Полная версия
Операция «Цитадель»
Понятно, что на самом деле ей хочется не в бункер какого-либо из его временных пристанищ, а в Берлин. Всем, кто более или менее хорошо знал Еву, становилось ясно, что в этой Золушке постепенно просыпается азарт светской львицы и что ей хочется во что бы то ни стало превратиться в первую леди рейха.
Ева и впрямь все еще не теряла надежды вернуть «своего фюрера» в столицу и перевоплотить в добропорядочного европейского премьер-министра, коротающего дни на официальных приемах в рейхсканцелярии или где-нибудь в летней резиденции; наносящего зарубежные визиты «вместе с царствующей, но не правящей супругой» и, конечно же, постоянно мельтешащего в великосветской хронике.
«Почему другие так могут, а мы с тобой – нет?! – уже не раз вопрошала Ева. – Разве не ты фюрер германского рейха? Разве хотя бы один премьер какой-либо другой западноевропейской страны добился такой власти и такого почитания?»
Не зря Борман как бы вскользь намекнул Адольфу, что ее призывы вернуться к столичному образу жизни навеяны кем-то из фюрероненавистников. Кому-то хочется, если не погубить вождя рейха под развалинами рейхсканцелярии во время очередного налета вражеской авиации, то, по крайней мере, отстранить от непосредственного руководства войсками.
То есть кому-то хочется таким вот образом осуществить давнишнюю мечту некоторых генералов, наиболее откровенно высказанную командующим группой армий «А» фельдмаршалом фон Клейстом еще в декабре 1943-го: «Мой фюрер, – обратился тогда фон Клейст к фюреру, – сложите с себя полномочия верховного главнокомандующего сухопутными силами! Решительно сложите и занимайтесь внешней и внутренней политикой!»
И ведь не он один пытался отстранить фюрера от его армии. Причем отстранить именно тогда, когда, несмотря на ощутимые фронтовые потери, армия все еще пребывала в зените своего величия. А ведь того же мнения придерживались фельдмаршалы Рундштедт, Витцлебен и, наконец, Роммель. Иное дело, что они не высказывались столь громогласно и скандально, как фон Клейст.
«Нет, – сказал себе фюрер и даже не заметил, что при этом молитвенно сложил ладони. – Ева не могла делать это по чьей-то воле. Только не Ева! Она – нет, она не могла…»
Желание Адольфа оправдать свою возлюбленную было настолько сильным, что он сорвался с места и несколько минут с такой решительностью вышагивал по кабинету, словно ему вот-вот предстояло войти в зал суда и выступить в роли ее адвоката.
«Но ведь Ева действительно хотела помочь мне, вернуть меня к жизни… той, настоящей… Меня и себя. Она ведь и впрямь достойна лучшей участи, нежели участь затворницы военной ставки „Бергхоф”. Вот именно, достойна, если уж Господу было угодно, чтобы она стала избранницей фюрера!»
– Позволю себе напомнить, мой фюрер, что через полчаса, на одиннадцать утра, у вас намечено совещание по поводу положения в Венгрии, – неслышно появился в дверях личный адъютант вождя обергруппенфюрер[8] Юлиус Шауб.
– Ты прав, Юлиус, Венгрия… Теперь – уже и Венгрия, при одном упоминании о которой еще недавно отдыхала душа.
– А что поделаешь, если в штабе Верховного командования ничуть не сомневаются, что венгры тоже готовы предать нас. И произойдет это очень скоро.
– Вот почему мне нельзя отвлекаться, нельзя впадать в какие-то личные переживания. А ведь это, – постучал он полусогнутым указательным пальцем по очередному письму Евы, – непростительно умиротворяет, Шауб.
– Именно так: непростительно умиротворяет, мой фюрер.
– Когда в следующий раз к тебе попадет письмо Евы, ты не должен класть мне его на стол.
– Не должен, мой фюрер.
– Ты не должен класть мне их, эти письма! – грозно постучал теперь уже костяшками согнутых пальцев по столу Гитлер. – Я не могу бесконечно сопереживать вместе с этой женщиной. Пусть даже очень дорогой мне.
– Пусть даже очень дорогой, мой фюрер. Сейчас не время сопереживать. Даже ангелы-хранители, и те уже давно не сопереживают!
Гитлер молча уставился на Шауба. Другой на его месте попросту решил бы, что, почти бездумно, механически повторяя его слова, обергруппенфюрер откровенно издевается над ним. Но фюрер знал Юлиуса еще по тем временам, когда после мюнхенского путча тот сидел с ним в Ландсбергской тюрьме. На какое-то время они даже оказались в одной камере. И вот тогда-то Адольф вдруг почувствовал, что Шауб – именно тот, почти идеальный, собеседник, с которым он мог находиться в одной тесной камере хоть всю жизнь.
Он никогда не спорил, не возражал, не задавал лишних вопросов. Он всегда оставался благодарным слушателем. Шауб вообще мог выслушивать Гитлера целыми часами, не давая никакого повода усомниться в интересе к рассказчику и его исповедям. А на все вопросы, на все попытки спровоцировать его на полемику, на самую безоглядную откровенность отвечал односложно, всегда эхом откликаясь на последние слова сокамерника. Причем время от времени из уст его срывались откровения наподобие того, которое он услышал только что.
Для Гитлера, который с годами все чаще впадал в «словесную прострацию», извергая на слушателей неукротимый поток мысленных своих мечтаний, Юлиус и в самом деле представлял собой величайшую ценность. Да что там, это была истинная находка.
– Я понимаю, что ни ты, ни даже я уже не в состоянии запретить Еве «душевно выражать» все то, что она пытается выразить, хотя твердо знает, что оно не поддается никакому ни словесному, ни душевному выражению.
– Не поддается, мой фюрер, – потянулся Шауб взглядом вслед за конвульсивно вышагивающим по кабинету Гитлером.
Причем с каждым его шагом толстый мягкий ковер прогибался, отчего походка фюрера становилась еще более шаткой, нежели была на самом деле. А ведь он и так внешне напоминал человека, лишь недавно выкарабкавшегося после инсульта.
– Так собирай эти письма и держи у себя. До той поры, пока я сам не потребую их.
– …До той поры, мой фюрер, – одутловатое, морщинистое лицо Шауба порой действительно могло служить идеальным образцом некоего «человекомыслительного», как иногда любил высказываться по этому поводу фельдмаршал Кейтель, выражения. Если бы только и само лицо, и его выражения не были такими обманчивыми.
– Но даже когда я потребую их, слышишь, Шауб, даже когда потребую… а ты почувствуешь, что в эти минуты мне важно сохранить воинственность духа для принятия более важных решений… – фюрер вдруг запнулся на невысказанном полуслове и, вернувшись к столу, безнадежно махнул рукой.
– …Для более важных решений, мой фюрер, – заботливо подсказал ему последние слова утерянной мысли адъютант. – Когда я почувствую…
Однако Гитлер уже понимал, что ничего этот старый ловелас-распутник Юлиус Шауб[9], чьи лесбиянско-гомосексуальные оргии одновременно с несколькими «рейхсналожницами» уже давно перестали шокировать околофюрерский люд, не почувствует. И вести с ним разговоры на эту тему бессмысленно.
– Кстати, госпожа Браун написала вам сразу два письма, – воспользовался паузой обергруппенфюрер, чтобы восстановить свое реноме заботливого подчиненного.
– Почему ты решил, что два? – уставился на него вождь рейха.
– Это я отдал вам только одно. Вот, – достал он из нагрудного кармана, – еще одно, которое я вам благоразумно не вручил.
Гитлер растерянно взглянул на адъютанта и, покачав головой, бессильно прорычал.
– Ну зачем она ударяется в эту писанину, Шауб?! Как ей объяснить все это? И вообще, зачем так часто?
– Это – женщины, мой фюрер.
– Но ведь она не обычная женщина, Шауб, она… – все больше раздражаясь, Адольф теперь уже с трудом подыскивал нужные слова. – Она – Ева Браун.
– Вы правы: она – избранница фюрера!
– Избранница фюрера, – на ходу и почти механически повторил Адольф, но, пораженный сказанным, остановился. – «Избранница фюрера» – вот определение, которого нам с тобой так не хватало, Шауб. Наши с ней личные отношения – это наши отношения. Но для всего рейха, для каждого, кто помнит о существовании Евы Браун, она есть и всегда должна оставаться избранницей фюрера.
Если бы Шауб способен был восхищаться собственными высказываниями или хотя бы научился ценить и запоминать их, он уже давно считал бы себя Цицероном. Но, к счастью фюрера, он этих амбиций был лишен. Всегда и напрочь.
– …Впрочем, тебе лучше знать, – прервал тем временем какую-то свою невысказанную мысль фюрер. – Уж кому-кому… А письмо спрячь. Я сказал: «Спрячь!» – неожиданно врубился он в стол ладонью с такой силой, что находившийся в приемной начальник его личной охраны Раттенхубер рванул дверь и просунул голову в кабинет, пытаясь выяснить, что происходит.
– Вам чем-то помочь, мой фюрер?
Но, встретившись с испуганным взглядом Шауба, мгновенно исчез. Но потом все же вновь заглянул: любопытство и чувство ответственности уже в который раз оказывались сильнее страха.
– Ничего нового в этих письмах для меня уже нет, Шауб, – вот в чем дело! – опустошенно погружался в мягкость своего кресла Гитлер, не обращая при этом внимания на своего обер-охранника. – И потом… Венгрия. Передо мной сейчас Венгрия. Когда должны прийти те, кто приглашен на совещание?
Шауб взглянул на часы.
– Уже через двадцать минут.
– А ведь Будапешт – последний боеспособный союзник.
– Последний, мой фюрер. И почти боеспособный.
– Что это ты заладил? – вдруг подозрительно уставился на него Гитлер. – В последний раз я наслаждался твоим попугайничаньем в Ландсбергской тюрьме.
– В Ландсбергской, мой фюрер. В тюрьме ничто не отвлекает. В тюрьме каждый заново прочитывает свою жизнь, чтобы найти там немало поучительного.
Несколько секунд Гитлер молча, словно заведенный, кивал. Затем, встрепенувшись, как человек, неожиданно задремавший во время важного церемониала, пробубнил:
– Ты не прав, Юлиус. В тюрьме каждый заново прочитывает свою жизнь, чтобы с чистого листа писать свой «Майн кампф».
– Позвольте заметить, мой фюрер, что на «Майн кампф» способен только великий фюрер. А великий фюрер у нас только один, и это – вы! И потом, такие книги рождаются только в камерах-одиночках. Тюрьма – почти идеальное место для философского осмысления жизни.
– Для философского осмысления, – бездумно повторил Гитлер. – Какое счастье для человечества, что никто не удосужился записывать те крайне редкие мысли, которые время от времени рождаются в твоей истощенной развратом голове, Шауб! Все «Майн кампфы», все труды Ницше, Шопенгауэра и прочих померкли бы перед собранием твоих философских высказываний.
– Я это знаю, – неожиданно подтвердил Шауб. – Если бы мысли мои были кем-то записаны, возможно, меня сожгли бы на костре еще в первом классе начальной школы, мой фюрер.
4
Скорцени вскинул руку в приветствии, но Гиммлер молча, решительным жестом остановил его и указал на стул напротив Власова и рядом с каким-то офицером, лица которого отсюда, от двери, Скорцени не рассмотрел. Лишь приблизившись к столу, он узнал его – это был генерал Рейнхардт Гелен, начальник отдела «Иностранных армий Востока» Генерального штаба сухопутных войск.
«Странно, что адъютант ни словом не обмолвился о нем, – пронеслось в сознании штурмбаннфюрера, когда, шепотом поздоровавшись с Геленом, он садился на отведенное ему место. – Не придал значения? Не хотел заострять внимание? С какой стати такая предусмотрительность?»
Впрочем, в сравнении с Власовым… Генералом добровольческих соединений… Да, именно так и называлась эта странная должность, которую умники из вермахта учредили для перебежчика. Ну а Гелен… Так ведь получается, что теперь Гелен, как начальник отдела «Иностранные армии Востока», – непосредственный покровитель Власова. Так что все в сборе.
«Уж не намерен ли Гиммлер направить меня комиссаром в армию русских пленных и перебежчиков? – мысленно расхохотался обер-диверсант рейха. – А что? Коммунист-комиссар, штурмбаннфюрер СС Отто Скорцени! Достойный венец карьеры первого диверсанта рейха!».
– Перед вами, господин генерал, – штурмбаннфюрер СС Отто Скорцени, сотрудник Главного управления имперской безопасности, – как бы между прочим представил его рейхсфюрер Власову, давая при этом понять, что появление здесь первого диверсанта – всего лишь эпизод, который не влияет на ход начавшейся беседы.
– Мы знакомы со штурмбаннфюрером, – не упустил случая Власов, и при этом задержал свой взгляд на Скорцени несколько дольше, чем требовалось по этикету.
Появление здесь шефа эсэсовцев-диверсантов, конечно же, вызвало у него целую массу вопросов, на которые никто не собирался отвечать. Да Власов и не стал бы задавать их. Он уже хорошо знал, что там, где появляется Скорцени, вопросов, как правило, уже не задают. На них отвечают.
– Однако вернемся к вашему проекту создания «Комитета освобождения народов России», – направил разговор в устоявшееся русло рейхсфюрер. – Мы никогда не скрывали от вас, генерал, своего отношения к идее Русского освободительного движения. В разное время оно было, скажем так, разным. Должен признать, что и я тоже весьма скептически относился ко многим идеям, исходящим от вас и вашего окружения.
– Недоверие к генералу, еще недавно сражавшемуся против войск рейха, вполне понятно и объяснимо, – поспешил успокоить его Власов.
– Очень хорошо, что вы это понимаете, генерал.
– Человека, который, как я, прошел через годы недоверия в своей собственной армии, подобные сомнения не травмируют.
По-немецки Власов говорил плоховато, с сильным акцентом, медленно подбирая слова. И еще Скорцени обратил внимание, что очки у него такие же круглые, в старомодной металлической оправе, как и у Гиммлера. Они оба напоминали ему старых сельских учителей.
– В таком случае нам ничто не мешает и впредь понимать друг друга.
– К тому же я помню, – неожиданно продолжил Власов после некоторой паузы, – что в свое время мне пришлось сдерживать натиск ваших войск под Москвой.
Гиммлер и Скорцени удивленно переглянулись. Этого русскому перебежчику говорить не следовало. Это уже было лишним.
Даже предельно сдержанный генерал Гелен, и тот нервно побарабанил пальцами по столу, как бы предлагая всем присутствующим забыть о сказанном.
– А ведь можно предположить, что вы, генерал Власов, все еще ставите себе это в заслугу, – хищновато прищурился Гиммлер.
Именно из-за Москвы он так долго и не желал признавать Власова в качестве союзника. Знал бы об этом русский!..
– Всего лишь пытаюсь объяснить отношение ко мне многих офицеров рейха, – стушевался Власов. И Скорцени все понял: бывший красный так и не смог окончательно выяснить, в качестве кого же он здесь пребывает: собеседника или допрашиваемого.
– Это не подлежит ни объяснению, ни тем более оправданию, господин генерал.
– Понимаю, – пробубнил себе под нос Власов.
– Если бы вы прозрели несколькими месяцами раньше, – все еще не мог успокоиться рейхсфюрер СС, – то, возможно, сейчас принимали бы… меня, и не в Берлине, а восседая в кабинете Сталина. Или как минимум в кабинете военного министра свободной России.
Теперь уже получилось так, что взгляд Скорцени встретился с усталым взглядом Гелена. Упоминание о Москве действительно оказалось некстати, это становилось все очевиднее. Но в то же время Власов прав: оборону Москвы[10], в ходе которой был остановлен натиск частей вермахта и СС, многие высшие чины вермахта, СД и рейхсканцелярии ему не простят никогда. Как не простит и сам фюрер.
«Но в таком случае и приема, хотя бы в кабинете военного министра России, тоже никогда не было бы, – попытался он мысленно оправдать свою дипломатическую оплошность. – Поскольку к тому времени ты уже был бы мертвым, пленным или заурядным отставным генералом-коллаборационистом.
– Однако хорошо выстроенная вами на своем участке оборона Москвы, как и ваше контрнаступление, до сих пор убеждают нас, что мы имеем дело с настоящим, боевым, мыслящим генералом, – вдруг сухо, но спасительно проскрипел своим черствым голосом Гиммлер. В отличие от Геббельса или Розенберга он умел вести разговор, не поддаваясь особым эмоциям и сиюминутным настроениям.
– Благодарю вас, господин рейхсфюрер.
– А теперь – о вашей истинной службе России. Вы и ваш штаб должны сразу же повести работу своего комитета спасения России таким образом, чтобы он стал политическим центром, пригодным для руководства всеми белогвардейскими, националистическими, любыми другими антибольшевистскими организациями, группами и объединениями представителей всех народов Советского Союза.
– Конечно, конечно, – согласно кивал Власов, давая понять, что о сражении под Москвой окончательно забыто. – Только так.
– В ближайшее время вам надлежит выработать манифест комитета, проект которого был бы согласован с нами. Но прежде следует хорошо продумать состав самого «Комитета освобождения народов России».
Гиммлер поправил очки и блеснул ими в сторону Гелена и Скорцени, словно ожидал, что первые предложения поступят от них. Но поскольку речь шла не о военной операции, а о каком-то пропагандистском мероприятии, смысла которого Скорцени понять пока что так и не смог, то он решил многозначительно промолчать. Иное дело Гелен. Тот идею проведения конгресса воспринял очень серьезно.
– Если позволите, господин рейхсфюрер… Еще не зная о вашем окончательном решении, мы с господином Власовым тем не менее обдумывали как идею проведения подобного конгресса, так и создания подобного комитета. И даже наметили ряд кандидатур, которые уже согласованы с руководством русского отдела гестапо.
– Что, очевидно, далось вам непросто, – едва заметно ухмыльнулся Гиммлер. Всякое упоминание о «гестаповском Мюллере» вызывало у него приступ необъяснимой иронии.
– Тем не менее замечания гестапо и лично Мюллера учтены.
– Попробовали бы вы, «друзья мои неподсудные», не учесть их, – скопировал рейхсфюрер не только слова Мюллера, но и их произношение. – Этот список при вас, генерал? – поинтересовался Гиммлер у Власова.
– Естественно.
– Неплохо было бы ознакомиться с ним. Если, конечно, не возражаете, «друзья мои неподсудные»! – по-садистски ухмыльнулся всевластный рейхсфюрер СС.
5
О своей последней встрече с регентом Венгрии Миклошем Хорти[11] фюрер до сих пор вспоминал с непритязательной великосветской брезгливостью.
Уже имея все основания обвинять адмирала в предательстве союзнических обязательств, он настоятельно вытребовал его к себе в ставку «Орлиное гнездо», разъяренно заявив Риббентропу, который занимался этим дипломатическим выманиванием семидесятипятилетнего диктатора:
«Я желаю видеть, как этот ублюдок будет распинаться на Библии, заверяя меня в своей верности и непогрешимости. Как Хорти начнет мочить в штаны, когда я наброшу ему на шею петлю фактов!»
– Лучше бы просто петлю, – проворчал присутствовавший при этом откровении военный советник фюрера, он же начальник штаба оперативного командования вермахтом генерал Йодль. – Это выглядело бы эффектнее.
И только адъютант Шауб скромно промолчал, хотя помнил, что выражение «набросить ему на шею петлю фактов» фюрер все-таки позаимствовал у него.
Начальник штаба прекрасно знал, что в случае с Венгрией разведка и в самом деле постаралась. Как оказалось, эти дармоеды-бездельники из разведки тоже иногда способны блеснуть. Особенно они стараются, когда речь идет о сплетнях и дворцовых кулуарах собственных союзников. Это бы искусство – да на разведку в стане врага!
Одного Йодль никак не мог понять: к чему столько усилий, когда этого «дипломатического старца, правителя Цыгании», как однажды назвал его Скорцени, запросто можно было убрать руками молодых соискателей мадьярского трона? Причем сделать это давно и без особого шума.
– Это политика, генерал, – неожиданно резко парировал фюрер. Он все чаще пытался запугивать своих генералов ссылками на политику и дипломатию, давая понять, что эти материи выше их солдафонского понимания. Вряд ли кто-либо из вояк догадывался, что это не просто наплыв раздражения, но и грубая месть за ворчание генералов по поводу его полководческой бездарности. – Это по-ли-ти-ка! На этом поле брани иногда следует вылезать из танка. И вместо того, чтобы впустую шевелить гусеницами, нужно шевелить мозгами.
– Теперь это так важно, – вынужден был признать Йодль. Его многотерпение было неминуемой платой за сытое тыловое спокойствие. Так или иначе, приходилось чем-то жертвовать.
Впрочем, когда семидесятишестилетний «дипломатический старец» предстал перед ним в «Бергхофе», фюрер вынужден был признать, что Альфред Йодль прав: подступаться к этому цыгану-прохвосту следовало разве что через эшафот. Только поэтому он отверг все приемы дипломатического этикета и прямо сказал регенту:
– Мы встретились не для того, чтобы изощряться в умении говорить одно, думать другое, имея при этом ввиду третье. Нам здесь, в Германии, абсолютно ясно, что вы делаете все возможное, чтобы вывести свою страну из войны.
