Полная версия
Парижские тайны
У дурных натур тоже есть свои симпатии и антипатии.
Черты Грамотея были столь безобразны, что обитатели фермы на миг оцепенели, одни от ужаса, другие от отвращения. Это не ускользнуло от Хромули, и страх крестьян вернул ему уверенность, он был даже горд, что его спутник вызывает у них ужас. Но дядюшка Шатлэн, справившись с первым впечатлением, вспомнил о долге гостеприимства и обратился к Грамотею:
– Подойди к огню, добрый человек, и сначала согрейся. Потом вы оба поужинаете с нами, потому что мы как раз садились за стол. Устраивайтесь вон там! Ох, простите, я не подумал! – спохватился дядюшка Шатлэн. – Мне бы надо было обратиться не к вам, а к вашему сыну, потому что вы, к несчастью, незрячий. Послушай, сынок, подведи твоего отца к очагу.
– Хорошо, мой добрый господин, – ответил Хромуля гнусавым голосом, полным лицемерного смирения. – Да воздаст вам господь за вашу доброту и милосердие!.. Иди за мной, бедный папочка, иди сюда, осторожнее…
И мальчишка повел за собой слепого бандита.
Оба приблизились к камину.
Сначала Лисандр встретил их глухим ворчанием, но, учуяв вблизи запах Грамотея, он внезапно взвыл душераздирающе и страшно: по общему поверью, так воют собаки, когда чуют смерть.
«Дьявольщина, – проворчал про себя Грамотей. – Неужели они унюхали кровь, эти проклятые псы? Ведь на мне те же самые штаны, что и в ту ночь убийства торговца быками…»
– Ничего не могу понять, – тихо проговорил Жан-Рене. – Лисандр обнюхал этого человека и воет, как по покойнику.
И тут произошло нечто странное.
Завывания Лисандра были такими жуткими и пронзительными, что его услышали другие собаки, – кухню отделяло от двора только застекленное окно без второй рамы, – и, по обычаю собачьего племени, хором присоединились к его жалобному вою.
Работники молочной фермы не были слишком суеверны, однако сейчас они переглядывались почти с ужасом.
В самом деле, происходило что-то необычное.
На ферму пришел человек, на которого невозможно было смотреть без страха и отвращения. И тотчас до сих пор мирные, добрые псы словно взбесились и теперь зловеще воют, предвещая, по народным поверьям, чью-то близкую смерть.
Даже сам бандит, несмотря на всю свою закоренелость и дьявольское бесстрашие, содрогнулся, услышав этот страшный, погребальный вой, вызванный его появлением… появлением убийцы.
Один Хромуля, циничный и наглый, истинный парижский сорванец, впитавший яд безверия, так сказать, с молоком матери, остался насмешливо-равнодушен. Когда страх, что собаки его покусают, прошел, этот колченогий недоносок совершенно успокоился и теперь с издевкой смотрел на перепуганных обитателей фермы и на потрясенного Грамотея.
Наконец, очнувшись от оцепенения, Жан-Рене выбежал на двор, и вскоре послышалось щелканье его кнута, быстро рассеявшего мрачные предчувствия Султана, Турка и Медора. Постепенно омраченные лица крестьян прояснились, и вскоре ужасное безобразие бандита перестало внушать им страх, а вызывало скорее жалость. Точно так же они с сочувствием смотрели на хромого мальчишку, обиженного судьбой; им нравилась его хитрая мордочка, и они искренне хвалили его за трогательную заботу о слепом отце…
Аппетит крестьян пробудился с новой силой, и в течение нескольких минут за столом слышалось только звяканье вилок и ложек.
Храбро расправляясь со своими деревенскими яствами, работники и коровницы с нежностью поглядывали, как маленький уродец ухаживает за слепым, сидя с ним рядом. Хромуля подавал ему лакомые кусочки, нарезал хлеб, подливал сидра – и все это с поистине сыновней любовью и вниманием.
Но эта была лишь одна сторона медали. А на обороте…
Не столько из жестокости, сколько из духа подражания, свойственного его возрасту, Хромуля находил злобную радость в том, чтобы терзать Грамотея по примеру Сычихи, которую он по-своему преданно любил и старался во всем на нее походить. Но откуда у этого извращенного мальчишки такая потребность в любви? Почему его делали счастливым скупые нежности одноглазой Сычихи? Почему, наконец, его до сих пор волновали воспоминания о материнских ласках? Это было одно из тех неизгладимых воспоминаний, которые доказывают, что порок никогда не бывает монолитен, что и в нем есть трещины.
Мы уже сказали, что Хромуля, так же как Сычиха, находил особое наслаждение в том, что он, заморыш, мог истязать могучего тигра. Сидя рядом с работниками фермы, Хромуля придумал изысканную пытку, заставлявшую Грамотея страдать и выносить его издевательства, не подавая вида.
Каждую заботу, каждое проявление деланого внимания к мнимому отцу он сопровождал пинком ноги под столом и старался при этом угодить по старой незаживающей язве на правой ноге Грамотея, в то место, где ее растерло до кости кандальное кольцо за время каторги.
Бандиту понадобилось все его мужество и терпение, чтобы скрывать свои страдания при каждом нападении Хромули, тем более что маленький злодей выбирал для своих ударов самые неподходящие моменты, когда Грамотей пил или когда он говорил.
И тем не менее старый убийца не выдавал себя: он великолепно скрывал гнев и страдания, прекрасно понимая, – а колченогий именно на это и рассчитывал, – какая опасность грозит всем его замыслам, если крестьяне догадаются, что творится под столом.
– Держи, бедный папочка, вот тебе орех, я его очистил, – сказал Хромуля, подкладывая на тарелку Грамотею орех, освобожденный от скорлупы.
– Молодец, сынок, – одобрил дядюшка Шатлэн, а затем обратился к слепому бандиту: – Конечно, участь твоя незавидная, добрый человек, но у тебя такой хороший сын, и это должно тебя немного утешить!
– Да, несчастье мое велико, и, если бы не заботы такого нежного сына, я бы…
Тут бандит не удержался и громко вскрикнул.
Сын Краснорукого ухитрился наконец попасть точно по язве, и боль была невыносимой.
– Господи, что с тобой, бедный папочка? – воскликнул Хромуля плаксивым голосом. Он встал и бросился на шею Грамотею.
В первом порыве гнева и ярости бандит хотел задушить колченогого недоноска своими могучими руками и так сильно прижал его к груди, что мальчишка почти задохнулся и жалобно пискнул.
Но тут же, сообразив, что не сможет обойтись без Хромули, слепой бандит сдержался и оттолкнул его на стул.
Во всем этом поведении крестьяне увидели только выражение отцовской и сыновней любви: бледность Хромули и его прерывистое дыхание показались им признаками беспокойства доброго сына за своего отца.
– Но что с тобой, достойный человек? – спросил дядюшка Шатлэн. – Ты своим криком так напугал сыночка, что он весь побелел… Смотрите, он и сейчас еле дышит!
– Ничего, это пустяки, – ответил Грамотей, вновь обретя обычное хладнокровие. – Я слесарь-механик. Не так давно мы ковали полосу раскаленного железа, и она упала мне на ноги: ожог был таким глубоким, что раны не зажили до сих пор. Я сейчас задел за ножку стола и не сдержал крик от боли.
– Бедный папочка! – посочувствовал Хромуля, оправившись от испуга и бросая на Грамотея змеиный взгляд. – Бедный папочка! И это в самом деле так, добрые люди, язву у него на ноге никто не может исцелить, увы, никто! О, я хотел бы, чтобы она досталась мне, лишь бы он не мучился, бедный папочка…
Женщины смотрели на Хромулю с умилением.
– Очень жаль, добрый человек, – продолжал дядюшка Шатлэн, – очень жаль, что вы пришли к нам на ферму только сегодня, а не три недели назад.
– Почему это?
– Потому что у нас был врач из Парижа, у которого есть волшебное средство от всех болезней ног. Одна добрая старушка из деревни совсем не ходила уже три года, так этот врач положил свою мазь ей на раны… А теперь она бегает, как охотник-баск, и обещает при первой возможности пешком отправиться в Париж и поблагодарить своего спасителя. Сами понимаете, отсюда до аллеи Вдов, где он живет, путь неблизкий. Но что с тобой? Опять эта проклятая рана?
