bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

«У-у, да он, братцы, не в любомудры ли вознамерился податься, в глашатаи новой эры человечества?» – не преминет поддеть себя, ущипнуть, чтобы очухаться.

Ни крепчающая год от года рутина бюрократического сидения в обкомовском кабинете, ни уже опостылевшая бумаготворческая и болтологическая деятельность, ни суета и толкотня людская каждодневная, ни бдительно дремлющая, поджидающая своей минуты самокритика с насмешливостью – ничто и никак не могло загасить в нём потаённый огонёк желания порассуждать, поковыряться в вечных вопросах бытия.

«Эх, братцы, ещё, наверное, многое что нужно познать и понять мне, молодому да раннему, чтобы правильно оценивать жизнь вокруг!» – бывало, не находя надёжного ответа на свои же вопросы и сомнения, успокаивал он себя. Однако – тщетно: не уговорчивой слепилась душа его, беспокойно денно и нощно жили мысли, давнишние и только-только народившиеся, и поминутно цеплялись они за всевозможные явления жизни.

Глава 12

Наступили благодатные, а ещё говорили через годы – благодушные, но, без сомнения и иронии, сытные и сулящие много чего ещё теперь и потом семидесятые. И от войны с её покосными смертями, чудовищными зверствами и разрушениями уже довольно далеко было, боль забывалась, изглаживалась, но крепло и расцветало чувство гордости за себя и народ – победили! И за поперечные, не как у всех взгляды не терзали в тюрьмах и лагерях, нередко ограничивались принуждением, вполне серьёзно считалось, к лечению в психбольнице. Но по возможности высылали за рубеж – в рай земной, на свой лад понимали те, кто оставался в этой, говорили они тихонько, стране дураков и самодуров. И подавно тогда уже не казнили за иные мысли.

Так называемое, светлое будущее в семидесятых стало зримее, ощутимее, чувствительнее грезиться, приманчиво виднеясь в каких-то приятных ды́мках, тем более что жилось полегче, а потому можно было позволить себе помечтать. Народ, наконец-то, стал относительно хорошо питаться, относительно хорошо одеваться, получать от государства относительно хорошие зарплаты и пенсии и относительно хорошее жильё.

– Что ж, живи – не хочу! – говаривал бывалый, тёртый люд, особенно фронтовики-ветераны и оправданные узники, можно было говорить без утайки, сталинской диктатуры, уже вполне счастливые только лишь оттого, что живы, несмотря ни на что.

И верилось человеку, простому и не очень, и во всех верхах тоже не остывала вера: чуть-чуть поднажать бы, поднатужиться, что ли, – и вот оно, это вожделенное, всевозможно раскрашенное по радио и в телепередачах, на плакатах, на картинах, в кино, в пьесах, в песнях, в митинговых речах и где-то и в чём-то ещё светлое будущее. Но главное, оно крепко вселилось в воображение и мечты миллионов граждан, хотя именовалось иноязычным, до сего времени непереведённым и даже не растолкованным для масс, но таким уже родным, почти что домашним, семейным словом «коммунизм». Знали и стар и млад: будет так, как сказали когда-то Карл Маркс и Владимир Ильич Ленин: от каждого – по способностям, каждому – по потребностям.

– Что ж, хорошее дело задумано, – толковали люди.

– Если воистину этаким макаром устроится жизнь, то народу и печаловаться будет не об чем.

– Каждому по потребностям? А что, я согласен!

– Да, живи и радуйся.

– И рая не надо! Правильно?

– Коню понятно, правильно!

Ждали и верили – к восьмидесятому или, в крайнем случае, чуть-чуть попозже непременно наступит он, коммунизм, о чём когда-то было обещано с высокой трибуны. И Афанасий Ильич ждал и верил. Говорил:

– Коммунизму, товарищи, один чёрт, не сегодня-завтра случиться. И случиться потому, что по-другому и быть не может. Да и не должно быть!

Однако год от году пристальнее и даже тревожнее всматривался он в жизнь и события. Всматривался одновременно и как в глубокий колодец, и как в выси небесные. Отчего-то хотелось ему, упрямцу, более отчётливее рассмотреть что-то такое ускользающее, малопонятно ведущее себя на днах и небесах жизни и истории. Казалось, недостаточно ему было поверхности и бликов колодезных вод или облаков и сини в вышине, а надо было непременно влезть, и зрением, и разумом, а может, и чутьём, чувствами, а то и всем собою, таким неловко большим и неуживчивым, и глубже, и выше, и дальше.

«Не поломать бы чего там, не покалечить кого-нибудь из зазевавшихся. Эй, посторонитесь!»

По должности в те годы Афанасий Ильич продвинулся значительно – стал руководителем узлового сектора в аппарате третьего, ответственного за идеологическую работу, секретаря обкома, которая позволяла сидеть в относительной тиши и покое кабинета совершенно безвылазно, готовя бессчётные, но идеологически выверенные постановления и резолюции. Однако беспокойный и тревожный его дух нет-нет да вздрагивал и начинал бродить, будто кто-то дрожжи подсыпа́л тайком и шаловливо в его душу и разум. И он, хмелея от своей решительности и дерзновенности, снова и снова всеми правдами и неправдами оказывался вдали от уютного и тихого Иркутска, от просторного и светлого своего кабинета, как сам говорил, на передовой, и желанно чувствовал себя по любимой поговорке – на войне как на войне.

Передовых всевозможных и всяческих в его жизни случалось немало. На что только не насмотрелся, чему только ни был участником в выпавших на его долю перипетий и коленец!

* * *

Как-то раз по весне приехал Афанасий Ильич в таёжный, леспромхозовский посёлок на плановое межрайонное совещание идеологических работников.

За высоко стоявшим на клубной сцене столе президиума с кумачовой бархатной скатертью и пузатым графином поминутно давил в себе предательскую ломоту в скулах, заслушивая излишне подробные и толсто намасленные доклады местных ответственных товарищей. Выступали с трибуны, зачем-то обтянутой красным полотнищем. «Вылитый гроб с высунутой из него башкой. Культура, театр!» По большей части говорили о том, что сделано за отчётный период в районах и что необходимо, как подчеркнул задорно подбросившимся голосом и важной вскидкой роскошных брежневских бровей один из них, повершить в ближайшие год-два. Чтобы более результативно воспитывать – или, любили присказать многие, созидать, а то и, как выразился один комсомольский работник с художественной шевелюрой, – ваять, – человека светлого будущего, который будет свято чтить Моральный кодекс строителя коммунизма. Судя по представленным на живописно раскрашенных чертёжных ватманских листах графикам, таблицам и цифрам воспитательные дела в районах очень даже неплохи: пьяниц и доставленных в вытрезвитель становилось меньше, прогульщиков и тунеядцев хотя и не убавлялось, однако и не прибавлялось, лекториев всевозможных на высоконравственные темы проведено столько-то, высокохудожественных кинолент в клубах и на лесосеках показано в три раза больше, чем за прошлый отчётный период, художественная самодеятельность на высоте, да и всё прочее тоже прилично выглядит, по крайней мере не хуже, чем в соседних районах.

«Тишь и гладь божья благодать тут у вас, хлопцы вы мои высокоидейные, почитай высокоидеальные», – в такт подрагивавшим под щёками косточкам, постукивало в голове Афанасия Ильича. Но сам он, сидя в президиуме на почётном, то есть посерёдке, как и портрет Ленина в бумажных цветах над ним позади, оставался предельно выпрямленным, каменно неподвижным. Он уже давно усвоил негласное, но крепко державшееся за жизнь правило партийного вожака: ничего личного на морде не должно быть, когда сидишь в президиуме или стоишь за трибуной перед собранием людей, чтобы… чтобы не пошатнулась их вера.

Глава 13

Наконец, доклады и сообщения заслушаны, за заблаговременно подготовленную резолюцию проголосовали бодро и единодушно «за», и с чувством выполненного наиважнейшего долга истомившийся в четырёхчасовом сидении народ – решено было, чтоб без перерыва заседать, – ринулся, слегка подталкивая в спину и бока мешкающих, на свежий воздух, на волю из этого сумеречного, отдающего плесенью ещё дореволюционной постройки клуба, в котором раньше размещалась конюшня какого-то купца, а потому по сей день стойко напоминает о себе характе́рный запах. Потягивались, покрякивали, потирали руки, весело и отдохновенно вбирая полной грудью таёжный, зацветающий дух весны.

– Хар-р-рашо-о-о!

Кто побежал к пивной бочке у сельмага, кто блаженно или в хмурой задумчивости задымил папиросой, самокруткой или же трубкой, а кто тотчас и торопливо забрался в телегу или в кабину служебного «бобика», чтобы ехать в своё село, и на вопросы из толпы, куда торопишься, ещё – «забыл, что ли?» – ожидается бесплатный торжественный обед, отвечал вроде как повинно:

– Дела, дела! Дома огородину довскапывать надобедь, навоз не мешало бы доразбрасывать на́ полях. Да мало ли чего ещё по домашности не лишне сработа́ть до потёмок. Ну, прощевайте, ли чё ли! Счастливо оставаться и погулять!

– Бывай, бывай. Нам, глядишь, больше перепадёт с дармового-то стола!

О некоторых из этих поспешно отъезжающих язвили вдогон:

– Егорыч-то, однако, хозяище ещё тот: работу и работу ему подавай.

– Как говорится: нам денег не надо, нам работу давай!

– На коллективной ниве бился бы так же геройски, как на своей кровной, Егорыч-то твой.

– Кулачина он скрытый, вот кто он такой!

– С чего он мой? Пёс ему брат и родова.

– Ну, ну, распетушились! Егорыч самонашенский мужик: и у себя, и в совхозе бьётся на совесть. Всюду передовик и порядочный малый.

– Понятно: наш пострел везде поспел.

– Егорыч парткомом заведует уж годов двадцать, отбухал от звонка до звонка на войне в артиллерии. Ты, паря, чирикать-то чирикай, да не зачирикивайся до опупения.

– Ай, ну его! Может, по кружечки пива дербалызнем, мужики? Жари-и-ща!

– А за столом вскорости водочку, слышал я, подадут – с пивом смешается в твоём и без того дурном брюхе: через пяток минут весё-о-о-лый будешь, рогами землю потянет вспахать.

– Хм, и то!

– Чё там начальство медлит? Жрать охота.

Неспешным, солидным шагом вышел на крыльцо Афанасий Ильич в почётно-гостеприимном сопровождении ответственных товарищей. Поднял голову к небу, блаженно зажмурился, принимая и лицом, и душой лучи зрелого плотного солнца. Припекало, было жарко, но от Ангары с участливой дружественностью набегало свежестью, как радетельной женской подмогой. «Так бы и стоял!»

– Афанасий Ильич, столы в райкомовском буфете уже накрыты. Милости просим откушать с нами!

– А?

– Откушать, говорим, просим. Чем богаты, тем и рады. Блюда с пылу с жару. Милости просим, дорогой вы наш гость Афанасий Ильич!

– А-а.

«Лакеи! «Откушать», «милости просим», видите ли, им! А ещё в светлое будущее хотят залезть. Всё одно что в чужой огород шкодливые пацаны».

Но отозвался мягко, даже улыбнулся: что бы ни было, но нельзя походя обижать человека, тем более расположенного к тебе.

– Что ж, откушать так откушать. Айда, мужики! – неожиданно охапкой приобнял он за плечи двоих идеологических работников. – Шире, твёрже поступь!

Народ, повеселевший, радый, что высокий начальник столь прост, к тому же, похоже, свойский мужик, едва сдерживаясь от срыва на пробежку и толкотню, двинулся к райкому.

Афанасий Ильич разглядел вдали чадный дым какого-то пожарища, который густо и машисто валил в небо и тяжкими лохматинами падал к Ангаре, безобразно грязня их. Невольно остановился, за его спиной вынуждены были и все призадержаться. Спросил, что там горит.

– Палят и крушат, Афанасий Ильич, деревни и леса: морю на тех землях не сегодня завтра объявиться. Шибко торопятся санитарные, порубочные бригады. Вскорости затоплению случиться.

– Понятно! – вздохнул протяжно. Казалось, едва разжал сморщенные губы. – Как и когда-то, наломали дров, начудили, нагадили на будущем дне Братского моря. Помню, строения и леса жгли прямо на месте. Но в спешке, впопыхах да в вековой нашей дружбе с головотяпством многое что оставили нетронутым – целые деревни, посёлки, заимки, церкви, колхозные и леспромхозовские мастерские, станы с ГСМ, могилы, даже неисправную, впрочем, исправную тоже, технику. В придачу – скотомогильники сибирской язвы, силосные ямы, передохший скот, свалки, помойки и чёрт те что ещё. И гектары корабельных, строевых лесов. Теперь всё это добро гниёт на глубинах, вымывается течениями, травит воду и людей.

Народ настороженно и сумрачно помалкивал, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Лишь кто-то, старчески ссутуленный, рывками докуривая козью ножку, в землю и вбок сжато вымолвил:

– Хозяева́ ж мы, мать вашу!

Один важный товарищ, слегка выдвинувшись зачем-то, возможно, как к трибуне, к высоко стоявшему, просторному райкомовскому крыльцу, почёл нужным сказать:

– Что ж тут особо плохого: как дешевле и рациональнее, так, товарищи, и делаем. Неужели непонятно? А сэкономленные средства пойдут на строительство школ, детских садов и больниц. До единой копейки народу достанется, – вот в чём правда жизни. Хотя для возмущения повод, конечно же, имеется. Вода же… вода, поймите, она сама себя прочистит как надо. Так устроена природа – сама себе она помощник и лекарь. Да ещё и нам, не всегда, ясное дело, разумным, помогает.

Никто и не возразил, и не поддержал; может быть, по большей части оттого, что очень уж есть хотелось, к тому же больно сытным душком нанесло от буфета и кухни. Люди ожидающе посматривали на Афанасия Ильича, и он, наконец, пошевельнулся, шагнул к крыльцу. Все оптимистично, но при всём при том сдержанно двинулись вслед по ступеням наверх, возможно, полагая, что о спасении природы и Ангары можно будет поговорить как-нибудь после.

Глава 14

«Стол на славу!» – в напряжённой, но улыбчивой прищурке и с покачиванием головой оценил Афанасий Ильич.

– Глянулось, глянулось, бабы, гостю нашему! – послышалось ликующее шептание из приотворённой двери на кухню, – пожилая повариха в колпаке румянисто посвёркивала в просвет распаренным глазастым лицом.

Закуски отменны, просто прелесть. Внешне хотя грубовато и великовато, какими-то шишковатыми кучками выглядят, но хлебосольством, тороватостью, расположенностью сердечной к севшему за стол человеку так и блещут, так и вглядываются в него: непременно отведай и нас, и нас, уважаемый! Все они приготовлены из даров местных полей и огородов, тайги и Ангары. Выделяются и хороши собою куски вареного и жареного дикого и говяжьего мяса, изобильно посыпанные золотистыми завитками лука. Пельмени со сметаной объёмистостью как пирожки и пирожки увесистостью как пироги. Сами пироги – всем пирогам пироги. Невозможно не заметить лохматые навалы салатов в полуведёрных мисках и бугорчато торчавшие из тазиков отварные, сдобренные маслом картофелины. Вальяжно лежали на блюдах распластанные, очищенные от костей малосольные хариусы и щуки. Царствовал на столе посерёдке крупный, в доброе полено, потушенный с овощной и икорной начинкой налим, украшенный букетиком жарков в пасти. Возле столов усажены на табуретки бокастые жбаны с домашним квасом, только что пребывавшие в леднике. Из горячительных напитков всевозможные наливки и настойки, все они домашние, замечательные – духовиты и мягки, настояны на ягодах и травах, с ядрышками кедровыми. Но исключительное внимание первачу – наикрепчайшему самогону первоначальной перегонки, пропущенному для очистки через берёзовые угли и предусмотрительно разведённому немножко водой.

– Наши домашности пользительны от всех хворей, Афанасий Ильич, – не преминул прихвастнуть распорядитель застолья.

– Смотрите, товарищи, чтобы нас какой-нибудь бдительный пёс Барбос не заманил в милицию, как это произошло в комедии Леонида Гайдая, – в искусной насупленности подвигав своими замечательными густыми бровями, пошутил Афанасий Ильич.

– А милиция, Афанасий Ильич, уже тута – вон он доблестный участковый наш, Васька, Василий Петрович то есть, Горохов, сидит за соседним столом.

– И уже тянется лапой за стаканом с первачом!

– Эй, Васька, хватай не стакан, а самогонщиков!

– Да сразу за жабры, чтоб наверняка!

Застолье разразилось хохотом. Участковый, совсем ещё паренёк, зарделся и, подскочив с места, неуклюжим наклоном и уставным прикладыванием ладони к голове – без фуражки – поприветствовал Афанасия Ильича.

– Черти полосатые! – не выдержал и тоже засмеялся Афанасий Ильич.

– Мужики, зачнём гулеванить, ли чё ли? А то – ля-ля да тра-ля-ля!

– И верно, народ: душа уже вусмерть истомилась!

– Как сказал Юрка Гагарин: поехали!

– Поехали!

– Погоняй!..

И рюмки, а у кого гранёные стаканы и кружки, звончато сдвинулись.

Любит Афанасий Ильич эти деревенские посиделки с гулянкой, где можно пообщаться с близкими по духу и разумению селянами, однако душа, как только увидел он то страшное пожарище, не может уравновеситься, сбросить тяготу нежданно навалившихся переживаний и мыслей.

Здравицы и даже целые развёрнутые речи витали над застольем. После третьего, четвёртого приёма горячительного тут и там засияли переливчатыми огоньками шутки и прибаутки, подначки и побасенки, – загудел воздух дружным роем. Вскоре явила себя художественная самодеятельность – бравым хором с балалайками и цветастой пляской. Столы стали подпрыгивать и звенеть. Некоторые сидящие срывались с мест – отплясывали, даже вприсядку, со свистом и гиканьем. Что ж, итоги подведены, результаты более чем хороши, сам Афанасий Ильич Ветров, аж областной чин, сказал, что «ударно и боевито поработали вы, товарищи, приближая наше общее светлое будущее, завещанное великим Лениным», а потому – отдыхай, радуйся, честной народ!

Единственно лишь Афанасию Ильичу не сиделось в этой славной компании, ни после первой, ни после второй, ни даже после пятой рюмок не успокоилась, не обманулась его душа. Углами перекатывались в голове нелёгкие мысли и образы. Он не сомневался да и знал наверняка, что уничтожаемые пожаром леса и дома – всегда беда, всегда горе, всегда невосполнимость потерь и – безрассудство, если не безумие. Насмотрелся когда-то на такие, буднично говорили на совещаниях и в газетах, «плановые пожоги, по графику». Тяжело, укором помнилось, как нередко с уже привычной, почти что обыденной штурмовщиной, а в последние сроки с поспешностью и горячностью на грани беззакония и произвола, готовили к затоплению ложа других гэсовских водохранилищ, в том числе и его боготворимой Братской ГЭС. Ломали и сжигали всё, что не могли, не успевали или же попросту не хотели ради экономической целесообразности разобрать, спилить, загрузить, вывезти подальше.

«Надо ехать домой».

Решительно отказался от очередной рюмки, не желая притворяться весёлым и беззаботным. Попросил распорядителя, чтобы позволили тихонько, через служебный вход, уйти, не беспокоя и не огорчая застолье. Но воспротивились рядом сидевшие секретари райкомов, едва на плечах не повисли, чтобы усадить. По простоте человеческой не хотелось им отпускать столь дорогого, уважаемого, высокопоставленного, редкостного в их глухомани гостя, хотелось ублаготворить его так, чтобы непременно добрым словом он, да хотя бы каким-нибудь словечком хорошим, рассказал где-нибудь там, на самых верхах, в области, о делах здешних правых, об успехах немалых целого края, о жизни десятков тысяч людей. Но Афанасий Ильич проявил настойчивость – торопливо и небрежно откланявшись, направился, если не захотели как-нибудь малозаметно, прямиком к выходу через весь гудящий и отплясывающий зал. Встревоженные ответственные товарищи – ватагой следом, едва не наступая на пятки гостю и друг другу.

Афанасий Ильич попросил доставить его на железнодорожную станцию к пассажирскому поезду. Тотчас же предоставили уазик, за рулём которого светился тихой, мудрой улыбкой пожилой мужчина с большим добрым носом и курчавой седой бородой Деда Мороза – секретарь парткома одного из леспромхозов; тут же выяснилось, что того самого леспромхоза, на территории которого пожигом уничтожали сейчас строения и леса. Он, о чём-то пошептавшись накоротке с секретарями райкомов, предложил Афанасию Ильичу попутно заехать, дав крюк километров в десять, в новый посёлок, который прошлой осенью «ударными, стахановскими темпами», писали в газетах, отстроили взамен ныне сжигаемого и который красиво и ласково назывался Новью.

До поезда ещё шесть с половиной часов – действительно, почему бы и не заехать. Тем более нужно побывать там, откуда чредой прилетали в обком письменные жалобы всю нынешнюю зиму, первую для переселенцев и привычно сорока- и пятидесятиградусную для здешних северов, – «замерзаем!», «помогите!», «безобразие!». Афанасий Ильич знал, что действий со стороны областных властей и партии не предпринималось никаких, что на жалобы покамест не отвечали, полагая – обживутся люди, приспособятся, обустроившись, и мало-мало поутихнут.

Но главный резон редкого в те годы отмалчивания областных верхов Афанасий Ильич услышал на одном из совещаний в обкоме из уст недавно прибывшего из Нови ревизора:

– Товарищи, вместо слабохарактерных и сварливых жалоб и сетований прежде всего и перво-наперво не помешало бы переселенцам выразить благодарность партии и государству за столь быстрое, оперативное и по-отечески заботливое решение жилищной проблемы для нескольких тысяч человек! Не жили, а мучились люди в своих вековых развалюхах. И словно бы чудо случилось: все семьи получили просторные трёхкомнатные квартиры со всеми удобствами в домах почти городского типа! И это у них-то там, в захолустье жутком, в сотнях немереных вёрст от больших дорог и городов! Разве не счастье, разве не удача? У наших уважаемых переселенцев необходимо прямо и честно спросить: а не пристойнее ли было бы вам, нытики и паникёры, поблагодарить партию и государство за заботу о вас и – угомониться навсегда? Считаю, что реагировать на жалобы не надо!

– Увидите, Афанасий Ильич, до чего же по-барски да просто-напросто роскошно зажил переселенный народ! – достойно и сдержанно принаклонялись в рукопожатиях и похлопываниях секретари райкомов перед совсем уже потемневшим лицом гостем.

О письмах жалобщиков Афанасий Ильич ничего им не сказал; вроде как вырвавшись из цепких рук, в грубоватой вальяжности завалился на переднее, начальническое, сиденье и нетерпеливо велел:

– Поехали, в конце-то концов, что ли!

Глава 15

Леспромхозовский секретарь, Фёдор Тихоныч Невзоров, был добродушный, словоохотный, смешливый дядька. Он с задорными подмаргиваниями и бесхитростно, вовсе не хвастаясь, не важничая и частенько приговаривая со вздохом «ничё, живы будем – не помрём», сообщил своему попутчику, что самолично революцию в семнадцатом запалял в родной деревне, а потом – по всему Приангарью; что каппелевцев и другую вшивоту старого мира поганой метлой выметал из Сибири; что в Берлине гадёнышу Гитлеру салазки загибал в миномётном взводе прославленной Третьей ударной армии; что после войны по арктическим стройкам и приискам отбухал в бригадирах и мастерах; что семья и род его – Василиса моя Петровна и трое наших парнищ и две де́вицы, а внукам уже перечёта не знает; что теперь последнего своего дитятю поднимает – молодой да ранний леспромхоз.

– Хотя и зелено-зелёный ещё наш единский мужичок, однако уже громыхает басовитым голосом, норов свой недюжинный и упёртый выказывает. Может, слыхивали чего о нём, там, в граде нашем стольном Иркутске? – Но ответа не ждал, с хитроватой задоринкой в глазах посмеивался: – Слыхивали, конечно же! В разных газетах прописывают про него, удальца нашего, кинохроникёры наведываются беспрестанно. Не скрою, тяжелёхонька она, битва-то, за план по лесозаготовкам, но – ничё, живы будем – не помрём. Покряхтываем, угрюмимся часом да репу свою чешем промозоленным да кривовастым пальцем, ан план, разумеем, – дело святое. То есть государственное. Неважно, рабочий ты или начальник, – днюем и ночуем на лесосеках и складах.

Изумляло и тешило Афанасия Ильича, что Невзоров весь такой кряжистый, юркий, устремлённый, глаза хотя мелкие, горошинами, но зоркие, горящие – искры и вспышки сплошные, а ведь получается, что за семьдесят ему, если даже не за все восемьдесят уже. Жизнью очевидно он ломанный, из огня да в полымя бросанный, но орешек, похоже, крепкий. Мало сказать, ехал он сейчас – мчал, нёсся, летел, с азартом шаловливого мальчишки давя поминутно на газ; рулил ловко, даже не без форса и какого-то изящества. Лесная, не везде гравийная дорога вся в колдобинах и кочках, с внезапными поворотами, спусками и подъёмами, однако хотя бы раз, озадачивало Афанасия Ильича, ощутимо подбросило этот лёгкий уазик, занесло или опасно накренило.

«Хвастун, ясно, и балагур отменный, – с нараставшим пристрастием приглядывался он к Невзорову, – кого хочешь, уверен, заговорит и обворожит, но старикан, что ни говори, он славный, наш, истинный сибиряк от пяток до маковки. Столько перенёс человек, столького навидался, страну не раз спасал, однако смотри – орёл. Крыльями – на всю распашку, грудью – только вперёд, а полётом – выше и дальше. Как бы ни было тяжко – отшутится, но не захнычет. И батя мой, сверстник его, такой же – молодцеватый душой и сердцем, не сдаётся, беспрерывно весь в делах и хлопотах колхозных и домашних. С одной-то рукой – и в передовиках всюду. Порой задумаешься: крепче и надёжнее сибиряка водится ли кто ещё из человечьего роду на земле?»

На страницу:
4 из 7