
Полная версия
Нас ломала война… Из переписки с друзьями
Закончив свой обход, полицейские подошли к немцам, а переводчик дал команду: «Надеть штаны!» Однако строй не распускали. Пленные, стоя в строю, должны были присутствовать при дикой расправе. Избитых подняли ударами палок с песка. Кто-то из них поддерживал совсем изнемогавших. Человека без сознания полицаи заставили тащить за ноги по песку самих окровавленных пленных. Так гнали их, продолжая избивать, к проходной. По белому песку тянулся кровавый след. За ними спокойно проследовали немцы, тихо разговаривая о чем-то своем, покуривая сигареты, обходя кровавые пятна, оставленные избитыми пленными. Я давно заметила, что немцы большие аккуратисты, черт бы их побрал!
Все еще стоя в строю, мы видели, как полицаи провели всю группу вдоль проволочной ограды ко рвам. А потом слышали, как их там расстреляли. Нам разрешили разойтись.
Главным врачам велели разместить вновь прибывших по освободившимся в последнее время местам. Все расходились молча, подавленные пережитым.
Я вернулась на свое место. За окнами комнаты, которые выходили к лесу и рвам, еще были слышны отдельные выстрелы. Неужели кто-то пытался убежать? Ко мне пришли Василий Степанович и Толя.
– Что ты смотришь в окно, все равно ничего не видно, – сказал Василий Степанович, – тебе мало было того, что видела во дворе? Постарайся отвлечься от этого, иначе себя погубишь. Мы тут уж привыкли и стараемся не очень переживать.
– А зачем вас заставили снять штаны?
– Потому, что так они находят евреев.
– Это как же?
– Ты разве не знаешь, что евреи при их крещении проходят обряд обрезания?
– ?
– Ну, им обрезают часть мужского полового органа.
– А как же тогда у них получаются дети?
– Да не сам орган, а только часть кожи на нем! Вот по этому признаку находят и убивают евреев.
– Но есть же неверующие евреи. Без этого обряда, наверное.
– Они спасаются, если только по лицу или произношению не видно, что еврей. Иначе и их убивают.
– Раз уж их хотят расстрелять, зачем так зверски мучают перед этим?
– Потому что человеческая ненависть и злость беспредельны! – вмешался Толя. – Достаточно безнаказанности и власти. От этого люди теряют человеческое обличие. Особенно, если есть беззащитные жертвы, на которых можно вылить свое бешенство. Ты знаешь, ведь они уничтожают и цыган вместе с их детьми, без всякой жалости, всех вместе. Уж не говоря о том, что они делают с коммунистами и нашими моряками, если узнают о них! Достаточно малой татуировки на руке, вроде якоря, – расстреливают на месте. И все из-за того, что моряки везде врезали им, этим арийцам, как никто другой.
С отвагой и без комплиментов! Настоящие мужики! Покосили немцев без счета!
– Нам тут все-таки удалось, – вмешался Василий Степанович, – спасти некоторых евреев, выдав их за мусульман. Мусульмане тоже проводят обрезание. У нас было несколько татар среди пленных. Мы с ними договорились. Они успевали научить евреев нескольким словам на татарском языке, и при проверке те спаслись. Когда полицейские набросились на них, они стали произносить татарские слова, смешанные с русскими, и убедили полицейских и немцев в том, что они татары. А настоящие татары, когда их спрашивали, подтверждали: «Да, наши». Но тогда проверка была не сразу. Сначала запускали новых по баракам, а потом назначалась экзекуция. А теперь видишь, что делается, сразу же с поезда – и в строй, никого невозможно спасти!
– А почему не проверяют вновь прибывших отдельно, а смешивают со всеми и начинают проверять сначала? И тех, кого уже проверяли, и тех, кто только что прибыл?
– Кто их знает, – ответил Василий Степанович, – я думаю, им приятно лишний раз власть свою показать, унизить нас по-всякому при каждом удобном случае. Да и напугать при этом, показывая каждый раз эти муки. Вот, мол, что ждет каждого. Только пикните!
– Нам сказали вновь прибывшие, – добавил Толя, – что они так с нами обращаются и морят голодом потому, что Сталин якобы сказал: «У нас нет пленных. А если кто и попал в плен, значит – предатель! Чтоб не попасть в руки врага, нужно было застрелиться». Вот мы и оказались вне закона.
Никто нам не помогает, а фашисты только пользуются этим.
При таком раскладе нам остается умереть либо тут, либо в германских лагерях где-то в Европе. Тут один полицай рассказал нам о тех лагерях – фабрики смерти! А потом, если удастся выжить, что маловероятно, неизвестно, чем все для нас окончится при возвращении домой. Могут спросить:
«Почему не застрелился, предатель?» А то и помогут в этом деле…
– Вранье все это. Никогда не поверю! Кстати, я давно хотела вас спросить, почему это вы до сих пор не попытались убежать?
Оба заговорили одновременно:
– А как ты это себе представляешь? Полоумная! Что, не видишь, какая тут охрана?!
– Вижу. Но вы же взрослые люди! Есть и офицеры, и врачи, и не просто врачи – ученые! С ромбами. Один этот ваш горластый Алексеев чего стоит. Давно бы что-нибудь придумали. Сил у вас пока хватает, жить хочется. Я бы на вашем месте давно убежала к партизанам. Их полным-полно во всех лесах кругом.
– Ну, нахалка, ну, нахалка! – возмущенно повторял Василий Степанович.
– Пожалуйста, скатертью дорога, – иронизировал Толя, – беги, раз ты у нас такая храбрая! Может, и нас прихватишь… побежим за тобой.
Оба были раздражены ужасно. Я поняла, что наступила на больную мозоль.
Мы потом долго не говорили об этом. Я заболела сыпным тифом: тифозные вши добрались и до меня. Несколько дней подряд была температура за сорок, я почти не приходила в сознание и все время бредила. Потом мне уже рассказывали Толя и Василий Степанович. Как главврачу, немцы выдали ему термометр и баночку с марганцовкой. Василий Степанович разводил крупники марганцовки и, как только я приходила в себя на некоторое время, заставлял меня полоскать рот. Врачи сказали ему, что иначе первым же осложнением у меня может быть отит. Я думаю, и у вас так называется воспаление внутренней части уха.
От слабости я не могла поднять голову и полоскать рот.
Через несколько минут вновь теряла сознание. Василий Степанович был близок к отчаянию.
Как только я открывала глаза, надо мной склонялось его рассерженное лицо.
– Сейчас же полощи рот!
Я молча отворачивалась.
Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое. Сил не было совсем. Какое еще там полоскание…
Василий Степанович выходил из себя.

Бывший военнопленный, врач Биценко Александр Дмитриевич, 1980 г.
– Да что же это такое! – повторял он свою любимую фразу, – я кому сказал?! Полощи, дура! – дальше шли еще более зверские эпитеты, но я не шевелилась. Тогда они с Толей поворачивали меня, поднимали голову и силой заставляли полоскать рот. Доктор Биценко и еще какие-то другие врачи тоже не оставались в стороне, следили за пульсом, прикладывая ухо к спине, выслушивали легкие, всматривались в глаза, поднимая веки, меняли тряпку с холодной водой на лбу. Но чем они могли помочь? Я чувствовала их рядом. Закрыв глаза, слышала их голоса и однажды услыхала непонятную фразу, которую запомнила:
– Начинается воспаление легких, коллега, скорее всего – летальный исход…
Я слушала и думала, что это такое – «летальный исход»? И опять проваливалась в страшные сны. Все время почему-то сны были жуткие, приходила в себя в холодном поту и опять: «Сейчас же полощи рот! Кому говорят!» – и так пять, шесть раз в день. Не знала я, чьими молитвами в конце концов выжила. Колдовали надо мной атеисты, вряд ли кто из них молился. Но и они, и все в лагере, кто знал про меня, «до скрежета зубовного», как выразился однажды Толя, хотели, чтобы я осталась с ними. Им казалось, что в этом была какая-то надежда и для них. Как талисман. Но когда тиф и воспаление легких стали отступать, и я уже не теряла сознания, начались сильные боли в пояснице. Я все время стонала – ослабела и не могла больше терпеть боль молча.
Однажды я заметила, что, когда мне удается согнуться «треугольником», когда поясница становится «углом», боль почти пропадает. Но мне не удавалось надолго так складываться.
Узнав об этом, Толя поднял меня на руки. Спина «провисла», и боль стихла. Он носил меня по комнате, потом по коридору взад-вперед по три-четыре раза в день. Я засыпала у него на руках, а просыпалась от боли на кровати.
Несколько раз я говорила Толе, чтоб он не носил меня.
Худющий, голодный, сам еле душа в теле, а взялся носить такую тяжесть.
– Молчи, глупая, – отвечал он раздраженно, – что ты там весишь? Кожа да косточки! Костями даже назвать нельзя! И не смей командовать, что мне делать, а чего не делать, муравей несчастный!
Я понимала, что за грубым тоном пряталась тревога за меня, жалость, такая же, как и за ворчанием и обидными словами Василия Степановича. Возражать не было сил. Почти все волосы у меня постепенно выпали. Сколько возьмешь в руку, столько в руке и остается. Я показала этот ужас Толе со слезами на глазах. Толя посмотрел и вдруг сказал:
– Не выбрасывай этот локон. Дай мне его на память.
У тебя когда-нибудь еще вырастут.
– Зачем тебе?
– Если нас развезут по разным лагерям, локон мне будет напоминать о тебе…
Я отдала ему завиток волос, а сама подумала: «Ругаются, ругаются, бежать не хотят, и на тебе! Локон ему дай!
Телячьи нежности. А еще кадровый фельдшер. Разве такой убежит».
Вслух спросила:
– Ты что же это, надеешься тут выжить, и сто лет после лагеря прожить? Думаешь, у нас будет время на воспоминания?
– На воспоминания? А почему бы и нет.
Василий Степанович молча взглянул на нас и вышел из комнаты.
– В таком случае, я дам тебе мой адрес, тот, где я жила с мамой. Она и сейчас там живет. Только выучи его наизусть, нигде не записывай. И имей в виду, меня зовут Тамарой, а не Этери. В случае чего, напишешь моей маме, где мы встретились, и как вы с Василием Степановичем на сегодняшний день жизнь мне спасли. Мою маму зовут Марфой Ивановной.
Запоминай – я назвала свой адрес, он мне – свой.
Я и представить себе не могла, что Толе предстоит в скором времени еще раз спасти мне жизнь. Но об этом я расскажу позже. Вскоре вернулся Василий Степанович с куском какой-то коричневой плотной ткани.
– Без волос и в доме простудишься. Топить-то тут не принято, а в ушанке все время ходить тоже негоже. Ты же не туркмен какой-нибудь, это они всегда в бараньих шапках ходят. Носи косынку.
Я и стала ее носить, потому что скоро голова осталась совсем без волос, как колено, а в доме делалось все холоднее и холоднее, так же, как и снаружи.
Когда я снова смогла выходить на поверку, опять прибыл эшелон с новыми военнопленными. На этот раз раненых было немного, всего человек десять. Евреев среди них не оказалось. Никого не расстреливали. Перед поверкой Василий Степанович радостно сообщил мне:
– В эшелоне есть одна девушка, медсестра и, представь себе, грузинка!
Я обрадовалась и стала ждать ее с большим нетерпением.
Мне казалось, что вдвоем нам будет легче переносить лагерные беды. Ждала я землячку на плацу возле блока, где жила. Наконец, она вошла через проходную, и полицай указал ей на наш краснокирпичный дом. Мы сразу же увидели друг друга. Шла она ко мне медленно, еле передвигая по песку ноги. Шла и, не оглядываясь по сторонам, пристально смотрела на меня. Так же, как и я на нее. По мере того, как она подходила, я заметила яркий румянец на ее скуластом лице, что не случалось видеть у пленных. Крупные черные локоны выбивались из-под косынки, большие черные продолговатые глаза смотрели испуганно.
Губы плотно сжаты. Я бы поклялась, гладя на ее лицо и ладную фигурку, что она азербайджанка. Но почему она так напугана?
Я пошла ей навстречу улыбаясь, раскрыв руки, чтобы обнять ее, и заговорила, приветствуя по-грузински. У девушки из глаз покатились крупные слезы. Я обняла ее и спросила по-грузински: «Почему ты плачешь? Как тебя зовут?». Она продолжала молча плакать и теперь смотрела на меня, как загнанный зверек. Тогда я спросила то же самое по-русски.
– Рая Туковая, – всхлипнула девушка. Букву «р» она произнесла, сильно картавя. Меня охватила тревога. Еврейка! Тут, в этом проклятом месте, после всего того, что я видела, – еврейка! Я обняла ее прижала к себе:
– Перестань плакать. Не бойся. Никто тебя не выдаст.
Она разрыдалась у меня на плече, уткнувшись в мою шинель. К нам стали подходить пленные, бывшие на плацу.
– Успокойся, все обойдется, пойдем в дом.
В комнате я усадила ее на кровать.
– Рая, мы с тобой подруги по несчастью и, думаю, будем дружить всегда. Я все понимаю. Не плачь. У меня тут верные друзья. Они помогут и тебе.
Всхлипывая, Рая спросила:
– Ты тоже еврейка? (опять это ужасное «р»!) – Нет, я грузинка. Но это сейчас не имеет никакого значения. Мы обе в беде и должны держаться вместе. Причем тут еврейка, грузинка, да хоть китаянка! Причем тут все это?!
Рая впервые улыбнулась. Крупные белые зубы осветили все ее заплаканное лицо.
– А что, китаянки тут тоже есть? – Господи, не только буква «р» выдавала! Акцент, сильнейший еврейский акцент!
Обняв ее, я направилась к Василию Степановичу.
Он тут же понял и оценил ситуацию:
– Кто тебе сказал, что ты должна назваться грузинкой?
Надо было сказать, что ты азербайджанка… ты очень похожа на азербайджанку… А теперь тут, в Житомире, где есть полицаи-грузины… эти предатели тут же тебя выдадут! Бедная Рая снова заплакала.
– Василий Степанович, – сказала я, – ну зачем вы пугаете человека? Эти полицаи здесь не бывают! Он тут же прервал меня:
– Ко всему надо быть готовыми. Разве немцы не отправили тебя к ним на проверку?
– Тех полицаев в Житомире больше нет. Их давно куда-то перевели. Они же приходили со мной прощаться, помните? Раз они не появляются, значит, их тут больше нет. Давайте подумаем лучше, как устроить Раю. У вас найдется еще одна кровать, чтобы поставить ее рядом с моей?
Василий Степанович кивнул.
– А ты, – обратился он к Рае, – перестань реветь.
Держись Этери, и главное, ни с кем не разговаривай, кроме нас. У тебя сильный акцент. Откуда ты родом?
– Из-под Львова, – всхлипнула Рая, – в плен мы попали в Молдавии.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать. – Рая продолжала плакать.
– Этери, она старше тебя на год, а ревет, как маленькая! Научи ее держаться по-солдатски!
Так Рая начала свою жизнь рядом со мной в житомирском «Кранкенлазарете». Хипш потребовал, чтобы и она являлась на поверку. Я виду не подавала, но все время внутренне дрожала за Раю. Мы с ней не разлучались. А Рая вроде бы успокоилась, больше не плакала. Наша дружба ни у кого не вызывала сомнений в том, что Рая – моя землячка.
Только Хипш посматривал на Раю с подозрением. Однажды после поверки он подозвал меня и спросил, кивнув головой в сторону Раи:
– Это что же, к нам еврейку привезли?
– Господин Хипш, вам, я вижу, кругом евреи мерещатся, – ответила я, улыбаясь, как можно беззаботнее, – неужели вы думаете, что я стала бы спать рядом с еврейкой и есть с ней из одного котелка? (Первую неделю у Раи и не было котелка, она его потеряла в дороге, и Хипш видел как-то, что мы с ней ели по очереди из моего.) Хипш задумчиво посмотрел мне в лицо.
– Ну, если это ты говоришь…
– Можете мне поверить! – продолжала я весело. – Помните, вы и во мне сомневались, а что оказалось? Она такая же грузинка, как и я.
– Ну, если это ты говоришь, – повторил Хипш, – наверное, так оно и есть…
Больше он к этому вопросу не возвращался, а я с дрожью думала об известном «специалисте» по евреям, переводчике «фольксдойч». Он мог появиться в «Кранкенлазарете» в любой день. К счастью, его давно не было видно. Слухи ходили, что его тоже куда-то перевели. Василий Степанович раздобыл и для Раи лишнюю шинель вместо матраса, сапоги и зимнюю ушанку. Толя тоже позаботился о Рае, как только представилась возможность.
А возможность появилась вскоре после ее прибытия.
Немцы, зная, что в «Кранкенлазарете» среди пленных находятся профессора медицины высокого класса, решили устроить нечто вроде курсов повышения квалификации для своих военврачей.
В нашем блоке на втором этаже всех больных перевели в бараки. Провели ремонт. Организовали настоящую операционную, аптеку, склад белья, дезинфекционную камеру и душевую. Главным хирургом назначили начальника «Кранкенлазарета» Алексеева. Он стал набирать себе помощников, Толя сразу же посоветовал ему взять на должность операционной сестры Раю – так ее реже видели бы на плацу. В операционной она могла носить марлевую маску и не разговаривать. Для Алексеева она как квалифицированная медсестра была бы хорошим помощником, а операционная для Раи – самым безопасным местом. Алексеев согласился. Мы с Раей ликовали.
Операции проводили два раза в неделю. Немцы предупредили Алексеева, Толю, которого назначили аптекарем, Василия Степановича как завхоза при операционной и других медиков, обслуживающих операционную, что, если пропадет что-либо из лекарств, инструментов или оборудования, – все они тут же будут расстреляны.
На первой же операции вместе с немецкими врачами появился тот самый переводчик. Рая в марлевой маске работала молча. «Да», «нет» – вот все, что от нее слышали. После операции, прибрав все в операционной, она спустилась к нам. Мы в это время хлебали баланду в комнате Василия Степановича, где с ним жили Толя и доктор Биценко.
– Ну как? Страшно? – спросили мы.
– Как в клетке с тиграми, – ответила Рая. – У меня руки дрожали, хорошо, что Алексеев совсем заморочил немцев своими объяснениями. Меня они не замечали.
– Поздравляем с премьерой! – весело сказал Василии Степанович и поднял свой котелок. Мы чокнулись котелками.
– Хочешь, я попрошу Алексеева пустить меня посмотреть операцию, чтобы тебе не было так страшно, – предложила я.
– Хорошо. Только я все равно боюсь. Всего теперь боюсь. Пока я была на фронте, к нам в село пришли немцы, и всех: и моих родных, и соседей – всех расстреляли за то, что они евреи. А потом, через месяц, расстреляли всех остальных в селе. Украинцев, русских – за то, что они давали хлеб и другую еду партизанам. Мне написал мой двоюродный брат из партизанского отряда. Он успел убежать, когда всех ловили для расстрела. Письмо нам в медсанбат передали партизанские разведчики.
Рая уже не плакала. Она рассказывала тихо, ни на кого не глядя. Только щеки у нее побелели.
Алексеев разрешил мне прийти только на третью операцию. Василий Степанович отвел меня в душевую. С горячей водой и настоящим мылом! Выдал мне белый халат, шапочку и марлевую маску. Мою одежду, пока я мылась, «прожарил» в дезкамере. С горячей водой ушла вся моя постоянная ломота в теле. Сколько сил прибавилось! Я влетела в операционную раньше немцев, как на крыльях. Рая в марлевой маске уже раскладывала инструменты, коробки с марлевыми салфетками, какие-то бутылочки и эмалированные миски.
– Рая, я была в душе! – с восторгом сообщила я подруге.
– Тише, тише, уже идут…
Санитары внесли на носилках раздетого больного и стали укладывать на операционный стол. Боже мой! Разве можно было его оперировать?! Из-под серой кожи, покрытой какими-то пупырышками, торчали кости. Возраст трудно было определить. Он тихо стонал. Вошел Алексеев, за ним пятеро немцев и переводчик – все в марлевых масках в белых халатах.
– Аппендицит, – громко сказал Андреев и протянул руку Рае. Та дала ему длинную миску с ватой, марлей и флаконом.

Алексеев Иван Григорьевич, врач, 1942 г.
Все склонились над больным. Запахло спиртом и еще чем-то едким. Андреев отрывисто называл инструменты. Рая молча подавала. Когда я, наконец, смогла между спинами увидеть живот больного, Андреев уже копался в нем. Резиновые перчатки в крови, запах крови. Голос Андреева. Он что-то объясняет. Переводчик переводит. Немец спрашивает. Переводчик переводит. Андреев приподнимает часть кишки, показывает и объясняет. Я вижу какие-то прищепки по краям разрезанного живота, кишки… Алексеев отрезает аппендицит, продолжая по ходу объяснять немцам свои действия. Я смотрела на операцию, на больного и думала: как мало у него крови! И теперь, когда она почти вся вышла во время операции, как он сможет выжить? Толя сказал, что после операции больных отправляют обратно в барак – на прежнее место, на нары, без постелей, без перевязок…
Кормя, как и до операции, той же баландой. В результате они умирают.
«А не убийца ли этот Алексеев? – думала я. Немцев на еще живых пленных обучает. Не предательство ли это?».
После операции я пришла в комнату, как побитая собака. Что же это я видела?! Как такое может быть?! Алексеева ничуть не беспокоит, что оперированные умирают в завшивленных вонючих бараках! Жестокость, как у немцев.
Нет, еще страшнее. Для немцев пленные – чужие, а для него свои, сограждане! Тогда я еще не знала о клятве Гиппократа.
Пришла Рая с нашими котелками.
– Пойдем к Василию Степановичу. Все давно уже, наверное, едят.
– Рая, там наверху… Это же убийство.
– Да.
– Что же делать?! Как остановить…
– Кого? Немцев? Или Алексеева? Ты меня удивляешь!
Алексеев мне сказал вчера: «Эти люди умерли бы и без операции. У кого гнойный аппендицит, у кого туберкулез или гангрена… В наших условиях – верная смерть».
– Значит, знает кошка, чье сало съела. Оправдывается!
– Конечно, знает. Но, может быть, так они скорее перестают мучиться?
– А эти операции – что? Еще большее мучение перед смертью! А фашистов обучать на еще живых – не преступление?
– Преступление. Да. Трагедия. Все преступление: и вой на – преступление и то, что мы тут с тобой сидим – преступление, и наша операционная с Алексеевым – трагедия, и то, что доктор Поляков в соседнем блоке выделывает… все эти эксперименты… тоже преступление и трагедия, что ж теперь, повеситься?!
– Какие еще эксперименты?
– А ты не слышала? Во втором блоке, там тоже навели чистоту: халаты, душ, как у нас. Отобрали добровольцев…
– Я не знала… Что значит – добровольцев? Давно?
– Да с неделю. Добровольцы из пленных. Это те, кто сами согласились. Там обещали кормить. Только кормят одних яичными белками и ничего не дают больше, других – только сахаром. Есть еще какие-то группы. Этих, на опытах, человек 20 или 30. Зайди туда, сама увидишь. Несчастные скелеты. Им меряют температуру, давление. Все записывают.
Ждут, когда умирать начнут. Тогда будут вскрывать и результаты тоже записывать. Мне тамошний фельдшер говорил.
– Зачем это? Совсем спятили?
– Кто? Поляков и его помощники? Ничуть. Результаты нужны немецким врачам, а наши работают за еду. Там пленные медики и сам Поляков получают, как и в нашей операционной, настоящий хлеб, по 6 кусочков сахара в день, 20 граммов сала, по яйцу на завтрак. Говорят, дают в обед даже кровяную колбасу. У нас, правда, пока колбасы не было, только сыр…
Да, я знала, что колбасы не было. Василий Степанович, Толя, Рая делились со мной и доктором Биценко своими небогатыми пайками. Кроме нашей обычной баланды группе Алексеева варили где-то за оградой лагеря еще суп из настоящих овощей. Санитары, прикрепленные к нему, приносили бак с супом дважды в день. Смертельный голод от этих пленных стал отступать, но какой ценой!
Рая как-то сказала мне:
– Когда я думаю, что вокруг нас столько людей каждый день умирает от голода, даже эта подачка у меня в горле застревает.
У меня тоже застревала по той же причине. Но я себя старалась мысленно оправдать тем, что собиралась бежать, и мне нужно было набраться сил после тифа. Да и что говорить, тяжелая штука – голод. Тут от кусочка хлеба или яйца не откажешься, когда друзья с тобой делятся.
Мысли о побеге не оставляли меня все время. Я понимала, что одной мне вряд ли удастся это сделать. Да и слабость была такой, что я не могла без одышки обойти сразу территорию «Кранкенлазарета», хотя каждый день в любую погоду делала это для тренировки. Я искала среди медиков, которые еще держались на ногах, людей, готовых рискнуть.
Обдумывала вариант выхода на волю. С Толей и Василием Степановичем было бесполезно говорить об этом. Они накидывались на меня, с возмущением отметая все мои рассуждения и варианты, как «опасные для всех нас, для всего «Кранкенлазарета» мечтания!» Шалико почему-то избегал меня.
Я пробовала говорить и с ним, и с другими, но все повторяли одно и то же. Невозможно.
– Нечего и думать о побеге, особенно из «Кранкенлазарета». Отсюда выходят только мертвыми.
– А я не собираюсь тут умирать! Чего вы ждете? Надо же что-то делать. Увезут в Германию, там всем крышка! Смирились и лапки сложили? Мужики, называется!
– Остановись с этими разговорами. Еще нас подведешь!