Упоминание об аллее Вдов вызвало у бандита такие страшные воспоминания, что он невольно содрогнулся и уродливые черты его лица исказились.
– Да, – ответил он, приходя в себя, – опять приступ боли…
– Добрый папочка, не беспокойся, я тебе осторожненько попарю ногу на ночь, – пообещал Хромуля.
– Бедняжка! – умилилась Клодина. – Как он любит отца!
– Право, очень жаль, – продолжал дядюшка Шатлэн, обращаясь к Грамотею, – что этого достойного врача здесь нет. Но я думаю, он столь же милосерден, как учен, и, когда ты будешь снова в Париже, попроси своего сына, чтобы он отвел тебя к нему. Он тебя вылечит, я уверен. Адрес его легко запомнить: аллея Вдов, дом семнадцать. Если даже забудешь номер, не беда, в том квартале не так уж много врачей, особенно чернокожих… Потому что, представь себе, этот превосходный доктор Давид – негр!
Лицо Грамотея было настолько обезображено шрамами, что вряд ли кто-либо заметил его бледность.
И тем не менее он побледнел, смертельно побледнел, услышав сначала номер дома Родольфа, а затем – имя Давида, чернокожего доктора.
Того самого негра, который по приказу Родольфа подверг его ужасному наказанию, мучительные последствия которого он испытывал каждый миг.
Поистине для Грамотея это был черный день.
Утром его унижали и мучили Сычиха и сын Краснорукого; на ферме собаки, почуяв убийцу, чуть не разорвали его и выли, как по покойнику; и, наконец, случай привел его в дом, где недавно побывал его палач.
Все эти отдельные происшествия раньше вызвали бы у слепого бандита попеременно ярость или страх, но, вместе взятые, они нанесли ему жестокий удар.
Первый раз в жизни его охватил суеверный ужас… Он спрашивал себя: нет ли в сочетании этих странных событий грозного предостережения судьбы?
Дядюшка Шатлэн, не замечая бледности Грамотея, продолжал:
– К тому же перед вашим уходом мы дадим твоему сыну адрес доктора, и этого будет достаточно: господин Давид обязательно поможет любому, кто к нему обратится. Он так добр, так добр! Жаль только, что он всегда такой грустный… Ну ладно, выпьем за здоровье твоего будущего спасителя.
– Спасибо, я не хочу больше пить, – мрачно ответил Грамотей.
– Выпей, папочка, выпей, дорогой, это полезно… для твоего желудка! – пристал Хромуля, вкладывая в руку слепого бандита стакан.
– Нет, нет, я не стану пить, – сказал Грамотей.
– Но тебе налили не сидра, а доброго вина, – сказал старый крестьянин. – В городе не всякий богач пивал такое. Черт побери, да вся наша ферма не такая, как все! Ну, что скажешь, к примеру, о нашем простом ужине?
– Все было хорошо, очень хорошо, – машинально ответил Грамотей, все более погружаясь в свои нерадостные мысли.
– Так у нас каждый день: хорошая работа, хорошая еда, чистая совесть и чистая постель: вот в двух словах наша жизнь. Нас здесь семеро, и скажу не хвалясь: мы работаем за четырнадцать. Но нам и платят за четырнадцать! Простым землепашцам – сто пятьдесят экю в год; скотницам и служанкам на ферме – по шестьдесят экю! Да еще мы делим между собой одну пятую всего, что дает ферма. Черт возьми, ты понимаешь, что мы не оставляем ни одного клочка невозделанной земли? Потому что, чем больше дарит наша бедная старая земля-кормилица, тем больше мы получаем.
– Должно быть, ваш хозяин не очень-то богатеет, если он вам так платит, – сказал Грамотей.
– Наш хозяин?.. Он совсем не похож на других. У него свой способ наживать добро, и только он его знает.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил слепой бандит, готовый говорить о чем угодно, лишь бы уйти от осаждавших его мрачных мыслей. – У вас, наверное, какой-то удивительный хозяин!
– Да, удивительный и необычайный во всем, старина. Но послушай, ты ведь зашел к нам случайно, наша деревушка стоит далеко от всех больших дорог. И наверное, ты сюда никогда не вернешься. Поэтому тебе стоит послушать, кто такой наш хозяин и что он делает на этой ферме. Я расскажу тебе покороче, при условии, что ты потом будешь повторять это всем. Сам увидишь, говорить об этом так же приятно, как слушать.
– Я слушаю, – согласился Грамотей.
Глава VI. Образцовая ферма
– И ты не пожалеешь, выслушав меня, – сказал Грамотею дядюшка Шатлэн. – Представь, что однажды наш хозяин сказал себе: «Я очень богат, и это хорошо. Но все равно я не могу съесть два обеда. А что, если я накормлю тех, у кого ничего нет на обед, и накормлю досыта добрых людей, у которых еды не хватает? Ей-богу, это мне нравится. Так скорее за дело!» И наш хозяин принялся за дело. Он купил эту ферму, которая тогда немного стоила: на ней было всего две упряжки для пахоты и два плуга: я это точно знаю, потому что родился здесь. Наш хозяин прикупил земли, и ты сейчас узнаешь, для чего. Управительницей фермы он поставил достойную женщину, столь же уважаемую, сколь несчастную, – он всегда вот так выбирал людей, – и он сказал ей: «Этот дом будет как дом божий, открытый для добрых и закрытый для негодяев. Мы прогоним ленивых нищих, но будем всегда подавать трудовой хлеб тем, кто сохранил мужество. Эта милостыня труда не унизит тех, кто ее принимает, и принесет пользу тем, кто ее подает. Богач, который этого не делает, – скверный богач». Так сказал наш хозяин, но, ей-богу, он сделал лучше, чем сказал. Прежде отсюда до Экуена была прямая дорога, которая сокращала путь на доброе лье[85]. Но какая это была дорога, о господи! Она была так разбита, что по ней нельзя было ни пройти, ни проехать, это была погибель для лошадей и повозок. Немного собственного труда и немного денег от каждого окрестного фермера могли бы привести дорогу в порядок, но если одни мечтали об этом, другие упрямились и не хотели вкладывать ни свой труд, ни свои денежки. Наш хозяин увидел это и сказал: «Дорога будет исправлена, однако, поскольку те, кто должен в этом участвовать, не хотят в этом участвовать и поскольку это слишком дорогая дорога, которой потом будут пользоваться прежде всего те, у кого есть лошади и экипажи, надо сделать так, чтобы она сначала принесла пользу тем, у кого есть только руки и доброе сердце, но нет работы. Например, поступит к нам на ферму здоровый парень и скажет: «Я голоден, и у меня нет работы». – «Дорогой мой, отвечу я, вот тебе добрая похлебка, вот кирка и лопата. Тебя сейчас отведут на дорогу в Экуен. Выровняешь за день два туаза дороги – и получишь к вечеру сорок су, выровняешь один туаз – получишь двадцать су, выровняешь полтуаза – получишь десять су, а ничего не сделаешь, не получишь ничего». К вечеру, возвращаясь с полей, я осмотрю дорогу и увижу, кто сколько сделал».
– И подумать только, нашлись два негодяя, которые слопали похлебку и просто украли кирки и лопаты, – с возмущением воскликнул Жан-Рене. – Вот и поди после этого делай добро!
– Да, это правда, – подтвердили остальные крестьяне.
– Полно, дети мои! – возразил дядюшка Шатлэн. – Подумайте сами, неужели мы не будем ни сажать, ни сеять только потому, что на свете есть гусеницы, долгоносики и прочие вредные насекомые, которые объедают листья и грызут зерно? Нет, нет, эту нечисть надо просто давить, а бог милостив, и по его доброте распустятся новые почки и вырастут новые колосья, все снова расцветет, и никто даже не вспомнит о зловредных жучках и червячках. Не правда ли, добрый человек? – обратился он к Грамотею.