– Но позвольте, – попытался возразить правитель «Цыгании», по-старчески плямкая и причмокивая, – наши дивизии со всей возможной стойкостью… Придерживаясь стратегических планов генштаба вермахта…
– Нет, мне совершенно понятно ваше стремление, – не стал выслушивать его фюрер, – предстать перед собственным народом спасителем армии, а значит, и нации. Историки будут восхищаться. Еще бы! Какая цезарская мудрость: пока Германия побеждала, венгры помогали ей делить лавры завоевателя, а как только стало очевидным, что победа испаряется вместе со славой, венгры по-английски, не прощаясь, ушли из ее военного лагеря, чтобы, не постучавшись, как следует, присоединиться к кровавому пиршеству англосаксов.
– Позвольте, – встряхивал основательно поредевшей сединой Хорти, – у вас, господин Гитлер, нет абсолютно никаких оснований так утверждать. Лучшие, самые боеспособные дивизии венгерской армии по-прежнему…
– У меня всегда есть основания, – отрубил фюрер. – Но в случае с вами, адмирал, они вопиющи. Только невообразимая доброта все еще удерживает меня от более решительных действий. Мне хорошо известно, что вы готовите общественное мнение страны к тому, чтобы объявить о выходе Венгрии из войны.
– Да оно давно готово к такому решению! – не преминул воспользоваться случаем правитель Венгрии. – Причем без какого-либо идеологического влияния с моей стороны.
– Вы в этом уверены? – обескураженно спросил фюрер.
– В том-то и дело, что давно. Я же делаю все возможное, чтобы склонить это мнение к иному исходу, убеждая нашу общественность, что мы, как и Германия, – последний оплот западной цивилизации на пути евроазиатских орд.
Фюрер долго стоял у окна, из которого открывались склон горы и часть темно-зеленой пасти горного ущелья.
Совершенно забыв о существовании сухопутного адмирала[12], он вдруг с мистическим страхом подумал о том, что ведь Высшие Силы давно и равнодушно безмолвствуют. Тот дух, который в течение долгого времени вдохновлял его на идею Великой Германии, постепенно угасает, и никакая сила уже, очевидно, не способна возродить его.
«Когда в последний раз ты видел священное копье Лонгина, копье судьбы?! – уничтожающе спросил он себя. – Когда в последний раз держал его в руках, поклоняясь символу тысячелетнего рейха? Когда обращался к бессмертным духам предков, стоя у могилы Фридриха Барбароссы? Как только человек предает идею, отрекаясь при этом от духа и величия предков, он перестает быть повелителем своих соплеменников и превращается в обычного раба своих собственных прихотей! А, слегка поколебавшись, еще резче добавил: – или прихотей своей «избранницы».
Гитлер вернулся к столу, налег на него жилистыми нервно вздрагивающими руками и уставился на ссутулившегося, сжавшегося в комок «дипломатического старца».
– Почему вы, Хорти, решили, что с Германией уже покончено? – спросил он, переходя на резковатый, гортанный австрийский диалект, более близкий бывшему адмиралу австро-венгерской империи.
– Простите… – аристократически повел вскинутым подбородком Хорти, пытаясь вступить в полемику с фюрером, однако тот не доставил ему такого удовольствия.
– Почему вы так решили, регент?! – постучал он костяшками пальцев по ребру стола. – Что дало вам повод для этого? Те несколько досадных поражений, которые наша армия понесла на ледовых полях России?! И все? И вы решили, что рейх обречен?! Что Великой Германии больше не существует?!
– Извините, господин Гитлер, но мне не совсем понятно, о чем идет речь. К тому же меня поражают ваши недипломатические манеры.
– Мне плевать на манеры! – еще ближе наклонился к нему Гитлер. – Мне плевать на манеры, на дипломатию и все прочее, когда на моих глазах рушится рейх, рушится все то, ради чего я и миллионы моих соотечественников пожертвовали своими жизнями!
– Мне понятно ваше волнение, господин канцлер… – начал было Хорти, однако фюрер решительно прервал его:
– Почему вы не способны хоть на один день подняться над мышлением обывателя, пусть даже полукоронованного, и взглянуть на происходящее с высоты истории? Откуда лично у вас, а также у короля Румынии, у Муссолини, у всех прочих, кто все еще видит себя вождями своих народов, это пристрастие к ползанию у ног толпы? Вместо того чтобы вести эту толпу, подобно Моисею, через пустыню вымирающей Европы к новому миру, новому порядку, новому сверхчеловеку?