bannerbanner
Театр тающих теней. Конец эпохи
Театр тающих теней. Конец эпохи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Ветеринар, пышный, усатый, усыпляет звереныша платком, пропитанным хлороформом, и извлекает пулю.

– Четверть дюйма вправо, и не было бы его. Как с пулей в теле еще ползти смог, уму непостижимо!

Анна забирает пулю и прячет в карман.

– Сегодня не кормить, водой только поить. Завтра видно будет, выживет ли.

Сомневающийся волчий доктор сам обильно закусывает и стопочку пропускает, Марфуша паразитов боится, но в другом свое дело, что приезжим за обедом запотевший штоф подать надобно, знает.

– Может не выжить?! – У Олюшки дрожат губки.

Гувернантка не углядела, что девочки снова рядом и всё слышат. Маша вслед за сестрой кривит ротик и вот-вот заревет.

– Выживет! – спешит успокоить дочек Анна. И, уже сказав это, пугается, что как дохлый волчонок помрет, если даже ветеринар сомневается? Как потом девочкам объяснять, почему мама их обманула?

– Помёт этого года. Судя по зубам, совсем мал. Куда меньше, чем любой волчонок первого года должен быть к своей первой зиме. – Волчий доктор пропускает вторую стопочку и смачно закусывает. – Без пищи явно не первый день! