Полная версия
Пригоршня праха. Мерзкая плоть. Упадок и разрушение
Няня всполошилась:
– Мистер Хэккет, что случилось? Он убился?
– Ничего ему не будет, – сказал Бен.
– Ничего мне не будет, – сказал Джон. – Громобой, по-моему, споткнулся.
– Еще чего, споткнулся. Просто ты распустил ноги, ядри их в корень, и сел на жопу. В другой раз не бросай повод. Так ты всю охоту загубишь.
С третьей попытки Джон взял барьер и, взволнованный, дрожащий, потеряв стремя и вцепившись для верности одной рукой в гриву, обнаружил, что усидел в седле.
– Ну, каково? Перелетел что твоя ласточка. Повторим?
Еще дважды Джон с Громобоем перепрыгивали через барьер, потом няня велела идти домой пить молоко. Они отвели пони в конюшню. Няня сказала:
– Господи, курточку-то как измазал.
Бен сказал:
– Ты у меня вскорости на скачках призы будешь брать.
– Всего вам хорошего, мистер Хэккет.
– И вам, мисс.
– До свидания, Бен. Можно, я вечером приду на ферму, посмотрю, как ты чистишь лошадей?
– Не мне решать. У няни спроси. Но знаешь что, у серой ломовой глисты завелись. Хочешь посмотреть, как я лекарство ей даю?
– Очень хочу. Нянь, можно мне посмотреть, ну можно?
– Спроси у мамы. А теперь идем, хватит с тебя на сегодня лошадей.
– Не хватит, – сказал Джон, – совсем не хватит.
Доро́гой он спросил:
– А можно, я буду пить молоко у мамы в комнате?
– Посмотрим.
Няня всегда давала уклончивые ответы вроде: «Поживем – увидим», «Много будешь знать, скоро состаришься», «Подрастешь – узнаешь», резко отличавшиеся от решительных и суровых суждений Бена.
– А что смотреть?
– Мало ли что…
– Ну например?
– Например, посмотрим, будешь ты задавать глупые вопросы или нет.
– Глупая шлюха, старая шлюха.
– Джон! Как ты себя ведешь? Это еще что такое?
Вдохновленный успехом своей вылазки, Джон вырвался у няни из рук и, приплясывая и распевая: «Старая шлюха, глупая шлюха», дошел таким манером до боковых дверей. Когда они поднялись на порог, няня молча сняла с него гамаши; ее мрачный вид несколько отрезвил Джона.
– Ступай прямо в детскую, – сказала няня. – А я расскажу маме о твоем поведении.
– Няня, прости. Я не знаю, что тут плохого, но я ничего плохого сказать не хотел.
– Ступай прямо в детскую.
Бренда наводила красоту.
– С тех пор как Бен Хэккет учит его ездить верхом, с ним, ваша милость, просто сладу нет.
Бренда плюнула в тушь:
– И все же, няня, что именно он сказал?
– Ой, да мне и выговорить стыдно, ваша милость.
– Чепуха, говорите. Иначе я могу подумать, что он сказал что-нибудь похуже.
– Уж хуже некуда… он назвал меня старой шлюхой, ваша милость.
Бренда поперхнулась в полотенце:
– Так и назвал?
– И не раз. Выплясывал передо мной до самого дома и распевал во весь голос.
– Понятно… Вы совершенно правильно сделали, что сказали мне.
– Благодарю вас, ваша милость, но раз уж зашел такой разговор, я вам скажу, что, по моему разумению, Бен Хэккет очень уж торопится с этой ездой. Так недалеко и до беды. Сегодня утром мальчик упал с лошади и чуть не убился.
– Хорошо, няня. Я поговорю с мистером Ластом.
Она поговорила с Тони. Оба хохотали до упаду.
– Милый, – сказала она, – поговорить с ним надо тебе. Ты в серьезном жанре выступаешь лучше меня.
– А я считал, что «шлюха» – очень хорошее слово, – возразил Джон, – и потом Бен всех так называет.
– И напрасно.
– А я больше всех на свете люблю Бена. И он всех вас умнее.
– Ты же понимаешь, что не можешь любить его больше мамы.
– Все равно люблю больше. Куда больше.
Тони почувствовал, что пора прекратить пререкания и приступить к заранее приготовленной проповеди.
– Послушай, Джон. Ты поступил очень плохо, назвав няню старой шлюхой. Во-первых, ты ее обидел. Вспомни, сколько она для тебя ежедневно делает.
– Ей за это платят.
– Помолчи. И во-вторых, люди твоих лет и твоего положения в обществе не употребляют таких слов. Люди бедные употребляют известные выражения, но джентльмены никогда. Ты джентльмен. Когда ты вырастешь, этот дом и много чего другого станет принадлежать тебе. И ты должен научиться разговаривать, как будущий владелец всего этого, научиться вести себя предупредительно с теми, кто менее счастлив, чем ты, и в особенности с женщинами. Ты меня понял?
– А что, Бен не такой счастливый, как я?
– Это к делу не относится. А теперь иди наверх, извинись перед няней и пообещай никого так не называть.
– Ладно.
– И раз ты сегодня так скверно себя вел, я не разрешаю тебе завтра кататься верхом.
– Завтра воскресенье.
– Ладно, тогда послезавтра.
– Ты сказал «завтра», так нечестно.
– Джон, не препирайся. Если ты не возьмешься за ум, я отошлю Громобоя дяде Реджи и скажу ему, что не считаю возможным оставить пони такому нехорошему мальчику. Ведь тебе бы это было неприятно?
– А зачем дяде Реджи пони? Он не сможет ездить на пони, он слишком тяжелый. И потом, он всегда за границей.
– Он отдаст пони другому мальчику. И вообще, это не относится к делу. А теперь беги, попроси у няни прощения.
Уже в дверях Джон сказал:
– Так мне можно кататься в понедельник? Ты же сказал «завтра».
– Да, видимо, так.
– Ура! Громобой сегодня прекрасно шел. Мы прыгнули высоко-высоко. Он сначала закинулся, а потом перелетел, как птичка.
– И ты не упал?
– Ага, один раз. Но Громобой тут ни при чем. Просто я распустил ноги, ядри их в корень, и сел на жопу.
– Ну как твоя лекция? – спросила Бренда.
– Ужасно. Просто ужасно.
– Беда в том, что няня ревнует к Бену.
– Боюсь, и мы станем к нему ревновать в самом скором времени.
Они обедали за круглым столиком, стоявшим посреди огромной столовой. Обеспечить ровную температуру в столовой оказалось делом невозможным: даже когда один бок поджаривался в непосредственной близости к камину, другой леденили десятки перекрестных сквозняков. Бренда перепробовала все: и ширмы, и переносной электрорадиатор, но особых успехов не достигла. Даже сегодня, когда повсюду было тепло, в столовой стоял пронизывающий холод.
Хотя Тони и Бренда отличались прекрасным здоровьем и нормальным телосложением, они сидели на диете. Это сообщало некоторую пикантность их трапезам и спасало от двух варварских крайностей, грозящих одиноким едокам, – всепоглощающего обжорства и беспорядочного чередования яичниц и бутербродов с непрожаренным мясом.
Сейчас они придерживались системы, при которой исключалось сочетание белков и углеводов в одной трапезе. Они приобрели каталог, где было обозначено, какие продукты содержат белки и какие углеводы; большинство нормальных блюд содержали и то и другое, так что Тони и Бренда немало забавлялись, выбирая меню. Обычно кончалось тем, что они заказывали какое-то блюдо «в порядке исключения».
– Я убежден, что оно мне очень полезно.
– Да, милый, а когда нам прискучит эта диета, мы сможем перейти на алфавитную и каждый день есть продукты, начинающиеся на другую букву. На «з» мы здорово наголодаемся: весь день ничего, кроме заливных угрей и земляничного желе… Ты что собираешься делать днем?
– Ничего особенного. В пять придет Картер просмотреть еще раз счета. А после обеда я, может, съезжу в Пигстэнтон. Похоже, у нас арендуют лоуотерскую ферму, она долго пустовала, и надо посмотреть, какие там нужны переделки.
– А я б не отказалась от киношки.
– Идет. Лоуотер вполне подождет до понедельника.
– А потом можно зайти в Вулворт, ну как?
В итоге, принимая во внимание милые повадки Бренды и здравый смысл Тони, не приходится удивляться, что друзья считали их примерной парой, весьма успешно разрешившей проблему совместного существования.
Пудинг без белков оказался неаппетитным.
Пять минут спустя принесли телеграмму. Тони вскрыл ее и сказал:
– Вот черт.
– Плохие новости?
– Хуже не бывает. Читай.
Бренда прочла: «Приезжаю три восемнадцать нетерпением жду встречи. Бивер».
– Кто такой Бивер? – спросила она.
– Один молодой человек.
– А что, звучит заманчиво.
– Вот уж нет. Посмотрим, что ты скажешь, когда увидишь его.
– Зачем он к нам приедет? Ты его пригласил?
– Наверное, пригласил, но вполне неопределенно. Я зашел как-то вечером к Брэтту, кроме Бивера, там никого не оказалось, мы с ним выпили, и он вроде сказал, что хотел бы посмотреть наш дом…
– Ты, наверное, был пьян.
– Не очень, и потом, я никак не предполагал, что он мне это припомнит.
– Ну и поделом тебе! Вот что получается, когда ты уезжаешь по делам в Лондон, а меня оставляешь одну. Но кто он такой все-таки?
– Просто молодой человек. У его матери еще эта лавка.
– Я была с ней когда-то знакома. Гнусная баба. Кстати, помнится, мы ей должны деньги.
– Слушай, давай позвоним ему и скажем, что мы заболели.
– Поздно, он уже давно в поезде и поедает железнодорожный завтрак, за свои три шиллинга шесть пенсов без удержу смешивая углеводы и белки… Его можно сунуть в Галахада. Еще не было случая, чтобы гость провел там ночь и приехал снова: видно, тамошней кровати никому не выдержать.
– И все-таки, что мы будем с ним делать?
– Ты поезжай в Пигстэнтон. А я займусь им. В одиночку это проще. Вечером его можно повести в кино, а завтра ты покажешь ему дом. Если нам повезет, он уедет вечерним поездом. Ему надо на работу в понедельник утром?
– Понятия не имею.
3:18 – далеко не самый удобный поезд. Приезжаешь без четверти четыре, и если ты, как Бивер, не свой человек в доме, не знаешь, как скоротать время до чая; однако без Тони, чье присутствие ее бы стесняло, Бренда справлялась со своими обязанностями не без грации, а Биверу так редко искренне рады, что он не заметил некоторой сдержанности приема.
Бренда ждала его в комнате, по старой памяти называвшейся курительной; это было, пожалуй, наименее мрачное место в доме.
– Как мило, что вы к нам выбрались, – сказала она. – Я должна вас сразу предупредить: вы наш единственный гость. Боюсь, вам у нас будет скучно… Тони пришлось уехать по делам, но он скоро вернется… Поезд был переполнен? По субботам всегда так… Не хотите выйти на воздух? Скоро стемнеет, так что давайте ловить солнце, пока не поздно… – И так далее.
При Тони ей было бы куда труднее – она перехватила бы его взгляд, и манеры владелицы замка с нее бы соскочили. Бивер умел поддерживать разговор, так что они вышли через стеклянные двери на террасу, спустились в голландский садик, обогнули оранжерею и вернулись в дом, не испытав и минутной неловкости. Бренда вдруг услышала, как рассказывает Биверу, что его мать одна из ее стариннейших приятельниц.
Тони успел к чаю. Он извинился, что не смог встретить гостя, и почти сразу же удалился в кабинет совещаться с управляющим. Бренда расспрашивала Бивера о Лондоне и о том, какие за последнее время состоялись приемы. Бивер проявил невероятную осведомленность.
– Полли Кокперс скоро дает прием.
– Да, я знаю.
– Вы приедете?
– Скорее всего, нет. Мы теперь практически не выезжаем.
Шутки, обошедшие за полтора месяца весь город, для Бренды имели прелесть новизны, повторение придало им отточенность, и Биверу удалось преподнести их довольно эффектно. Он рассказал Бренде о многочисленных переменах в личной жизни ее друзей.
– А что у Мэри с Саймоном?
– Неужели не знаете? Полный разрыв.
– И давно?
– Началось это еще летом, в Австрии…
– А Билли Ангмеринг?
– Пустился в загул с девицей по имени Шила Шрабб.
– А что слышно у Хелм-Хаббардов?
– У них тоже не ладится… Дейзи открыла новый ресторан. Он пользуется успехом… Еще появился новый ночной клуб под названием «Садок»…
– Господи, – сказала Бренда в заключение. – Живут же люди!
После чая появился Джон Эндрю и тут же завладел разговором.
– Здравствуйте, – сказал он. – Я не знал, что вы приедете. Папа сказал: как хорошо раз в кои-то веки провести воскресенье без гостей. Вы охотитесь?
– Давно не охотился.
– Бен говорит, что все, кому позволяют средства, должны охотиться для блага страны.
– Наверное, мне средства не позволяют.
– А вы бедный?
– Ради бога, мистер Бивер, не разрешайте ему вам докучать.
– Да, очень бедный.
– Такой бедный, что можете называть всех шлюхами?
– Да, такой.
– А как вам удалось стать таким бедным?
– Я всегда был бедным.
– А! – Джон потерял интерес к теме. – А у серой ломовой на ферме глисты.
– Откуда ты знаешь?
– Бен сказал. А потом, это по навозу видать.
– Боже мой, – сказала Бренда, – что бы сказала няня, если бы слышала тебя?
– А сколько вам лет?
– Двадцать пять. А тебе?
– А чем вы занимаетесь?
– Ничем особенным.
– На вашем месте я бы чем-нибудь занялся, чтоб заработать деньги. Тогда вы могли бы охотиться.
– Но тогда я не мог бы называть всех шлюхами.
– В этом все равно проку нет.
(Позже, за ужином в детской, Джон сказал:
– По-моему, мистер Бивер ужасно глупый, а по-твоему?
– Откуда мне знать? – сказала няня.
– По-моему, из всех, кто к нам приезжал, он самый глупый.
– Гостей хулить – бога гневить.
– Было бы в нем хоть что-нибудь хорошее. У него глупый голос и глупый нос, глупые глаза и глупая голова, – выводил Джон, точно в церковном хоре пел, – глупые ноги и глупое лицо, глупые руки и глупое пальто…
– Кончай-ка ужинать, – сказала няня.)
Вечером, перед ужином, Тони, встав позади Бренды (она сидела у туалетного столика), склонился над ее плечом и скорчил в зеркале рожу.
– Я страшно виноват перед тобой – кинул на тебя Бивера и удрал. Ты была с ним очень мила.
Она сказала:
– Это не так уж тяжело. Его можно пожалеть.
А в это время чуть дальше по коридору Бивер обследовал свою комнату с основательностью многоопытного гостя. Настольная лампа отсутствовала. Чернила в чернильнице пересохли. Огонь в камине давно потух. Ванная, как он уже отметил, была черт-те где, в башенке, куда надо карабкаться по узкой лестнице. Кровать ему не понравилась – ни на вид, ни на ощупь; он для пробы прилег, и пружинный матрас, с ямой посредине, угрожающе задребезжал. Обратный билет в третьем классе стоит восемнадцать шиллингов. А еще чаевые надо давать.
Тони чувствовал свою вину перед Бивером, и поэтому к обеду было подано шампанское, хотя ни он, ни Бренда шампанского не любили. Не любил его, как оказалось, и Бивер, но тем не менее он был польщен. Шампанское перелили в высокий кувшин и передавали по кругу как символ гостеприимства. После чего они отправились в пигстэнтонский кинотеатр, где шел фильм, который Бивер видел несколько месяцев тому назад. По возвращении в курительную их ждал поднос с грогом и сэндвичами. Они поболтали о фильме, и Бивер утаил, что смотрел его во второй раз. Тони проводил Бивера до дверей сэра Галахада.
– Надеюсь, вам здесь будет хорошо спаться.
– Нисколько не сомневаюсь.
– Вас надо будить?
– Удобно будет, если я позвоню?
– Разумеется. У вас есть все, что нужно?
– Да, спасибо. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Однако, вернувшись в курительную, Тони сказал:
– Знаешь, меня мучит совесть из-за Бивера.
– Брось, насчет Бивера можешь не беспокоиться, – сказала Бренда.
Однако Бивер чувствовал себя очень неуютно, он ворочался на постели, терпеливо пытаясь найти положение, в котором смог бы заснуть, и думал, что раз ему больше сюда не приезжать, он ничего не даст дворецкому и только пять шиллингов приставленному к нему лакею. В конце концов ему удалось приладиться к пересеченному ландшафту матраса, и он заснул прерывистым, неспокойным сном до утра. Однако новый день начался с неприятного сообщения, что все воскресные газеты уже отнесли в комнату ее милости.
По воскресеньям Тони неизменно облачался в темный костюм и белый крахмальный воротничок. Он шел в церковь, садился на массивную сосновую скамью, снабженную пышными алыми подушками для коленопреклонений, и камином, оборудованным по всем правилам – чугунная решетка, маленькая кочерга, ею отец Тони, бывало, громыхал, когда какое-нибудь место в проповеди вызывало его неодобрение; скамью эту поставил еще прадед Тони в пору перестройки Хеттона. После смерти отца огня в камине не разводили, но Тони намеревался возродить к следующей зиме этот обычай. На Рождество и на праздник урожая Тони читал тексты из Священного Писания с аналоя, украшенного медным орлом.
После службы он любил несколько минут постоять на паперти с сестрой викария и кое с кем из деревенских. Потом возвращался через поля тропкой, ведущей к боковому входу в альпийский садик; наведывался в оранжереи, выбирал себе бутоньерку, останавливался у садовничьих домиков поболтать (из дверей его обдавало теплыми, все забивающими запахами воскресных обедов) и торжественно завершал свой поход в библиотеке стаканом хереса. Таков был простой, но не без оттенка торжественности обряд его воскресного утра, который сложился более или менее стихийно на базе куда более суровых обычаев его родителей; Тони придерживался его с огромным удовольствием. Всякий раз, когда Бренда ловила его на том, что он изображает честного богобоязненного джентльмена старой школы, она подтрунивала над ним, и Тони смеялся вместе с ней, но это отнюдь не умаляло радости, которую ему доставлял еженедельный ритуал, или неудовольствия, если присутствие гостей нарушало его привычки.
Вот почему сердце у него оборвалось, когда, выйдя в четверть одиннадцатого из кабинета в залу, он застал там Бивера – тот был одет и явно ожидал, когда его начнут развлекать; огорчение Тони, правда, было недолгим, ибо, приветствуя гостя, он заметил, что тот изучает железнодорожное расписание.
– Надеюсь, вам хорошо спалось?
– Великолепно, – сказал Бивер, хотя его бледный вид свидетельствовал об обратном.