– Да, разумеется, – поспешно ответил бандит; уже несколько минут он был глубоко погружен в какие-то свои мысли.
– Нашлась работа и для женщин и для детей, – продолжал дядюшка Шатлэн. – Каждому по его силам.
– И все равно дела на ферме и на дороге идут медленно, – заметила Клодина.
– Ну что ж, зато в округе у добрых людей, к счастью, пока хватает работы.
– А для меня, несчастного слепца, найдется у вас на ферме угол и кусок хлеба, чтобы мне дожить остатки моих дней? – внезапно спросил Грамотей. – Поверьте, мне осталось немного. Окажете вы мне такую милость? О, если бы это сбылось, добрые люди, я бы до конца жизни молился за вашего хозяина!
Бандит говорил в этот момент вполне искренне. Он вовсе не раскаивался в своих прошлых преступлениях, но мирная и счастливая жизнь крестьян привлекала его тем более, что он страшился жестокой участи, которую готовила ему Сычиха. Он страшился этого страшного невообразимого будущего и горько сожалел, что в свое время позвал свою бывшую сообщницу и навсегда потерял возможность жить среди честных людей, у которых его поселил Поножовщик.
Дядюшка Шатлэн с удивлением взглянул на Грамотея.
– Но послушай, бедняга, – сказал он, – я думал, у тебя есть какие-то деньги, друзья…
– Увы, бог свидетель!.. Я ослеп из-за несчастного случая на работе. Теперь иду в Лувр, надеясь на помощь дальнего родственника, но вы понимаете, люди бывают порой такими жестокими, такими эгоистами, – ответил Грамотей.
– О, не одни же себялюбцы живут на свете! – возразил дядюшка Шатлэн. – Хороший и честный работник, как ты, и к тому же такой несчастный, да еще с таким добрым, милым сыночком, может растрогать даже каменное сердце. Однако почему хозяин, у которого ты работал до этого несчастного случая, ничего не сделал для тебя?
– Он умер, – чуть поколебавшись, ответил Грамотей. – Он был моим единственным благодетелем.
– А приют для слепых?
– Я еще не так стар, чтобы меня туда взяли.
– Бедняга! Поистине участь твоя печальна!
– Значит, вы думаете, если родичи в Лувре меня не примут, я могу надеяться, что ваш хозяин, перед которым я преклоняюсь, еще не зная его, может сжалиться надо мной?
– Видишь ли, к несчастью для тебя, наша ферма не дом призрения. Обычно мы позволяем калекам провести здесь ночь или день, а потом даем что-нибудь на дорогу – и да поможет им бог!
– Значит, мне нечего надеяться, что моя горькая участь смягчит вашего хозяина? – спросил слепой бандит со вздохом разочарования.
– Я сказал, что это у нас правило, однако наш хозяин может все решить по-другому. Если он согласится оставить тебя на ферме, тебе не придется ютиться в каком-нибудь углу, ты будешь одним из нас… как сегодня! И для сынка твоего найдется работа по его силам; ему будет с кого брать пример, да и добрыми советами его не обойдут. Наш почтенный кюре обучит его чтению вместе с другими деревенскими детьми, и он вырастет, как говорится, в благости и добре. Но для этого, понимаешь, надо завтра утром откровенно поговорить с нашей святой богородицей-заступницей.
– С кем, с кем? – удивился Грамотей.
– Так мы называем нашу хозяйку. Если она сжалится над тобой, считай, что все в порядке. Когда речь идет о милосердии, наш хозяин не отказывает ей ни в чем.
– Тогда я поговорю с ней сам, я сам поговорю! – радостно вскричал Грамотей, надеясь, что уже избавился от страшных когтей Сычихи.
Но Хромуля вовсе не разделял его радужные надежды; его нисколько не прельщала спокойная жизнь, обещанная старым крестьянином: он не собирался расти в благости и добре под опекой почтенного священника. У сына Краснорукого не было ни малейшей склонности к сельской жизни, да и по духу он далеко не походил на пасторального пастушка. Кроме того, верный заветам Сычихи, он не мог допустить, чтобы Грамотей избавился от их подлого деспотизма. Поэтому он решил вернуть к действительности слепого бандита, который уже размечтался о сельских радостях.
– Да, да, – повторял Грамотей. – Я поговорю с вашей богородицей-заступницей, и она сжалится надо мной… И я…
Но тут Хромуля изо всех сил пнул его в ногу и точно угодил в самое больное место.
Грамотей содрогнулся от неизъяснимой муки, не закончил фразу и смог только повторить:
– Да, я надеюсь, добрая госпожа сжалится надо мной…
– Бедный папочка! – вмешался Хромуля. – Ты, однако, забыл мою добрую тетушку, госпожу Сычиху, которая так тебя любит. Бедная тетя Сычиха!.. Но она тебя так не оставит, ведь ты это знаешь! Скорее уж она приедет сюда за тобой с нашим кузеном Крючком.
– Похоже, у этого слепого пройдохи престранные родичи, – с хитрющим видом прошептал Жан-Рене, подталкивая локтем свою соседку Клодину.
– Бессердечный олух! Как ты можешь смеяться над этими несчастными! – так же шепотом ответила доярка и, в свою очередь, так двинула Жана-Рене локтем, что чуть не сломала ему ребра.
– Госпожа Сычиха одна из ваших родственниц? – спросил старый крестьянин Грамотея.
– Да, одна из моих родственниц, – мрачно ответил тот с озабоченным видом.
Он боялся, что, даже если он найдет на ферме нежданное пристанище, одноглазая может явиться сюда и выдать его, чтобы напакостить и отомстить; кроме того, он боялся, что странные имена его предполагаемых родичей, упомянутых Хромулей, Сычихи и Крючка, – покажутся подозрительными, но в этом отношении его страхи были напрасными, потому что все ограничилось шуткой Жана-Рене, к тому же весьма плохо принятой его соседкой, Клодиной.
– Эта твоя родственница ждет вас в Лувре? – спросил дядюшка Шатлэн.
– Да, – ответил слепой бандит. – Однако мой сын, наверное, зря рассчитывает на нее.
– Ах, бедный папочка, вовсе не зря! Вот увидишь… Она такая добрая, моя тетушка Сычиха!.. Ты ведь знаешь, это она дала мне снадобье, чтобы парить твою ногу… и точно объяснила, как это делать… Это она мне сказала: «Сделай для своего папочки все, что бы сделала я сама, и бог благословит тебя». О, моя тетушка Сычиха, она тебя любит, она тебя любит так сильно, что…
– Хватит, хватит, – оборвал его Грамотей. – Это в любом случае не помешает мне завтра утром поговорить с доброй хозяйкой… попросить ее, чтобы она замолвила за меня словечко перед достойным владельцем этой фермы. Кстати, – добавил он, чтобы сменить тему и прервать неосторожные излияния Хромули, – кстати, о владельце фермы. Мне обещали рассказать, что такого особенного в устройстве его хозяйства.
– Это я обещал, и я сдержу свое слово, – сказал дядюшка Шатлэн. – Наш хозяин придумал то, что он называет милосердием труда. Он сказал себе: есть выставки и премии за улучшение пород скота и лошадей, за новые плуги и прочие орудия земледелия… Но, право же, настало время подумать об улучшении людей… Хороший скот – это прекрасно, однако хорошие люди – это еще лучше, хотя и много труднее. Вдоволь овса и травы, чистая вода и свежий воздух, надежный кров и хороший уход – и тогда лошади и скот станут лучше не пожелаешь и принесут тебе радость. Но человека не так просто сделать добродетельным, как быка – упитанным. Пастбище полезно для быка, потому что сочная трава ему нравится и он набирает вес. Так вот, по-моему, чтобы добрые советы приносили пользу человеку, надо, чтобы он к ним прислушивался и следовал им…
– Так же, как бык на добром лугу, дядюшка Шатлэн?
– Точно так же, сынок.
– Дядюшка Шатлэн, – вмешался другой крестьянин. – Говорят, раньше были особые фермы, где молодые воришки, правда за хорошее поведение, обучались земледелию, но там их холили и лелеяли, как маленьких принцев?
