. Но пребывание вечером в переходе между двумя частями замка никакими правилами запрещено не было, поэтому, увидев Вилли у старой лестницы, она ограничивалась окриком и легким подзатыльником, побуждающими его вернуться в общую спальню.

Для нас же с вами чувства и страхи парнишки не должны быть тайной. Запуганный в день своего прибытия сюда сестрой Бландиной, он боялся возвращения своей болезни – снохождения и возможности получить увечья, бродя в бессознательном состоянии по ночному замку. Особенное беспокойство внушало ему подземелье. Именно оно представлялось ему наиболее опасным из-за крутизны сырой лестницы, исходящего оттуда душного запаха смерти и еще чего-то, чему он не знал названия. Века, лежащие между постройкой крепости и его, Вилли, рождением, просто не могли не оставить следов… Он, разумеется, уже был наслышан о летучих мышах и духе «древней баронессы», якобы вселившемся в одно из этих мерзких созданий, и, как всякий тринадцатилетний мальчишка, не мог оставаться равнодушным к этим историям. В общем, он был во власти множества страхов. С одной стороны, он боялся, блуждая во сне, споткнуться и переломать себе кости, с другой же – боялся не споткнуться и добрести до страшных подземных клетей, где его, несомненно, ждет смерть от ужасных существ, обитающих там. Но больше всего мальчик боялся самого себя. Боялся, что беда его вернется.

На страницу:
5 из 10