– Очень рад. Я и сам здесь всегда хорошо сплю. Но что это вы смотрите расписание? Уж не собираетесь ли вы нас покинуть?
– Увы, мне придется уехать сегодня вечером.
– Как неудачно. Я вас почти не видел. К тому же по воскресеньям плохо с поездами. Самый удобный отправляется в пять сорок пять и прибывает в девять. Он идет со всеми остановками, и в нем нет вагона-ресторана.
– Мне он подойдет.
– Вы никак не сможете остаться до завтра?
– Никак.
По парку разносился звон церковных колоколов.
– Что ж, мне пора в церковь. Полагаю, вы вряд ли захотите ко мне присоединиться?
Бивер в гостях всегда старался угодить хозяевам, даже если визит оказывался таким безотрадным, как этот.
– Что вы, с превеликим удовольствием.
– Нет, правда, я бы на вашем месте ни за что не пошел. Что вам за радость. Я и сам иду скорее по необходимости. Оставайтесь здесь. Сейчас спустится Бренда. Когда захотите выпить, позвоните.
– Что ж, не стану возражать.
– Тогда до скорого свидания.
Взяв в прихожей шляпу и палку, Тони вышел из дому.
«Ну вот, я снова был нелюбезен с этим молодым человеком», – подумал он.
В подъездной аллее звонко и призывно звучали колокола, и Тони поспешил на зов. Вскоре звон прекратился, раздался один удар – деревню предупредили, что через пять минут органист приступит к первому гимну. Тони нагнал няню с Джоном, они тоже шли в церковь. Джон был сегодня на редкость доверителен, он сунул Тони ручку в перчатке и без лишних слов приступил к рассказу, занявшему их до самых церковных дверей, это была история мула Одуванчика, который выпил весь ротный запас рома под Ипром в 1917 году; рассказывал он не переводя духа, потому что бежал вприпрыжку, стараясь не отстать от отца. Когда рассказ кончился, Тони сказал:
– Какая грустная история.
– Вот и я так думал, но на самом деле совсем наоборот. Бен говорит, у него были смеху полные штаны.
Колокол замолк, органист из-за занавески следил, когда появится Тони. Тони прошел по проходу к своему месту, няня и Джон следовали за ним. Он сел в кресло; они расположились на скамье за ним. Он на полминуты склонил голову на руки; когда он откинулся на спинку кресла, органист взял первые такты гимна: «Не входи в суд с рабом Твоим, о Господи!» Служба пошла своим чередом. И, вдыхая приятный, слегка отдающий плесенью запах, привычно садясь, вставая и кланяясь, Тони витал мыслями где-то далеко, с событий прошлой недели перескакивая на будущие планы. Временами какая-нибудь примечательная фраза в литургии возвращала его к действительности, но в основном в это утро его занимал вопрос о ванных и уборных: сколько их еще можно встроить, не нарушая общего стиля дома.
Деревенский почтальон подошел с кружкой для пожертвований. Тони бросил заранее заготовленные полкроны, Джон и няня свои пенни.
Викарий с трудом взобрался на кафедру. Преклонный старик, он почти всю жизнь прослужил в Индии. Отец Тони дал ему приход по просьбе своего зубного врача. Викарий обладал благородного тембра зычным голосом и считался лучшим проповедником в округе.
Проповеди были созданы им в расцвете сил и предназначались для гарнизонной часовни; он никак не пытался приспособить их для своей паствы, и они по большей части заканчивались обращением к далеким очагам и далеким семьям. Прихожане этому нисколько не удивлялись. Немногое из того, о чем говорилось в церкви, имело, как они замечали, отношение к их жизни. Они очень любили проповеди своего викария и знали, что, когда викарий заводит речь о далеких очагах, пора отряхивать пыль с колен и искать зонтики.
– «…И вот теперь, в этот торжественнейший час недели нашей, когда мы стоим здесь, обнажив головы, – читал он, изо всех сил напрягая мощный стариковский голос перед концовкой, – воспомним милостивую государыню нашу королеву[8], чью службу мы несем здесь, и помолим Господа о том, дабы минула ее чаша сия и не пришлось бы ей посылать нас во исполнение долга нашего в отдаленнейшие уголки земли, подумаем об очагах, ради нее оставленных, и о далеких семьях наших и воспомним о том, что хотя между нами и лежат пустыни и океаны, никогда мы не бываем к ним так близки, как поутру в воскресенье, когда, несмотря на разделяющие нас пески и горы, мы едины в преданности властительнице нашей и в общем молебствовании о ее благоденствии; все мы – гордые подданные ее скипетра и короны».
(«Преподобный Тендрил ужас как уважает королеву», – сказала как-то Тони жена садовника.)
Хор стал во фрунт, спел последний гимн, паства с минуту постояла молча, склонив головы, и потянулась к дверям. Прихожане не здоровались, пока не высыпали на кладбище, и только там приветствовали друг друга – кто участливо, кто сердечно, кто словоохотливо.
Тони поговорил с женой ветеринара и с мистером Партриджем из лавки, затем к нему подошел викарий.
– Леди Бренда, надеюсь, не заболела?
– Ничего серьезного, легкое недомогание. – Тони неизменно отвечал так, когда появлялся в церкви без Бренды. – Очень интересная проповедь, викарий.
– Рад, что она вам понравилась, дорогой мальчик. Это одна из моих любимых. Неужели вы никогда раньше ее не слышали?
– Нет. Уверяю вас.
– Да, последнее время я ее здесь не читал. Но когда меня приглашают замещать, я неизменно останавливаю выбор на ней. Сейчас справлюсь – у меня отмечено, когда я ее читал. – Старик вынул из-под мышки большую рукописную книгу, открыл ее. Черный переплет книги обветшал, страницы пожелтели от старости. – Так-так, вот оно. Первый раз я ее читал в Джелалабаде кольдстримским гвардейцам[9]; потом в Красном море – я тогда в четвертый раз возвращался с побывки, – потом в Сидмуте, Ментоне, Уинчестере, на летнем слете вожаков герл-скаутов в 1921 году… В гильдии церковных актеров в Лестере… Дважды зимой 1926 года в Борнмуте – бедная Ада тогда так болела… Да, пожалуй, я не читал ее здесь с 1911 года, а вы тогда были слишком малы, чтобы ее оценить.
Сестра викария завязала с Джоном беседу. Он рассказывал ей про мула Одуванчика:
– …Бен говорит, он бы оклемался, если бы мог блевать, только мулы не могут блевать, и лошади не могут.
Няня схватила его за руку и потащила к дому:
– Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не смел повторять, что говорит Бен Хэккет! Мисс Тендрил неинтересно про Одуванчика. И чтоб я больше от тебя не слышала такого слова – «блевать».
– Это же значит, что его тошнило.
– Мисс Тендрил неинтересно знать, как кого тошнило.
Когда группки между папертью и кладбищенскими воротами стали распадаться, Тони направился в сад. В оранжереях был сегодня богатый ассортимент бутоньерок, он выбрал лимонно-желтые гвоздики с алыми кружевными краями для себя и Бивера и камелию для жены.
Лучи ноябрьского солнца, проникая сквозь витражи стрельчатых окон и эркеров, окрашивались расписными гербами в зелень, золото, червлень и лазурь, дробились освинцованными эмблемами на множество цветных пятен и точек. Бренда ступенька за ступенькой спускалась по главной лестнице, попадая то в сумрак, то в радужное сияние. Обеими руками она прижимала к груди сумочку, шляпку, незаконченную вышивку по канве и растрепанную кипу воскресных газет; из-за всего этого, словно из чадры, выглядывали только глаза и лоб. Внизу из тьмы вынырнул Бивер и остановился у подножия лестницы, глядя на Бренду: