bannerbanner
Молитвы о воле. Записки из сирийской тюрьмы
Молитвы о воле. Записки из сирийской тюрьмыполная версия

Полная версия

Молитвы о воле. Записки из сирийской тюрьмы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

Еще оливки и оливковое масло. Это вообще стоит копейки. Бочонок оливок можно купить за шестьдесят лир. Но я все ж беру по максимуму – пусть горсть оливок и две ложки масла на рот обходятся государству в десять лир. Итого двадцать четыре лиры.

Раз в три-четыре дня дают по две ложки хумуса или одну на троих колбасу из банки, которая на вкус, как туалетная бумага с вареньем. Хумус стоит максимум шестьдесят лир за килограмм. Опять-таки это пара лир на рот. Колбаса, если ее можно так назвать, стоит дорого, тридцать пять лир, но это на троих – двенадцать лир на рот. Итого получилось, что заключенных кормят на сумму от двадцати четырех до тридцати шести лир в день. А где все остальное???


Сегодня пытали интересного человека. Конечно, пытали не только его, но он был достаточно необычным, чтобы его описать. Мне кажется, я никогда его не забуду. Хотя бы потому, что полдня ломала себе голову над тем, в чем была его необыкновенность и почему он так всем запомнился. Ну да, он рассмешил всю тюрьму. Но это проделывала и наша Патрон своими репликами в зал. Но он умудрился проделать то же во время пытки. Своей пытки.

Обычно когда кого-то пытают, то все по-другому. В нашей камере никто сильно по этому поводу не расстраивается. Новенькие жмутся к стене, вздрагивают от звука плети, порой плачут. Старички занимаются своими делами, подмигивая новичкам, мол, ничего сестра, то ли еще будет.

Но в тот раз ничего подобного не случилось.

Вся наша камера и все другие хохотали до слез. Такого никогда раньше не было. Это удивительно, да. Но еще удивительнее то, что заключенный ничего смешного не сказал. НИЧЕГО!

Его били так же, как и большинство остальных: по пяткам. Плеть просвистела в воздухе, и раздался первый удар. Охранник опять было поднял руку, готовя новый удар, но реакции от заключенного не последовало. Он почему-то промолчал. Охранник замер от удивления, и тогда мы все услышали голос того, кого пытали, очень звучный и мелодичный:

– О Аллах!

Сказал он это очень громко, раздельно и отчетливо, не так, как обычно говорят во время пытки, а так, как говорят на молитве. В его голосе было какое-то удивление. Он словно не ожидал тех ощущений, которые доставляла ему плеть.

Наша камера захихикала. И правда, было в этом что-то комичное.

Я встала со своего места и приподнялась на цыпочки, чтобы все подробно разглядеть. Пытал Гошкар. Это верзила под два метра ростом, здоровенный, как шкаф, и безмозглый, как осел. Впрочем, такое сравнение – оскорбление всем ослам. Я заметила, что на работу Гошкар приходит всегда в белоснежной рубашке. Его шикарные кудри, чрезмерно пропитанные гелем, падают ему глаза, когда он бьет кого-то, и он, как девчонка перед зеркалом, деловито откидывает волосы назад.

Заключенный тоже оказался крупным человеком. Широкой кости и, наверное, высокий. Ему было около сорока, хотя, возможно, он выглядел старше из-за черной густой бороды. У него было открытое лицо, большие карие глаза.

Раздался второй удар. Но заключенный как будто решил терпеть и ничего не сказал. Охранник размахнулся со всей силы и ударил с прыжка. Тогда заключенный произнес еще раз:

– О Аллах!

Засмеялась вся тюрьма. Я тоже не смогла сдержать улыбку. Заключенный, вероятно, неосознанно, издевался над Гошкаром своей реакцией. Он будто говорил: «Что-то ты не особенно хорош в пытке, брат. Я ожидал большего».

Было в этом голосе, в этом тоне что-то трогательное и нескладное одновременно. Заключенный словно отрешился от происходящего. Казалось, что это голос не человека, которого пытают, а просто наблюдающего, который сидит где-то в пещере и так вот вслух сочувствует незнакомцу, и эхо разносит далеко вокруг. Мужчина не выделывался и не сопротивлялся – он смирился, но в то же время не унижался перед охраной.

Это продолжалось довольно долго. Когда он молчал, то с ним молчали и мы. Когда он говорил, то все камеры ходили ходуном от смеха. Кто-то из охранников прошелся вдоль камер с дубинкой, стуча по дверям, и взял плеть, чтобы помочь коллеге. Они начали свистать на пару. Темп ускорился. Надзиратели вспотели. Пять или шесть ударов спустя заключенный все молчал. В камерах крикнули, что тот потерял сознание. Его облили водой, привели в чувство, и пытка возобновилась.

Самое главное, что его не допрашивали. Его просто били. Было очевидно, что для начала допроса охранникам надо было довести человека до потери контроля, до паники. Заставить почувствовать такую боль и унижение, чтобы тот превратился в ветошь, с которой можно уже делать что угодно, повесить какую угодно статью, даже самую нелепую.

Но этот не ломался. Он кричал, орал, извивался, но не ломался.

А мы смеялись. Но это было по-доброму. Никто не смел сказать ни слова, чтобы подбодрить бедолагу, потому что тогда всю камеру облили бы водой и, возможно, даже избили. Но смеяться вместе, пусть и в полголоса, было допустимо. Мы как будто поддерживали его своим смехом. За пару часов этот человек полюбился всей тюрьме. И да, он во всем признался.

Собственно, за все время, что я здесь сижу, не было ни одного, кто бы не признался во всем и не сказал бы все, что от него требовали. И этот не стал исключением. Он плакал так же, как и остальные. Он так же охрип от крика. Но было в нем что-то, что не позволило ему сломаться. Была ли это вера в Бога, я не знаю, но мне почему-то хотелось так думать.

Его обвиняли в краже машины. Он признался во всем.

День семнадцатый


Сегодня днем по коридору прогремело очередное: «Мертвец!» Охранник выглянул из своей каморки и спросил:

– Кто на этот раз?

– Этот… который «О Аллах!».

Все в нашей камере оживились. На щеках Нахед я увидела слезы.

– О Аллах! О Аллах! О Аллах! – раздавалось с разных сторон в нашей камере, и никто уже не смеялся.

***


Кристина купила две зубные щетки, одну она отдала Ширин. У той давно уже пахло изо рта, поэтому Кристина сжалилась над ней. Но моя подруга не учла, что Ширин это не надо. Ну, или она на это не способна. Да, есть такие люди, которые не способны почистить зубы. Несколько раз эту процедуру проконтролировала Кристина, но потом махнула рукой. Сегодня она лишь сказала:

– Ширин, иди чистить зубы!

Ширин пошла. Она выдавила пасту на щетку и встала у туалета. Недвижима. Я долго наблюдала за ней и не выдержала:

– Там никого нет, – сказала я.

– Да, я знаю, – ответила Ширин и продолжала стоять.

Через минуту в туалет вошла Шадя, но вскоре вышла. Ширин все не заходила. Мне аж интересно стало, в чем причина. Потом в туалет вошла другая девушка. Вышла. Ширин все стояла.

– Ширин, чего ты ждешь? Иди же! – не выдержала я.

– Очередь… – растерянно ответила Ширин.

– Какая очередь, блин! – Я чуть не выругалась, но в туалет зашла другая девушка.

– Вот видишь, Катя, в любой момент кому-то может понадобиться туалет.

Я удивилась такому ответу. Туалет освободился. Ширин все стояла.

– Мне кажется, подошла твоя очередь, Ширин, – деликатно выразилась я.

Ширин ничего не ответила. Вместо этого она начала переминаться с ноги на ногу и мычать. Камера жила. Женщины занимались своими делами: ели, спорили, играли в карты, молились, давили друг другу вшей. А Ширин все стояла с зубной щеткой у туалета и не решалась туда войти.

Туалет использовался и освобождался еще несколько раз.

– Ширин! – не выдержав, закричали в один голос мы с Кристиной. – Иди же!

Лицо Ширин сморщилось, и слезы градом хлынули из ее глаз. Аж до противоположного угла камеры долетели. Она как ребенок стояла и плакала у туалета.

– Я не могу!!! – сквозь слезы сказала она.

Я и Кристина закатили глаза. Видимо, после пытки у нее совсем помутился рассудок.

Динара подошла к ней, вырвала щетку из ее рук и сказала:

– Зато я могу!

И ушла в туалет чистить зубы. Теперь этой щеткой стали пользоваться Зиляль и пять ее подруг.


Сегодня Ранда спросила у меня, как мне удается так долго спать на каменном полу.

– О! – попыталась я ее обнадежить. – Тяжело только в первую неделю! Когда пройдут первые синяки, будет легче. На бедрах, спине и локтях кожа огрубеет, станет толстой и гладкой, словно после полировки, и вы ничего чувствовать не будете! Сможете всю ночь спать на одном боку и даже не проснетесь!

Однако Ранда почему-то еще сильнее расстроилась и расплакалась. Я не могла ее утешить, пока к ней не подсела Нахед и принялась ее убаюкивать.

– Ну что ты! – причитала она. – Тебя не оставят здесь на неделю. Они же знают, что ты невиновна. Еще день или два, и тебя освободят.

Это была ложь. С таким же успехом можно было бы пообещать, что никого больше не будут пытать.

Я вопросительно взглянула на Нахед, но та ничего не сказала, лишь показала мне кулак.

***

Электричество было отключено, и камера спала. Рядом со мной зашевелилась Нахед, и я открыла глаза. Она села, и у меня появилась возможность повернуться на другой бок. Она долго искала что-то наощупь и наконец зажгла фонарик, потом начала шуршать пакетами. Через минуту стало слышно, как она жует хлеб. Еще через минуту к ней присоединилась Марьям. Я постаралась отвлечься от мыслей о еде и ушла в себя. Женщины разговаривали шепотом, чтобы не разбудить остальных, поэтому я могла улавливать лишь обрывки их беседы.

Пару раз до меня донеслось слово «макдус»56, и это сильно взволновало мой желудок. Прошло еще несколько минут, и я опять услышала его. Я не выдержала, повернулась к ним и спросила:

– Макдус? Какой макдус? Где макдус?

Нахед и Марьям расхохотались.

– Да нет! – давясь хохотом и хлебом, сказала Нахед. – У нас нет макдусов. Просто мы здесь уложены как макдусы в банке57.

Мне было приятно слышать смех Нахед, и я села, чтобы поболтать. Рассеянный свет фонаря смотрел в потолок. Он был очень тусклый, но все же можно было разглядеть всю камеру. И я поняла, что имела в виду Нахед. Все женщины были буквально вжаты друг в друга. Ноги, руки и головы были переплетены и лежали порой в три уровня. Только несколько человек могли спать на спине или на животе, и платой за это было то, что другие клали им ноги на спину или голову на живот. Все остальные спали на боку или сидя. Не было ни одного свободного сантиметра!

Я посмотрела на Нахед и сказала:

– А я бы сейчас все отдала за один макдус!

Нахед расхохоталась еще громче.

– Пожалуйста! – сказала Марьям и указала подбородком на камеру: – Вон их сколько!

Я тоже засмеялась.

Какая-то женщина проснулась и недовольно произнесла:

– Что вы хохочете-то? Совесть есть?

– Вон, еще один макдус проснулся, – сказала Нахед и опять залилась смехом.

От этой шутки захохотала Патрон, и от ее раскатистого голоса проснулось еще человек семь.

Патрон села, с трудом высвободившись из-под чужих ног и рук.

– Смейтесь, смейтесь, – сказала она. – Если завтра нам суждено умереть, то сегодня мы будем улыбаться! Улыбайтесь им назло!

Я посмотрела на лица проснувшихся женщин и девушек. Фатима, Заира, Айя, Патрон, Мадина, Динара и Фати щурились и терли глаза спросонья. Все они улыбались.

День восемнадцатый


Утром Марьям предложила мне снять штаны.

– Зачем это? – опешила я.

– Как зачем? Ты чувствуешь вот это? – спросила она и показала волнообразное движение рукой.

Марьям говорила про платяных вшей. Ей захотелось помочь их подавить, чтобы мне полегче дышалось. Меня это очень тронуло, и я сняла штаны. Свои спортивные штаны я носила уже лет семь, и было очень неприятно обнаружить в них несколько сотен чьих-то яиц. В штанах была хлопковая подкладочка, ну настоящий вшивый рай.

Марьям вывернула их наизнанку и яростно принялась за работу, но когда за очередным швом она обнаружила еще кладку штук на пятьсот, то была вынуждена признать, что мои штаны обречены. Я согласилась и достала джинсы. Теперь это новый инкубатор для моих маленьких сожителей.

***

Девушка с розовыми косичками посмотрела на меня и, гадко усмехнувшись, сказала:

– Эх, Русия! Если бы ты в ту ночь провела ночь с тем полицейским, то сейчас пила бы коктейль в гостинице, а не сидела здесь…

Меня эта фраза вывела настолько, что я замахнулась на нее, но Нахед вовремя схватила меня за шиворот и прижала к себе, чтобы не случилась драка.

В камере стало душно. В легких что-то свистело. Чесотка сводила с ума. Страшный зуд, но стоило почесать, как было невозможно остановиться, кожа лопалась, в рану попадал соленый пот, обжигая, словно раскаленное масло, и я проклинала все.

Я всегда думала, что не признаю компромиссов. Я всегда думала, что живу по принципу: «Смерть или свобода!»

Сегодня не спала всю ночь и вдруг поняла, что голодовка ведет меня к смерти. Действительно к смерти. Я докатилась до точки, когда пришло осознание, что вот-вот наступит конец. Все лишнее отвалилось. Если я продолжу голодать, то непременно умру. Сколько у меня дней? Десять? Двадцать? Или больше?

У нас нет шансов вырваться отсюда. Скорей всего, мы здесь и помрем, а наши тела закопают в пустыне, и даже в разных местах, ведь умрем мы с Кристиной не в один день. И до сих пор мне казалось, что если мы все равно умрем здесь, то пусть лучше это случится как можно раньше. Но сейчас я подумала, что это не так. Оказывается, и взаперти есть что-то, ради чего стоит жить.

Сегодня восемнадцать дней, как я здесь. Я чувствую, будто меня прижали к стенке. Дальше мне идти некуда.

У меня отобрали способность кого-то жалеть, кому-то сочувствовать, даже если человека убивают в метре от меня. Если где-то и звонил колокол, то я оглохла.

Меня растоптали, а вместе со мной – и чувство достоинства, гордости и даже мое чувство юмора. У меня больше ничего нет. Но когда я думаю, каково мне было бы, умри вдруг Кристина, то сразу начинаю тонуть в чувстве жалости к себе. Наверное, нам было суждено оказаться в тюрьме вместе, потому что поодиночке мы бы этого не выдержали.

Еще я думаю о Нахед, Умм Латыф, Марьям, Патрон и Зиляль. Они стали мне дороги. Мы с ними знакомы-то всего ничего, но я знаю почти все об их жизни на свободе и об их страданиях в тюрьме. Их надежды – мои надежды. Их дружба – это то, что я не хочу терять.

Да и что я могу сделать? Умереть назло полицейским? Но правда в том, что я хочу жить. Я люблю жить.

Мне стыдно признавать, моя гордыня требует идти до конца, но это так глупо – умирать назло надзирателям. Наверное, только мне в голову могла прийти такая идея. К чему все это? Им все равно! Каждый день здесь кто-то умирает, здесь никто не ведет счет мертвецам…

Как бы это ни ущемляло мое самолюбие, но сегодня, сейчас, я поняла, что даже в этих условиях, терпя бесконечные унижения и наблюдая каждый день пытки и смерть, я могу здесь жить.

Наверное, я и не человек больше. Раньше я им была, но сейчас ничего не осталось. Может, лучше я здесь умру, ведь даже если вернусь домой, то жить, как раньше, не смогу. Стану ли я такой озлобленной, как девушка-розовые-косички, или такой потерянной и отчаявшейся, как девушка-снайпер?

Я не спала до шести утра, а когда отключили свет, совсем раскисла и заплакала. Нахед услышала мои всхлипывания и положила свою горячую ладонь мне на лоб, а потом провела рукой по волосам.

– Знаешь, Нахед, – сказала я ей, – завтра я начну есть.

На мгновение она замерла, а потом пришел ее черед плакать.

– Они же вас тогда никогда не выпустят! Вас же даже не судили, ты это понимаешь? Вы будете сидеть здесь вечно! – всхлипывала она.

Потом она еще полчаса уговаривала меня продолжать забастовку. Даже обещала кормить втихаря, на что я не смогла не улыбнуться.

Я поведала ей о своих мыслях и о своих открытиях за последнюю ночь, и она стихла.

Потом она сказала, что я очень хорошая, и заплакала еще сильнее, чем прежде.

– Я не такая хорошая, как ты! – сказала она.

– Это неправда, – ответила я.

– Нет, ты знаешь, что это так.

Все в камере знали, что Нахед доносит охранникам обо всем, что у нас происходит. Я не обвиняю ее, так как знаю – она просто пытается выжить.

Я сказала ей, что Аллах милостив и милосерден, что он все ей простит, потому что она много страдала и потому что она по-настоящему верит в Бога. Нахед только всхлипывала в ответ, но мне показалось, что ей стало легче.

Заснули мы, взявшись за руки.


Сегодня еще один труп.