– Правда, дети мои, – ответил старик землепашец, – и в этом есть кое-что доброе: похвально и милосердно не отнимать последнюю надежду у заблудших. Но нельзя отнимать надежду и у честных людей. Вот приходит честный, сильный и трудолюбивый парень на такую ферму бывших воров с желанием хорошо работать и хорошо учиться, а ему говорят: «Послушай, ты когда-нибудь воровал? Когда-нибудь бродяжничал?» – «Нет». – «Тогда тебе здесь не место».
– И все же это правда, дядюшка Шатлэн, – сказал Жан-Рене. – Для жуликов делают больше, чем для честных; улучшают скот, а не людей.
– Для того чтобы исправить это зло, сынок, и подать пример, наш хозяин и завел эту ферму, как я говорил нашему гостю… Я знаю, сказал он себе, что на небесах воздается всем честным людям… Но, помилуйте, небеса – это так далеко и высоко, и многие, – к сожалению, дети мои, – не имеют ни сил, ни прозорливости, чтобы их достичь. Да и к тому же откуда им взять время, чтобы то и дело обращать взор к небесам? Целый день от восхода до заката они склоняются к земле, они ее вскапывают и перекапывают по воле своего хозяина, а ночью спят как убитые на своих лежаках… По воскресеньям они напиваются в кабаке, чтобы забыть вчерашнюю усталость и тяжкий труд, который ждет их завтра. Потому что – самое страшное! – это труд, который не имеет для них никакого смысла. Они работают как каторжные, но разве от этого хлеб их не остается таким же черным, постель – такой же жесткой, дети – такими же истощенными, а жены?.. У них даже нет молока, чтобы вскармливать младенцев, потому что они никогда не ели досыта… Нет, нет и нет! Я хорошо знаю, дети мои, что хлеб их черный, но это хлеб, лежак их жесток, но это постель, детишки худенькие, но они живут… Несчастные, наверное, без ропота мирились бы со своей судьбой, если бы знали, что все живут так же, как они. Но они видят белый хлеб, видят мягкие теплые матрасы, видят детей, румяных, как майские розы, и таких откормленных, таких закормленных, что они кидают пирожные собакам… Проклятье! И когда несчастные возвращаются в свои жалкие хижины, к своему черному хлебу, к своим больным, худющим и голодным детишкам, они думают, что охотно принесли бы им хоть кусочек пирожного, которое дети богачей скормили собакам. «Если уж так заведено, чтобы на свете были богатые и бедные, почему не мы родились богатыми? Это несправедливо… Может, пора поменяться судьбой?» Так говорят они, и это, дети мои, неразумно: это не облегчает их участи, тяжкого жесткого ярма, которое гнетет их и порою ранит, его все равно приходится влачить без отдыха и без надежды когда-нибудь отдохнуть, когда-нибудь познать счастье, которое приносит достаток… И так всю жизнь, о господи, всю жизнь, а это так долго… дольше бесконечного дождливого дня без единого проблеска солнца. И люди принимаются за работу с печалью и отвращением. И наконец большинство батраков говорят себе: «Зачем нам работать больше и лучше? Тяжелым будет колос или легким, нам все равно. Для чего надрываться? Будем лишь честными: зло наказывают, поэтому не станем творить зло; за добро не вознаграждают, поэтому незачем делать добро… Будем как добрые вьючные животные: от нас требуется только терпение, сила и покорность…» Такие мысли пагубны, дети мои; от такого равнодушия недалеко до лености, а от лености еще ближе до порока… К сожалению, таких, не злых и не добрых, кто не делает ни зла, ни добра, – большинство. «Поэтому, – сказал наш хозяин, – именно их надо улучшать, точно так же, как улучшают породы лошадей, коров или овец… Сделаем так, чтобы они сами старались быть живее, мудрее, трудолюбивее, опытнее и преданнее своему делу… Докажем им, что, становясь лучше, они станут счастливее и станут получать больше… От этого выиграют все. Чтобы добрые советы пошли им на пользу, дадим им здесь, на земле, маленький образчик великого счастья, которое ожидает праведных там, на небесах…»