bannerbanner
Дело принципа
Дело принципа

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 11

– Господи, – сказал папа, – посадим ее в карету, где мой лакей и госпожа Антонеску.

– Это невозможно, – ответила я.

– Ах, ах! Ты думаешь, им там будет тесно? – засмеялся папа, вытирая пот со лба.

Я сумела сильно вогнать его в краску.

– Да при чем тут тесно? – сказала я. – Твой камердинер, да, кстати, не называй его этим презрительным словом «лакей», твой камердинер, а лучше сказать, твой помощник, твой адъютант – образованный человек, умница, дипломированный электротехник. Учился, кстати говоря, в том же Париже, знает по-французски, по-немецки и даже по-русски. И ты, разумеется, знаешь, что у него роман с госпожой Антонеску.

– Что? – воскликнул папа.

– А ты что, думал, что он влюблен в тебя мужской платонической любовью? – сказала я. – Или, может быть, ты думаешь, что такой достойный и образованный господин по ночам бегает в деревню, к девкам на сеновал? Или где-нибудь в чуланчике зажимает нашу лентяйку Эллу и договаривается с ней за две кроны? – Папа закрыл лицо ладонями и только мотал головой. – Фу, папа, как тебе не стыдно? Твой помощник – благородный человек и не только, как нынче все говорят «благородный» в смысле честных помыслов и нравов, но и в прямом смысле. Дворянин!

– Как? – Папа вскрикнул, как обожженный.

– Ну, полудворянин, – успокоила его я. – Побочный сын прусского офицера, насколько мне известно. А офицер, скорее всего, дворянин. Ну, или потом выслужил личное дворянство за ордена и храбрость.

– Погоди, – помотал головой папа. – Ты хочешь сказать, что отец моего лакея выслужил личное дворянство?

– Я в этом почти уверена, – сказала я.

– Но выслужил дворянство после? – нервно спросил папа. – Уже после того, как он стал незаконным отцом моего, как ты выражаешься, помощника?

– После, после, – сказала я. – Конечно, после! Самое маленькое через десять лет.

– Ну тогда это не считается, – облегченно вздохнул папа. – Слава богу!

– Погоди, – сказала я. – Папочка, ты что? Ты серьезно? – Я даже несколько фамильярно потрепала его по плечу.

– Абсолютно, – строго сказал он и довольно грубо (точнейший ответ на мою фамильярность) сбросил мою руку со своего плеча.

Потом перевел дыхание и спросил:

– Так, значит, ты думаешь, что у них роман? У госпожи Антонеску с моим Генрихом?

– Я это точно знаю, папа, – сказала я. – Как знаю то, что сейчас светлый день и вот эта блузка белая. Поэтому пусть они едут в своей карете вдвоем. Дадим им возможность попрощаться как следует. А горничную для меня найдем в Штефанбурге.

– Хорошо, – эхом ответил папа. – А горничную для тебя найдем в Штефанбурге.

Ясно было, что он думает о чем-то другом. Уж конечно, не о горничной. Не о романе госпожи Антонеску с его камердинером и даже не об этом безумном, бредовом скандале между ним и мамой, который привел к их расставанию и разводу.

Ясно было, что он думает обо мне.

Что я повзрослела и что в этом нет ничего хорошего.


А выезжали мы, как и было сказано, в пятницу ровно в полдень. Карета плавно и ловко подкатила к главному крыльцу. Мы с папой забрались вовнутрь. Там было четыре места на пружинных диванах, обитых крепким пожелтевшим шелком, и вся карета была обита таким же шелком, простеганным ромбиками, и в этих пузатых ромбиках можно было нащупать пружинистую волосяную набивку. Когда-то мы рассаживались вчетвером, вместе с дедушкой и моей мамой. Сейчас мы сидели с папой вдвоем. Меня папа посадил лицом к движению, так что я видела через окошко спину кучера и две лошадиные задницы, а сам сел к кучеру спиной, чтобы глядеть на уходящую дорогу. Я всегда просилась на это место, но он говорил мне, что от этого кружится голова. Но когда мы выезжали из ворот, я всегда становилась на сиденье на колени и смотрела, как уменьшается наш дом, как он скрывается за поворотом посыпанной желтой известковой крошкой дороги, и вот наконец ворота, символический забор, который простирался влево и вправо, красивый и кованый, шагов на пятьдесят в каждую сторону, не больше, потому что какая чепуха – охватить забором такой огромный кусок земли с речками и озерами, деревнями и хуторами, просторными полями и густыми опасными лесами – нет, невозможно! Но обозначить границу все-таки было надо. Ворота ее и обозначали. А основное, главное наше имение было там, далеко, за барским домом.

И вот мы выехали из ворот на землю, которая уже принадлежала короне, на королевскую дорогу. Но она не стала лучше от того, что превратилась в королевскую, а может, теперь уже даже в императорскую. Она была точно такая же, засыпанная желтой известковой крошкой, и довольно узкая, на ней с трудом могли разъехаться две кареты.

А следом за нами ехал возок, где госпожа Антонеску, наверно, о чем-то прощально говорила с папиным камердинером. А может, они просто молча смотрели в окно. Скорее всего, так. Дальше грузовые кареты и в самом конце карета, где ехали четверо слуг, о которых я уже, кажется, вам рассказала.


Да, мы выехали из ворот. Я увидела две мраморные статуи, которые стояли на желтых кирпичных оштукатуренных столбах-постаментах. Это были Дидона и Эней из «Энеиды» Вергилия. Дидона и Эней, про несчастную историю которых мне рассказывала госпожа Антонеску. Наверно, теперь они были на них похожи – Генрих и госпожа Антонеску, с одной лишь разницей. В римской поэме Эней уплывал на корабле, а Дидона оставалась на своем острове. А у нас – наоборот. Отчаливать приходилось госпоже Антонеску, отплывать в дальнейшее путешествие по жизни. А Генрих оставался с нами.

Если выезжать из ворот, то Эней был на левом столбе, а Дидона на правом. Они оба смотрели вдаль, но Эней совсем вперед, а Дидона тоже вперед – потому что не могла же она просто повернуть голову и глядеть на Энея, тогда бы терял симметрию весь ансамбль, – тоже смотрела вперед, но чуть левее. Их взгляды пересекались там, где дорога поворачивала и скрывалась за плотным рядом тополей. Года два или три назад я нашла эту точку. Я взяла дедушкин бинокль и пошла по дороге. Я шла и оборачивалась, и смотрела на них в бинокль, и видела, что Эней все время смотрит на меня, как будто прямо мне в глаза, а Дидона немного вкось. Но я все шла и оборачивалась, шла и оборачивалась, смотрела в бинокль, проверяя, ища эту заветную точку, пока не увидела: вот оно, наконец-то – Дидона и Эней оба смотрят прямо на меня. Это было примерно за полверсты от ворот, как раз перед поворотом, я же говорила. Наверно, именно в этой точке и находился корабль Энея, на который смотрела Дидона, а сам Эней стоял на воротах уже как ее воспоминание. Вы спросите – как же отпустили тринадцатилетнюю девочку так далеко за ворота поместья, вообще за границу имения совсем одну? Конечно, не одну. Я же была с госпожой Антонеску. А около ворот красил решетку наш дворник Игнатий, чернобородый мужик неимоверной, воистину дворницкой силы. Так что юная Адальберта-Станислава – то есть я – была в полной безопасности.

С этим Энеем произошла страшная история.

Статуи были мраморные, и на зиму, еще по дедушкиному приказу, на них надевали деревянные короба, чтобы тающий снег во время оттепели не проник в тончайшие, глазу невидимые трещины, не замерз бы и не раскрошил нежный итальянский мрамор. Дедушка говорил мне, что короба ставили буквально на следующий день после отъезда, а может быть, даже в тот же день, прямо в ту же минуту, когда хозяйская карета скрывалась за поворотом.

Но об этом – чуть позже.

III

Перед нашим возвращением, когда та самая сосулька, намерзшая на оконном барельефе снаружи окна нашей квартиры в Штефанбурге, начинала таять, таять, таять, капать, капать, капать – когда сосулька становилась все тоньше и прозрачнее, – вот в эти самые дни мы посылали письмо в поместье, что возвращаемся. Обычно это был конец марта. А если тепло, то самое начало второй его половины.

В поместье приходило письмо. Управляющий и все оставшиеся слуги начинали готовиться к нашему приезду: мели, чистили, стряхивали пыль с шелковых подушек на диванах и креслах.


Я помню долгие споры дедушки и папы о том, какой наказ давать слугам осенью, перед нашим отъездом: прибирать в комнатах через день, а раз в неделю делать большую уборку или просто накрепко запереть двери и убирать комнаты перед приездом хозяев. Дедушка был сторонником первой точки зрения, а папа второй. Папа говорил, что швабры и щетки износят паркет и штофную обивку. Дедушка же отвечал, что пол швабры не боится, а сукно не боится щетки и что пыль представляет собой микроскопические камешки. Если этих камешков наберется слишком много, то обивка кресел потерпит больший ущерб от большой разовой чистки, когда с нее сковыривают слой пыли толщиной с палец, чем от каждодневных взмахов нежной щеточки. А то и вообще султана с филиновыми перьями. «Папа, неужели вы это серьезно?» – восклицал мой папа дедушке, то есть своему отцу. «Абсолютно, – щелкал пальцами дедушка. – Но главное, глупенький мой, не в этом. Главное в том, что дом должен жить, даже когда хозяев там нет. Нет ничего ужаснее, чем отпереть комнату, в которую полгода не ступала нога человека. Там появляется совершенно особенный запах». Папа не соглашался. Но поскольку хозяином поместья, а значит, главой семьи был все-таки дедушка, то все шло по дедушкиному приказу. Управляющий писал, что комнаты моются, выметаются и чистятся от пыли точнейшим образом по тому расписанию, которое велел выполнять господин.

Ну а когда дедушка умер – теперь вам понятно, почему папа не хотел нанимать человека проветривать костюмы в нашей городской квартире в Штефанбурге? Ясное дело, что никакая тайная полиция была тут ни при чем. Это он все для меня рассказывал, забавлял маленькую дочку, а на самом деле все проще: раньше у нас все было по-дедушкиному, а сейчас будет по-папиному.

Я не знаю, насколько тщательно слуги выметали комнаты в наше отсутствие, но я знаю точно, что они прекрасно пользовались этим приказом, превратив его в разрешение едва ли не жить в господском доме. Однажды, вернувшись из Штефанбурга, я обнаружила в своей постели – точнее, в щелке между матрасом, обтянутым свежей простынкой, и деревянным изголовьем, – обнаружила там женский волос.

Это был довольно длинный волос, длиннее моего. Я примерила от макушки, прижав его пальцем и протянув вниз, – оказалось, что он на целых две ладони длиннее моих, и это учитывая, что в Штефанбурге я ни разу не стриглась, а волосы мне подровняла перед отъездом мадам Антонеску. Но главное, у меня были волосы темные и довольно тонкие, а это был волос светлый, золотой, чуть-чуть волнящийся и толстый.

Я раскрыла медальон, скрутила волос в колечко и спрятала туда, благо там не было ничьего портрета, потому что портрет мамы я оттуда вытащила после одного происшествия, о котором расскажу позже. Я стала присматриваться к нашим служанкам. Может быть, первый раз за двенадцать лет своей жизни. До этого я их как будто даже не различала. Я знала, что есть госпожа Антонеску – моя родная и любимая, строгая, злая и при этом совершенно собственная. Была лентяйка Элла, которую я просто один раз спросила, как ее зовут. Может быть, она была вовсе даже Эльза или как-нибудь иначе. Может быть, я просто не расслышала, как она мне ответила, когда я ее еще детским голосом спросила: «Как тебя зовут?» Она что-то буркнула: «Эллл…» Я спросила: «Элла?» Она ответила: «Да, барышня», – и делу конец. Я не скоро узнала, что папиного камердинера зовут Генрихом. Да и откуда мне это было знать? Папа обращался к нему «дружочек» или «приятель», а в третьем лице вообще никак о нем не говорил. Ну разве так: «Мой… э… друг…»

Однажды, когда я услышала это, я спросила папу:

– Он твой друг?

– Так принято, – ответил папа. – Например, так говорили русские дворяне. Ты читала «Евгения Онегина», сочинение Александра Пушкина, роман в стихах? Ах, да что я такое говорю. Конечно, нет. Но непременно прочитай! Так вот. Там русский барин Онегин, представляя своего камердинера – француза, кстати! – говорит: «Мой друг, monsieur Guillot. Хоть человек он неизвестный, но уж конечно, малый честный». Поняла, Далли?

– Поняла, – сказала я, хотя на самом деле поняла не очень. – Значит, если дворецкий «мой друг», то, значит, если ты будешь кого-то с кем-то знакомить и скажешь: «Рекомендую вам, мой друг», – что тот человек должен подумать? Все во фраках – и хозяева и слуги, – как же разобрать, кто на самом деле друг, а кто «человек неизвестный, но малый честный»?

Разводя руками в воздухе, я попыталась нарисовать перед папой такую ситуацию.

– Ну не знаю, – сказал папа. – Должно быть, у меня просто никогда ничего подобного не случалось. Да и не случится, полагаю.

Вот тут-то я спросила, а как камердинера зовут.

– Самое простое имя, – сказал папа. – Как у вымышленного предка твоей мамочки.

– Генрих?

– Именно.

– А почему вымышленного?

– А потому, деточка, – сказал папа, поставив меня перед собой (он сам сидел в кресле, а я стояла с книжкой в руках. Разговор шел в библиотеке), – а потому, моя родная, что старший сын Генриха Птицелова, бедный Танкмар, женат не был и потомства не оставил. Так что нет в тебе крови ни Людольфингов, ни даже Мерзебургов.

Людольфинги, как я к тому времени уже прекрасно знала, – это был род Генриха Птицелова, а Мерзебурги – род его первой жены, несчастной матери его первого сына, от которого он потом отказался.

Это была история просто для романа!

Прекрасная Хатебурга фон Мерзебург ушла в монастырь, овдовев. Генрих Птицелов увидел ее, влюбился и, несмотря на сопротивление церкви – да и она сама сопротивлялась, наверное, – силой взял себе в жены. Похитил из монастыря, проще говоря. А когда развелся с ней, подлейшим образом использовал тот факт, что церковь этого брака не признала, поскольку даже королю в те времена запрещено было жениться на монахине. Хатебурга снова ушла в монастырь, а бедный Танкмар остался без наследства и потом был убит во время войны со своим единокровным братом – сыном Генриха от второй жены. Жестокий и чувствительный роман. Какие подлые твари эти мужчины.

– Так что вот, запомни, деточка, – сказал мне папа. – Все это выдумки. Я не знаю, откуда твоя мама взяла такую красивую фамилию и кто ей сочинил такую славную родословную. Но факт остается фактом. У Танкмара не было ни жены, ни детей.

– Это был незаконный сын! – закричала я. – Мама мне все объяснила! Незаконный сын Танкмара от другой графини фон Мерзебург, которая к тому же была его троюродной сестрой. Потому что была дочкой двоюродной сестры его мамы – той самой, которая умерла в монастыре.

– Незаконный сын? – всплеснул руками папа. – Страшные создания эти женщины. И она это говорила своей маленькой дочери! Ужасные создания! Шагу не могут ступить без адюльтера.

Как смешно! Не успела я подумать, какие страшные создания мужчины, как папа, словно бы прочитав мои мысли, сказал мне то же самое про женщин.

Я не совсем точно знала, что такое адюльтер, но догадалась.

Наверно, этот волос, который я нашла в своей кровати, был следом плебейского адюльтера в комфортабельных условиях господской спальни. Даже не спальни, а детской. Впрочем, к тому времени мне поставили вполне взрослую кровать уже третьего размера или даже четвертого, если считать колыбельку. Сначала колыбелька, потом миленькая маленькая кроватка с деревянной полированной загородкой, потом кровать для девочки метров полутора длиною, наверное, и вот, наконец, когда я к двенадцати годам уже достаточно вытянулась, мне была сделана в нашей столярной мастерской почти настоящая взрослая, женская – точнее, девичья, потому что довольно узкая, – кровать.

Я думала: чего бы им было не пойти в дедушкин кабинет, например, который сохранялся в полной неприкосновенности и где был широченный кожаный диван, а в смежной с ним спальне стояла большая дедушкина кровать с четырьмя резными столбиками по углам. Или чего бы не пойти в папину спальню: хотя они с мамой развелись уж сколько лет, но супружеское ложе папа выкидывать не желал.


Помню, дедушка был еще жив, и они с папой обсуждали папину кровать, и папа в ответ на ехидные дедушкины вопросы сказал, что ему просто приятно спать, раскинувшись во всю ширь и мощь, спать посредине, да так, чтоб ни правой, ни левой рукой не доставать до краев.

– Не понимаю, что тут удобного, – сказал дедушка. – А ежели водички попить среди ночи захочется? Так и будешь бревнышком перекатываться к прикроватному столику?

Тут я встряла, потому что как раз была рядом с ними – разговор шел в саду. И еще потому, что мне самой хотелось что-нибудь пошире, поудобнее.

– А у германского канцлера Бисмарка, – сказала я, – его одинокая кровать была еще шире, чем у папы с мамой. То есть чем у папы осталась после мамы, ну, вы поняли, да? Очень широкая.

– Вот! – сказал папа. – Многие достойные господа спят на широких кроватях.

– Тебе нравится Бисмарк? – спросил дедушка папу. Папа засмеялся, в один и тот же миг патриотично покачал головой, но и независимо пожал плечами. – А ты откуда знаешь про кровать Бисмарка? – спросил дедушка у меня.

– Видела фотографию в журнале.

– В журнале?

– Да! – сказала я. – Ух, какая страшная фотография! Мертвый Бисмарк лежит на кровати, кровать огромная, четыре подушки – три белых, одна черная, – а слева от него часы на тумбочке, показывают без пяти четыре, справа миска и свечка, и он правой мертвой рукой какую-то черную тряпку держит!

– В каком журнале? – удивился папа. – Где?

– У тебя, – сказала я. – В твоей библиотеке.

Папа повернулся, почти бегом пошел в дом и минут через пять положил на садовый столик целую пачку журналов за 1898 год.

Он стал их листать, показывая дедушке, – я стояла у дедушки за спиной и видела, что там действительно были картинки канцлера Бисмарка на смертном ложе, но не фотографии, а гравюры, и ни капельки не страшные, очень благолепные и торжественные – покойный возлежал, убранный пальмовыми ветвями, в эполетах, с пышно расчесанными усами, с лавровым венком на лбу, в окружении офицеров почетного караула, и гроб был очень узкий, как и положено гробам, и вокруг стояли многосвечные канделябры.

– Зачем ты выдумываешь? – спросили папа и дедушка почти что хором.

– Я точно видела! – сказала я.

Да, я точно видела эту фотографию. Я даже помню бантики на подушке, стоймя подсунутой под мертвую, с подвязанной челюстью, голову канцлера. Бантики были слева от Бисмарка. То есть справа от меня.

– Ты лжешь, – строго сказал папа. – Так делают очень, очень, просто очень испорченные дети!

– Фу, Мирек! – сказал дедушка папе. – Она просто фантазерка. Правда, Далли?

И он, протянув руку назад, метко надавил пальцем мне на нос – я же стояла за спиной его соломенного кресла, – надавил и сказал: «Дзынь-дзынь-дзынь».

Я не знаю, откуда в моей голове взялась эта фотография. Но я ее видела так, как будто прямо сейчас рассматривала на журнальной странице. Однако я не хотела огорчать дедушку своим упрямством – и потом, как я докажу? Где эта картинка? Поэтому я опустила глаза, соглашаясь, что я фантазерка, но добавила:

– Но все-таки бывают очень широкие кровати для одного человека!

– Вот именно! Даже если это не Бисмарк! – засмеялся папа и сказал мне: – Далли, отнеси журналы на место.

Я взяла журналы со стола, отошла на два шага и остановилась, потому что поняла, что сейчас начнется самое интересное.

– Ага, – сказал дедушка, – а я-то, старый дурак, не понял. Ты небось заново жениться собрался, поэтому и кровать бережешь?

– Во-первых, нет, – сказал папа, – не собрался и вряд ли соберусь. А во‐вторых, если бы и собрался, то уж в этом-то случае наверняка выкинул бы старую кровать и для нового брака приобрел бы новую.

– Ибо нельзя новое вино в старые мехи? – засмеялся дедушка.

– Что-то вроде, – сказал папа, обнял дедушку за плечи и нежно поцеловал в лысину. И тут заметил меня. Что я стояла в двух шагах и слушала весь этот очень взрослый разговор.

– Иди в библиотеку, – крикнул папа. – Я же тебя попросил! А ну бегом!

Я повернулась и пошла.

– Но только положи на столик! – крикнул папа мне вслед. – Просто положи на столик. Не вздумай ставить на полку. А то затиснешь неведомо куда, и я потом не найду.

«Но почему же они выбрали именно мою кровать? – думала я, направляясь к хозяйственному флигелю и щелкая пальцем по медальону. – Почему?»

И вдруг странная мысль пришла мне в голову. У меня даже голова закружилась от такой мысли. У нас ведь много слуг и крестьян в близкой деревне, которые делают разные дела по дому. Мясник, например. Птичница. Или целая деревня виноделов. Они не живут с нами, но все равно они наши. Когда-то они, то есть их родители были нашей собственностью, а теперь они наши слуги. Все равно наши! Вот они приходят, приносят, уносят, копают, рубят, пилят, строгают… Я представила себе, что пока мы живем в Штефанбурге, пока принимаем гостей или ходим в оперу, пока мы с мадам Антонеску чинно гуляем по фойе, а потом, сидя в ложе, смотрим немножечко сбоку – наша ложа была близко к сцене, – смотрим и слушаем, как среди раскрашенных фанерных декораций красиво умирает Каварадосси, – в это самое время в нашем милом, дорогом доме живут совсем другие люди. Без спросу гуляют по нашим комнатам, едят за нашими столами, сидят в наших креслах и даже спят в наших постелях.

Спят в двух смыслах слова. Я уже знала, что слово «спать» обозначает две вещи: просто спать, положив ручки под щечку, как ребенок, или храпеть, раскинувшись, как дровосек после работы, – или спать в неприличном смысле. Ну, вы понимаете, о чем я. И вот мне почему-то точно показалось, что на наших постелях они спали именно в неприличном смысле. И уж совсем в неприличном смысле (я это точно знала, чувствовала, вернее) спала на моей кровати эта неизвестная златовласка.

Я подошла к хозяйственному флигелю, открыла дверь кухни – там три девицы готовили обед. Одна громко рубила салат, две другие вдвоем ставили двуручную чугунную гусятницу в печь. Я попросила вынести табурет во двор для меня.

Видите, я специально говорю – «я попросила».

Будь я маленькая мама, а тем более маленькая бабушка, я б сказала «я приказала» или «я велела», но папа, и дедушка, и мама тоже, когда мне еще было пять лет, долго-долго объясняли мне, что эти люди, которые живут вокруг, работают на нас, прислуживают нам, меняют тарелки, подают на стол, стирают наше белье и все такое прочее, – это уже не наши крепостные, это не наша собственность или, чтоб понятнее было, – они не солдаты, а мы не офицеры. Это свободные земледельцы. Правда, они живут на нашей земле и всецело зависят от наших благодеяний, но сами-то они свободные люди, такие же подданные Его Императорского Величества, и поэтому разговаривать с ними надо вежливо. Надо почаще говорить слова «прошу» и «пожалуйста». Ведь они все равно всё сделают, что ни попросишь.

Итак, я попросила вынести табурет наружу.

Толстая чернявая девица поставила его, ловко уместив ножки между камнями, которыми был вымощен задний двор, подвигала его туда-сюда, убедилась, что он стоит крепко и не шатается, улыбнулась мне, сказала: «Вот так хорошо, барышня?» Я кивнула, и она убежала, а я уселась и стала смотреть во все глаза. Как назло, все пробегающие мимо женщины были темноволосые. Некоторые шатенки, некоторые темно-русые, а несколько совсем черных, с гладкими блестящими волосами, прямо как крышка рояля. Но я была уверена, что все равно найду эту златокудрую красавицу, и поэтому сидела на табурете около входа в хозяйственный флигель ну просто целыми часами.

На третий день я ее обнаружила.

Смешно, но это была та самая девушка, которую я увидела в первый же раз, едва открыв дверь кухни. Именно она, громко стуча ножом, резала овощи для салата. Но по всем поварским правилам голова ее была укутана в плотный белый платок. А вот вечером она вышла из кухни и остановилась прямо напротив моего табурета, на котором я сидела, заложив пальцем книжку. Девушка рассеянно улыбнулась и слегка поклонилась мне, потом повернулась ко мне спиной, потянулась. Она была стройная. У нее были узкие плечи и не очень большая, но круглая задница, которая была хорошо видна под тонкой холщовой юбкой. Она была в деревянных туфлях с кожаными перепонками и в шерстяных носках. Она потянулась, стала разматывать платок. Конечно, это была она. Золотые волнистые волосы, заплетенные в толстую, не очень тугую косу. Мне захотелось подойти сзади и примерить волос. Но и мерить ничего не надо было – это было видно и так.

– Здравствуй, – сказала я и встала с табурета. Девушка обернулась. – Меня зовут Адальберта-Станислава. А тебя?

– Я знаю, барышня, – ответила она. – А меня зовут Грета. Здравствуйте. Чем могу служить, барышня?

– Ответом на мой вопрос, – сказала я, подойдя к ней вплотную. – Зачем ты спала на моей кровати?

– В смысле? – Она сделала вид, что не поняла.

Хотя я-то знала, что она все прекрасно поняла.

На страницу:
3 из 11