День девятнадцатый


Утром, до того, как я успела что-то проглотить, в дверь камеры постучали. Какой-то полицейский назвал наши имена и сказал, что вечером нас переводят.

Куда переводят и зачем, не сказал. Я решила продолжать голодовку. Просто на всякий случай. Вдруг и вправду выпустят. Но я начала пить. Это очень приятно – пить. Я даже не замечала раньше, что у воды есть вкус.

Весь день прошел в томительном ожидании.

Вечером ко мне подошла Зиляль и попросила молиться за нее. Я взяла телефон ее родных в Европе в надежде, что когда-нибудь мы встретимся.

– Было бы здорово нам с тобой погулять по Амстердаму! – сказала она.

Эта идея мне очень понравилась.

Другие женщины подходили ко мне, брали за руку и, по-детски заглядывая в глаза, просили пообещать им, что все, что я здесь записываю, я опубликую.

Мои сокамерницы хотели, чтобы я рассказала, как их унижали, как их пытали, как они страдали.

Вечером за нами пришли. Мы собрали наши скромные вещички, попрощались со всеми и вышли в коридор. Нам отдали наши мобильники и повезли на территорию военной академии. Аэропорт под Халебом был окружен, и нас должны были забросить туда на вертолете. Нас сопровождали мукаддим Басим и еще двое полицейских.

В машине нам дали по сэндвичу. Мукаддим Басим обернулся ко мне и сказал:

– Я сдержал свое слово!58 Теперь ты должна есть.

Мне тоже пришлось сдержать слово, и я заставила себя есть. Это был сэндвич с фалафелем. Очень жирный. Я думала, что после такой длительной голодовки с жадностью наброшусь на еду. Но есть тот сэндвич мне было очень трудно. Во рту не было слюны, еда, как наждачка, царапала щеки и упиралась при глотании.

Когда мы доехали до академии, мне стало очень плохо. Я еле успела добежать до туалета, где меня стошнило.

Видимо, мне нельзя никому ничего обещать: каждый раз, когда я исполняю свое обещание, то попадаю в неприятности.

Долго ждали вертолет. Мы с Кристиной были готовы ждать его вечно. Мы могли ходить по траве, наслаждаться ночной прохладой, дышать свежим воздухом. Мы о таком и не мечтали уже. Я посмотрела наверх, и небо словно обрушилось на меня. Я замерла.

Я жила в глухом подвале без окон несколько недель, и мне казалось, что, по сравнению с другими страданиями, этот факт должен был волновать меня меньше всего. На том спортивном поле я почувствовала, что это было не так. Не видеть солнца и неба – тоже пытка. Запретив прогулки, у нас отобрали древнейшее и незыблемое право видеть небо, без которого часть меня умирала. Когда же я подняла глаза к звездам, это было сродни удару током: мой внутренний ребенок очнулся и порывисто задышал. Я легла на траву, и мне казалось, что я ощущаю скорость Земли, с которой она несется по своей орбите.

Через какое-то время подошли наши охранники, и мы с ними познакомились. Их звали Умар и Адхам. Они приходились друг другу родственниками. Умар – следователь в криминальной полиции, Адхам – криминалист. Они сказали, что нас везут в Дамаск. У них мы выяснили, что самолеты в Дамаск летают каждый день, в чем мы, конечно, не сомневались, хотя до этого все полицейские пытались убедить нас в обратном.

Я смогла позвонить подруге в России и матери. Они были рады меня услышать.

Как только я повесила трубку, мне позвонила польский посол из Бейрута. Они поболтали с Кристиной о Евангелии и прочих глупостях.

Потом я с удовольствием наблюдала, как наш мукаддим мнется у кабины вертолета, пытаясь договориться с пилотом. Он вертел в руках какую-то бумажку, и было видно, что он чувствовал себя ужасно жалко и неуверенно. Басим побежал к нам, размахивая руками. Адхам схватил свои чемоданы, но вертолет уже поднялся в воздух.

Мукаддим Басим подошел к нам – запыхавшийся и красный от злости. Он уже не казался таким самоуверенным подлецом, с которым мы познакомились в тюрьме. Я злорадствовала, ведь с нами поступали именно так вот уже больше месяца, обещая, что выпустят нас завтра, и завтра, и снова завтра. Мне не верилось, что так же поступили и с этим Басимом на глазах у его подчиненных.

Кристина опечалилась.

Когда мы спускались в наш подвал, то застали одного из охранников выносящим что-то на плече. Груз был завернут в одеяло и имел очертания человеческого тела. Особенно четко угадывались узкие острые плечи и мышцы мужской спины. Почему-то мне сразу представился молодой парень.

Мне всегда хотелось узнать, как они выносят трупы. Вот, значит, как. Ночью их заворачивают в одеяло, и такой симпатичный паренек выносит мертвое тело на улицу, которое утром, наверное, найдут в сточной канаве.

– Что это? – спросила Кристина у Адхама, который придерживал дверь, чтобы надзиратель смог выполнить свою работу.

– Это? А, так, мусор.

В этот момент из-под одеяла выпала рука – мужская, такая отощалая, что были видны прожилки и волокна мышц. Это была рука человека, который долго не доедал. Я с ненавистью посмотрела на Адхама, и он опустил глаза.

Я не могла спросить у него, был ли суд над этим человеком и в чем его обвиняли, но я точно знала, что ничем на свете нельзя заслужить такой участи.

Это холодное чувство пустоты, когда по коридорам прокатывается фраза: «В камере мертвец!» Эта суета и бряканье засовов, когда выносят труп. И эта растерянность, оттого что непонятно, хорошо ли, что еще кто-то умер, ведь страдания этого человека закончились, или плохо, ведь его убили служители закона.

В тюрьме, снова отобрав мобильники, нас отвели в камеру. Было здорово опять всех обнять. Но этот душный воздух… Хотелось надышаться перед входом, но тут как перед смертью – не надышишься.

Меня сильно тряхнуло током, когда я пробиралась к своему месту. Аж коленки подкосились. Мне полночи носили воду: я все пила. Не могла остановиться. Вода – это прозрачное счастье.


Сегодня еще один труп.

День двадцатый


Я спросила у своих, слышали ли они, как вчера объявляли, что в тюрьме кто-то умер. Мне ответили, что никто ничего не слышал. Это подтвердило мою теорию, что люди умирали не только в камерах, но и во время допросов, а значит, мертвых больше, чем мы знали.

Мы с Кристиной не могли сдержать радость от того, что нас должны перевести. В то же время перед другими было очень неловко. Уходить всегда легче, чем оставаться. Даже на воле. А здесь – тем более. Нас переведут, а они останутся в этом аду. И я никогда не смогу узнать, кто из них выжил, а кто – нет.

Днем мы говорили с Кристиной. Она очень плохо себя чувствует. Наверное, это из-за свежего воздуха. Мы так долго сидели в душной камере, что после нескольких часов на улице у нас сразу подскочила температура. У меня тоже появился жар, а чесотка стала невыносимой.

Я рассказала Кристине о своих видениях.

– Точно знаю, что нас доставят в Дамаск в понедельник! – сказала я ей.

Сегодня как раз понедельник. Именно сегодня мы поедем в Дамаск.

Вечером нас опять вызвали с вещами. Мы опять прощались, обнимались и желали друг другу удачи. Как они смогли пожелать нам удачи, оставаясь там?

Девушки просили нас оставить им зубные щетки, и было очень трудно им отказать. Но мы не выходили на свободу, нас просто переводили в другую тюрьму. Мы не знали, в какую – в официальную или нет. Сколько мы там будем сидеть? Смогут ли нас навестить друзья? Разрешат ли передачи? Никто ничего нам не говорил.

И снова ночь, академия и мы в компании трех силовиков.

Мукаддим Басим купил для всех хлеб с пряностями, и мы, как старые добрые друзья, расселись на траве, чтобы перекусить.

Это была возможность расспросить Басима. Мы с Кристиной тут же набросились на него: где родился, где учился, как докатился до такой жизни, если ли семья, каково это – работать в тюрьме?

Больше всего меня потрясли его высказывания о семье. У него были жена и двое детей. Они жили в Дамаске. Собственно, поэтому он и двое его дружков летели с нами – навестить свои семьи в столице.

По всему выходило, что наш «любимый» Басим – настоящий псих и тиран. Жену он не любит, она для него набор бытовой техники в одном лице, который при дополнительной нагрузке производит детей.

– Жена – это не главное. Какое значение она вообще имеет? – говорил нам образованный алавит. – Вот дети – другое дело.

Впрочем, детей он видел раз в два года – служба не позволяла чаще.

Он мой враг, я это не скрываю. Я его презираю, он это знает и презирает меня в ответ, но должна признать, что он обладает гигантской харизмой. Можно только позавидовать.

На страницу:
9 из 13