Полная версия
Окаянная сила
Да писано ему писем, писано! Только Дунюшку-то зачем корить, ежели ей отец Карион Истомин письма составлять помогает? Вот с него и спрос!
А тут еще обида за обидой… Когда Алексашеньку хоронили, родной отец и на отпеванье не пришел. Зато в ту же тяжкую пору Аврашка-дурак с великой радостью заявился: потому, мол, государь к жене охладел, что у него в Немецкой слободе зазноба завелась. И выбрала же, змея подколодная, времечко, чтобы на блудное дело его увлечь!
Лопухины же от Аврашкиной новости и вовсе ошалели: видано ли, чтобы государь с немкой блудил? Посему приступили к родственнику со всей строгостью: коли таскался за государем в Немецкую слободу, почто раньше про ту Анну-змеюку не сказал? Видел же!
Аврашка хныкал: да кабы у государя то единственная зазноба в слободе была! Он же прежде того с подружкой Анны столковался, дочкой купца Фаденрейха, и с дочкой серебряных дел мастера Беттихера. А что до Анны – так всем же ведомо, что с ней Франц Яковлевич Лефорт живет, хотя у него и венчанная жена имеется. Но он Анну государю уступил, полагая, видно, что ненадолго. А потом, месяц за месяцем, стало ясно, что змея Анна исхитрилась государя присушить.
Слободские нравы повергли Лопухиных в изумленье.
– Турки, прости господи! – сказал, крестясь, Федор Аврамыч, уже позабывший, что был когда-то Ларионом.
– Бусурманы!
– Испортили государя!..
Дико им было, но раз Петр Алексеич не виноват (когда же мужик в таком деле бывает виноват?), то, стало быть, виновата Дуня! Да и по вере так положено: коли жена – любодеица, можно ее покарать и с мужем развести, а коли муж блудлив – жене от него не освободиться ни за что (сама, мол, виновата, что не удержала). Тем более что Аврашка с перепугу наговорил на немецких девок всяких мерзостей: мол, и тощи, и бесстыжи, и рожи пятнисты, и зубы гнилы, и руки ледяны… Дядья приступили к завравшемуся племянничку: отколе сие тебе, сопливому, ведомо? Уж не сам ли оскоромился?! Нет, сослался Аврашка на государеву свиту во главе с князем Голицыным и государевым дядюшкой Львом Кириллычем. Лопухины зачесали в затылках: куда же государыня глядит, коли сын с братом вместе к зазорным девкам ездят? Но не идти же к ней с таким непотребным вопросом…
А Дуня – слушай да терпи, да реви в подушку!
Да прежняя ли то Дуня, пышная, статная, веселая? От слез и румянца не стало. Жалко Аленке глядеть на нее, у самой слезки на глаза наворачиваются. В обитель уж и не просится – на кого подружку оставить? Только и утехи Дуне – тайно впустить к себе Аленку, сесть вместе на лавочку, выговориться, девичье время вспомнить.
Но как ни таилась сейчас в уголке – углядела-таки ее Наталья Осиповна.
– А ты, девка, что тут засиделась? Ступай, ступай к себе в подклет! Сейчас ближние боярыни и постельницы придут государыню к царевичу сопроводить!..
Вот и пришлось уйти.
Другой день в работе прошел, а вечером в подклете новость сказали – государь уж в Преображенском! Шесть верст до Кремля осталось, но он там ночевать остался. Государыне Наталье Кирилловне грамотку прислал, прощенья просил. А жене-то не прислал…
Вздохнула Аленка. Помолясь, легла, а сон нейдет. Хоть бы истосковался Петр Алексеич по брачному таинству! Хоть бы позабыл немецкую змею Анну!..
А утром в Светлицу государыня Наталья Кирилловна пожаловала – глядеть, как начатую ею пелену к образу Богородицы девки дошивают. С нею же – Марфа Федоровна, что за покойным государем Федором была, и Дунюшка. А при каждой государыне – боярыни ее верховые и казначеи с карлицами, а при Наталье Кирилловне – еще и дочь, царевна Наталья Алексеевна, с мамкой, наставницей и боярышнями. Хорошо хоть, что не скопом к рабочему столу кинулись: встали чинно вдоль стен, карлиц и малолетних боярышень с собой придержали.
Первой государыня Наталья Кирилловна к мастерицам подошла. Многих поименно знает, ласково обращается. Начала с того края, где старушки сидели – Катерина Темирева и Татьяна Перепечина, обе чуть ли не по пятьдесят годков в Светлице. И Аленка к ним поближе пристроилась – мастерству учиться.
Спросила государыня старушек, здоровы ли, глазыньки не подводят ли. Темирева, старуха грузная, прослезилась от умиления да и забыла, о чем сказать хотела. А Перепечина вспомнила (не зря же Аленка к ней два года ластилась, секреты перенимала).
– Дозволь словечко замолвить, – сказала, кланяясь в пояс, Перепечина. – Вот девка, шить выучилась добре, пожалуй ее, государыня, в тридцатницы!
Аленка, вскочив, окаменела с иголкой в одной руке и жемчужинкой – в другой.
– Молода больно, – отвечала царица.
– Молода, да шустра. Матушка государыня, она того стоит!
– Довольно того, что в девки верховые взяли, – отрубила Наталья Кирилловна. – Пора придет – жениха ей присмотрю и приданое дам. А в тридцатницы – это заслужить надо. И разве помер кто из мастериц, что место освободилось?
– Государыня матушка, мы-то, старые тридцатницы, дряхлеем, нам в обитель пора. А Аленка-то уж не больно и молода – двадцать третий годок пошел…
– Что ж так мала? Плохо кормят, что ли?
– Она, государыня-матушка, по три деньги кормовых получает всего. Мовница грязная, что половики стирает, и то по шесть денег в день имеет!
– По три деньги? – Наталья Кирилловна взяла со стола Аленкино шитье, поднесла к глазам.
Подошла к матери царевна Наталья Алексеевна, тоже взглянуть захотела.
Аленка, временно работы лишенная, стояла, склонив голову, так что при ее малом они лишь макушку Аленкину и видели.
– Татьяна Ивановна, поди-ка сюда! – позвала царица боярыню Фустову, бывшую свою казначею, у коей сохранилась отменная память на все, с деньгами связанное.
Та плавно подошла.
– Что прикажешь, государыня?
– Вели Петру Тимофеичу давать сей девке по пять денег кормовых, но в старшие мастерицы пока не переводить. В тридцатницы хочешь, девка? Потерпи. Я старых своих мастериц ради тебя звания лишать не стану. Вот прикажет кто из них долго жить, останется двадцать и девять наилучших – тогда лишь тридцатой станешь.
Аленка низко поклонилась. Все же то была царская милость.
Царицы обошли весь длинный стол. Первой – Наталья Кирилловна, последней – самая младшая, Дуня.
– Приходи ночью в крестовую, – шепнула Дунюшка.
Аленка, уже успевшая сесть, не ответила – еще старательней над шитьем склонилась.
Подошла, нарочно приотстав, и Наталья Осиповна.
– Приходи, Аленушка, попозже, – добавила она.
Это было уж вовсе нежданно.
Поразмыслив, Аленка решила первым делом боярыню навестить. Коли ее рассердить – не будет и коротких встреч с Дунюшкой.
…Пришла Аленка ввечеру, как велено было, да так и не смогла понять, чего от нее боярыня желает. Мялась лишь да охала Наталья Осиповна.
– Ох, не так-то я тебя растила, да не тому-то я тебя учила… – только и повторяла: – Голубушка ты моя, Аленушка, как же с Дуней-то быть?…
И видно было, что нужно ей о чем-то попросить Аленку, но не могла она, бедная, никак не решалась. Одного лишь Аленка добилась – помогла ей Наталья Осиповна в крестовую проскользнуть.
Горели там три лампадки и стояла на коленях государыня всея Руси – мужем ради немки покинутая.
– Плохо мне, Аленушка… – прошептала Дуня. – Куда ни глянь – всюду они, Нарышкины проклятые! Ты думаешь, для чего медведица к моему Алешеньке Параню Нарышкину поставила? Чтобы та меня выслеживала! Она и спит возле кроватки Алешенькиной, и бережет его, а я же вижу – от меня она его бережет!
– Параню Бог уж наказал, – шепотом же отвечала Аленка. – С мужем-то, почитай, и не жила, его совсем молодым стрельцы насмерть забили.
– Да пусть бы всю нарышкинскую породу стрельцы бы забили! – сгоряча пожелала Дуня.
– Да что ты такое, Дунюшка, говоришь? – изумилась Аленка.
– Ох, Господи, прости меня, неразумную! – На словах Дуня, может, и опомнилась, однако злость в ней кипела. – А дядюшку нашего, Льва Кириллыча, взять? Моего лапушку Петрушу вовсе с пути сбил! Чтобы дядя племянника к зазорным девкам важивал?!
– И кто ж напел-то?
– Да уж поведали… – (Аленка сообразила: опять братец Аврашка потрудился.) – Аленушка, ведь мне и помиловаться с Алешенькой не дают! – Дуня торопилась высказать все, что наболело. – Она, Паранька проклятая, лучше моего знает, что сыночку нужно! Она – не я!.. – Тут Дуня не выдержала – зарыдала, сама себе рот зажимая, чтобы весь терем не переполошить.
Аленка бросилась к ней, обняла, спрятала лицо подруженькино на груди.
Четыре года прошло с того дня, как женила медведица своего сына на красавице Дуне Лопухиной. И немногим поболее трех – с той ночи, когда хитростью Бориски Голицына медведица Софью одолела. Дунюшка полночи тогда на коленях под образами простояла и гордилась потом, что по ее молитве вышло: не пострадал Петруша, а возвысился и ее с собой возвысил. И словно была у нее чаша, вроде тех больших серебряных в позолоте, что государи в награждение жалуют, и чаяла Дунюшка, что сию полную счастья и радости чашу Господь ей одной целиком предназначил, но коснулась губами края – и нерасчетливо осушила до дна всю ту чашу. И не стало более в жизни радости. Всю ее испила за полтора года…
Рыдала бедная Дуня самозабвенно, и так уж Аленке было ее жаль – прямо сама бы взяла пистоль и постреляла всех немцев в слободе. А заодно и Параню Нарышкину, и дядюшку Льва Кириллыча, и медведицу…
Однако не в них на сей раз дело было. Хоть и проста была Аленка в бабьих делах, но уразумела: это Дуня сейчас на всех на них ту злость срывает и обиду вымещает, которую по-настоящему высказать не может – стыдится. Не Параню – Анну Монсову клянет она сейчас.
Но ничего уже, кроме всхлипов, от Дуни не добиться… Хорошо, Наталья Осиповна заглянула – и ахнула, и кинулась к доченьке! Передала ей Аленка Дуню, а сама помедлила уходить – с обидой глянула на темные образа и прошептала:
– Спаси и сохрани!..
Высвободилась Дунюшка из материнского объятия и опять кинулась к Аленке:
– Подруженька моя единая, Аленушка, светик мой золотой! – зашептала она, жалкая и зареванная. – Горлинка ты моя, птенчик ты мой беззлобливый! Ты собинная моя, помнишь, как у матушки нам радостно жилось? Я тебя никому ведь в обиду не давала…
– Не давала, Дунюшка, – закивала, тряся короткой косой, Аленка.
– Так-то, господи, так-то, как родная жила… – не выдержав воспоминания о собственной доброте, заплакала и Наталья Осиповна. А чтобы ловчее было плакать, на скамью у стены села.
– Так и ты уж не выдай меня, заставь век за себя Богу молиться! Выручай меня, подруженька, не то – пропаду…
– Я все для тебя, Дунюшка, сделаю! Говори – чего нужно.
– Аленушка, помнишь, как Стешка долговязая жениха у Наташки отсушила?
– Да уж как не помнить, – отвечала Аленка. – Стешке-то, дуре, сильно тогда досталось, Кулачиха ей половину косы выдрала. Хорошо, Ларион Аврамыч не стал сора из избы выносить…
– Федор Аврамыч, – поправила Дуня. – Хоть и сама никак не привыкну…
– А мне-то каково? – встряла боярыня Лопухина. И то – тяжко под старость лет мужнино имя переучивать…
– Аленушка, подруженька, все для тебя сделаю! – не попросив толком, но полагая, что Аленка поняла ее, воскликнула Дуня. – Если снимут с Петруши порчу, если вернется, если по-прежнему меж нас любовь будет – чего ни попросишь, все дам! Хочешь – жениха тебе богатого посватаю, хочешь – в обитель с богатым вкладом отпущу! Или псаломщицей к себе возьму, чтобы не расставаться…
– А ведь ты меня на грех наводишь, Дуня… – прошептала Аленка.
– Ох, не так я тебя растила, не тому учила… – вовсе уж некстати подала голос боярыня.
– Я твой грех замолю! – радостно пообещала Дунюшка. – Наши царские грехи есть кому прощать! Во всех церквах московских, во всех монастырях о тебе молиться станут! Вклады сделаю, в богомольный поход подымусь – всюду сама о тебе помолюсь, Аленушка! Не то – пропаду! Государыня Наталья Кирилловна со свету сживет… Да пусть бы бранилась! Любил бы муж – так и свекровина брань на вороту не виснет… Но его-то она, чай, не винит! А чем я ему, Аленушка, не угодила, чем? Ведь любил же, любил меня! Сидел напротив, за руки держал… Его испортили, вот те крест – испортили немцы проклятые! А порчу снять – это дело богоугодное!
– Тише, Дунюшка, тише! – взмолилась Аленка.
Но по лицу подружкиному решила Дунюшка, что более и уговаривать ее незачем.
– Мы с матушкой все придумали! Сами-то не можем, смотрят за нами строго. А ты отпросись у светличной боярыни на богомолье, – начала она учить, – а как выйдешь из Кремля – найди ворожейку, пусть снимет порчу с Петрушеньки!
– Боязно, Дуня…
– Ох, губите вы все меня! – вскрикнула подружка. – На тебя вся надежда и была!. Аленушка, неужто и ты отступилась?
– Поди, поди ко мне, Дунюшка! – позвала Наталья Осиповна, и когда дочь опустилась возле лавки на колени, принялась гладить ее по плечам, нашептывать горькие в ласковости своей словечки.
Аленка стояла, опустив руки. Страшно ей было: греха-то кто не боится? А пуще страха – жалость сердце разрывала.
Первой собралась с духом Наталья Осиповна:
– Аленушка! – поманила она, не поднимаясь со скамьи, девушку, и когда та шагнула к ней, обняла ее, прижала к себе как родную. – Мы тебя вырастили, вскормили, ты нам разве чужая была? Нам тебя Бог послал – мы бы тебя и замуж отдали, кабы ты пожелала, и в монастырь отпустим с хорошим вкладом… Только помоги, Аленушка! Видишь же – гибнет моя Дуня!
– Вижу, – отвечала Аленка.
– Возьми грех на душу, девонька, – продолжала Наталья Осиповна. – Пусть только все наладится – а уж я тебя отмолю! Пешком по монастырям пойду! Видит Бог – пойду!
Дуня, стоя на коленях с другой стороны, горько плакала.
– Матушка Наталья Осиповна, я на все готова, – решительно сказала Аленка.
– Готова? Ну так слушай, Аленушка. Я узнавала: у немцев русские девки наняты – для домашнего дела, за скотиной смотреть… Вместе с ними в ту слободу и попадешь. Они тебе и дом Анны Монсовой укажут. Но перед тем расспроси у стрельчих про Степаниду, прозваньем – Рязанка. На Москве она ведунья не из последних, я не раз о ней слыхала. Пойдешь к той Степаниде, в ножки поклонишься, чтобы сделала государю отворот от той бесовской Анны. Самый что ни на есть сильный! Алена, мой грех! Я – замолю! Слышишь? Мой!..
Бессильна и грозна, грозна и бессильна была боярыня, как всякая мать брошенной дочери. И жалко было Аленке смотреть на полное, мокрое от слез лицо.
– Аленушка! – Дуня испуганно подняла на нее огромные наплаканные глаза. – Гляди, Петруше бы худа не сделать!
– Какого такого худа? – резко повернулась к ней Наталья Осиповна. – Чтоб на баб яриться перестал? Так и пусть бы, пусть, авось поумнел бы! Коли он в слободу ездить перестанет, то государыня ко всем к нам ласкова станет, а потом поглядим… – Видно, долго мучилась боярыня, прежде чем приняла решение, но теперь уж к ней стало не подступиться. Не была она обильна разумом, однако и не могла позволить, чтобы доченьку понапрасну обижали. – Эх, Дуня, Дуня, знали бы мы, за кого тебя отдаем!.. Видно, правду говорят – кто во грехе рожден, тому от того греха и помереть!
– Да про что ты, матушка?!
– У государя Алексея все семя гнилое вышло! – уже без всякого береженья прошипела Наталья Осиповна. – Одни девки удались, а сыны? Кто из сынов до своего потомства дожил? Алексей отроком помер, Дмитрий и Семен – вовсе младенцами несмышлеными, Федор – двадцать годочков только и прожил! Что, скажешь, не гнилое семя?
– А государь Иван? – возразила Дуня. – Вон, Прасковьюшка-то ему рожает…
– Государю Ивану? Или постельничьему ихнему – Ваське Юшкову? Весь Терем о том ведает: государь Иван главой скорбен – его и дитя малое вокруг пальца обведет, не то что хитрая баба! Это все Сонька затеяла, только ждала она от Васьки Юшкова, чтобы сыночка Прасковье дал, а та сперва Машку родила, через год – Федоську, через год – Катьку, потом Анютку! И далее будет девок рожать, попомни мое слово, такое уж у того Васьки семя. Неплодны у государя Алексея сыны!
– Это у Милославских кровь гнилая, – вступилась за своего Петрушу Дуня. – А как женился государь на Наталье Кирилловне – и родила она ему здоровенького…
– Ему?! Да что ж ты, Дунька, четыре года в Верху живешь, а до правды не добралась? Не сын твой муженек государю Алексею! А чей сын – это ты у свекровищи своей спроси, у медведицы! Она, может, и ведает! – (Аленка вскинула глаза: не впервой уже слышала непотребные разговоры про подлинного отца государя Петра.) – Не иначе, от конюха он или от псаря! Только с ними и водится!
Стоявшая на коленях Дуня вдруг выпрямилась, глянула матери в лицо.
– Ты что такое говоришь?! – прошипела она. – Ты про государя такое говоришь?! Ты мужа моего бесчестишь?
Растерялась Наталья Осиповна. Рот раскрыла.
И то – дочка-то ей Дуня дочка, но – царица при этом. Известно, что бывает, когда царице перечат… Протянула боярыня полные белые руки:
– Да сам себя он бесчестит, Дунюшка… Доченька…
И снова мать с дочерью друг к дружке приникли.
Дивно было Аленке: надо же, с каким пылом Дуня за Петрушу своего вступилась – ажно на родную мать прикрикнула.
Притихли боярыня с царицей, но ненадолго.
– Ну что же, – вздохнула Наталья Осиповна, – как ни крути, а надо от него ту змею подколодную отваживать. Только, Дунюшка, не с пустыми же руками Аленке к ворожее идти…
Дуня, встрепенувшись, засунула руку глубоко под лавку, достала высокий ларец-теремок и поставила его между собой и Аленкой.
– Тут у нас то скрыто, о чем никто не ведает, – призналась боярыня. – Из дому привезла, да и припрятала: мало ли кому придется тайные подарки делать… Кулачиха научила. Вот и пригодилось…
Подруженька, занявшись делом, малость успокоилась. Порывшись в ларце, выставила на полавочник две широкие невысокие серебряные чарки и серебряную же коробочку.
– Вещицы небогатые, да нарядные, – сказала она. – Как раз ворожейке сойдут.
Аленка залюбовалась тонкой работой. Чарочки стояли каждая на трех шариках, махонькие – с Аленкину горсточку. Были они снаружи и изнутри украшены сканым узором, в завитки которого была залита цветная эмаль – яхонтовая и бирюзовая, а горошинки белой эмали, словно жемчужная обнизь, обрамляли венчики чарок, стенки и крышку коробочки. Она взяла чарку за узорную плоскую ручку и поднесла к губам.
– Держать неловко как-то, – заметила девушка.
– Если кто непременно выпить захочет, так и ловко, – возразила Дуня. – Просто ты у нас, как черничка безгрешная, и наливочки в рот не берешь.
Аленка покраснела – вот как раз от сладкой наливочки и не было сил отказаться.
– Бери и спрячь поскорее, – велела Наталья Осиповна. – Незнамо, сможем ли еще поговорить так-то – тайно… Конечно, лучше бы денег дать, да только денег у нас и нет: что надо – нам без денег приносят. Такое-то оно – житье царское…
И унесла Аленка те чарки в коробочке, и припрятала их в том же надежном месте, где птичку-игрушку для Дунюшки прятала.
Тем временем государь Петр Алексеич побывал в Верху – да и улетел. Снова побывал – и снова улетел. Мастерицы лишь перешептываются: совсем-де у него Авдотья Федоровна в опале…
Аленка же их шепотки слышит – только зубы крепче сжимает. И в Успенский собор молиться бегает: образ там приглядела – Спас Златые Власы. Глянулся он ей чем-то… Уж как приметила его среди великого множества образов – одному Спасу, пожалуй, и ведомо, однако в Успенский собор зачастила теперь Аленка, как невеста к жениху. И то: раз уж предстоит за убиенного пойти, то желалось, чтобы он хоть с виду был таков же, как Спас Златые Власы. Именно таков, потому что другие образа почтение вызывают, а этот побуждает все скорби свои ему доверить. Ибо был воистину защитником, воином Господним.
Но не расслышал Спас Златые Власы то, что Аленка, стыдясь, не молитвенными, а своими словечками бормотала. Не отвадил зазорную девку Анну Монсову от государя.
И тогда вызвала Аленка тайно Пелагейку – пусть своим сильненьким словам научит! Поверила в Пелагейкины россказни, когда выяснила, что карлица и впрямь то одного, то другого в полюбовники берет. Осенью и зимой часто у Натальи Кирилловны в гости отпрашивается (вроде как у нее родни на Москве полно), а уж летом, когда верховые девки и бабы живут с государынями в подмосковных, и вовсе совесть теряет – чуть ли не на всю ночь уходит.
Условились в переходе меж теремами встретиться, когда все заснут.
Аленка из подклета на цыпочках выбралась, при каждом шорохе каменея, но поспешила – прибежала раньше карлицы. Ждала потом в полной тьме и дрожала.
Вдруг рядом что-то шлепнулось и крякнуло от боли.
– Ахти мне! – прошептала Аленка. – Иисусе Христе, наше место свято!
– Господь с тобой, девка, я это – Пелагея…
На ощупь добралась Аленка до карлицы, помогла встать.
– Чтоб те ни дна ни покрышки! – ругнула Пелагейка незнамо кого. – Масла, что ль, пролили? Нога подскользнулась, подвернулась, так и поехала…
– Растереть тебе ножку, Пелагеюшка?
– Ангельская твоя душенька! – умилилась карлица. – Пройдет, светик, все пройдет. Ну а теперь говори, для чего вызвала…
– Ох, Пелагеюшка… – Стыдно Аленке сделалось, но продолжила-таки: – Помнишь, ты сильным словам обещала меня выучить?
– Так много их, сильных слов-то! А на что тебе?
Кабы не мрак, кинулась бы Аленка прочь – такой жар в щеках вспыхнул. Но удержалась.
– На отсушку… – прошептала она еле слышно.
– Неужто зазноба завелась? Ох, девка, а кто же, кто?
– Ох, Пелагеюшка! Ты научи, потом скажу – кто…
– Стыдишься? Это, свет, хорошо, – вдруг одобрила карлица. – Одна ты тут такая чистая душенька. Кабы другой девке – ни в жисть бы не сказала, а тебе скажу. Охота уж мне больно на твоей свадебке поплясать. Ты не гляди, что ножки коротеньки, – так спляшу, что иная долговязая за мной не угонится! Позовешь на свадебку-то?
Аленка не знала, что и соврать. Замолчала, потупилась.
Наконец Пелагейка сжалилась над ней:
– Но ты, девка, знай: слова те – бесовские. Да не бойся! Согрешишь – да и покаешься. Беса-то не навеки ведь призываешь, а на разок только. Я вон всегда на исповеди каюсь, и ни разу не было, чтоб батюшка моего греха не отпустил. Дурой назовет, сорок поклонов и десять дней сухояденья прикажет – ну и опять безгрешна!
– Сорок поклонов и десять дней? – не поверила Аленка. – Что ж так мало?
– Разумный потому что отец Афанасий, – терпеливо объяснила Пелагейка. – Понимает, что по бабьей глупости ненужные слова говорю… Ну так слушай! Прежде всего – бес креста не любит. Посему, когда заговор будешь читать, крест загодя сними.
– Без креста?! – Аленке сделалось страшно.
– Велика важность – сняла да надела! Зато слова сильные. Мне их сама Степанида Рязанка дала. Ворожея она известная, к ней даже боярыни девок за зельями посылают. Ну да бог с ней, мне спешить надобно. Ну-ка, запоминай… – Пелагейка помолчала, как бы собираясь с силами, и потом заговорила с таким придыханием, что почудилось оно перепуганной Аленке змеиным шипом: – Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, из избы не дверьми, из двора не воротами, а дымным окном да подвальным бревном…
– Господи Иисусе, спаси и сохрани! – не удержалась Аленка.
– Да тихо ты… Услышат!.. Ну, повторяй.
– Не могу.
– А не можешь – так и разговора нет. Коли душа не велит – так и не надо, – отступилась враз Пелагейка. – Ну, думай, учить ли?
Аленка вздохнула. Дунюшка бессчастная и не такие бы слова заучила, чтобы Анну Монсову от Петруши отвадить. Да и в Писании велено положить душу свою за други своя…
– Учи.
– …Выйду на широку улицу, спущусь под круту гору, возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий… Как его величают-то?
И не пришло от волнения на ум Аленке ни одного имени христианского, чтобы соврать. Тяжкую мороку возложила на нее Дунюшка – кто ж думал, что еще и врать придется?
– Ну ладно. Так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей… ну хоть Феклой… не сходился, не сдвигался. Гора на гору глядит, ничего не говорит, так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей Феклой ничего бы не говорил. Чур от девки, от простоволоски, от женки от белоголовки, чур от старого старика, чур от еретиков, чур от еретиц, чур от ящер-ящериц!
Подлинная ярость была в голосе карлицы, когда она запрещала Ивану с Феклой друг с другом сдвигаться. Подивилась Аленка, но первым делом спросила:
– И можно крест надевать?
– Погоди ты с крестом! Перво-наперво запомни – ночью слова для отсушки говорят! И не в горнице, а на перекрестке! Нечистая-то сила лишь по ночам на перекрестках хозяйничает, а днем люди ходят – кто в одну сторону, кто в другую, и крест на землю следами кладут. А ночью там пусто.
– Как же я на перекресток попаду? – растерялась Аленка. – Ну, кабы в Коломенском – там можно выскочить незаметно. А Кремль-то ночью сторожевых стрельцов полон…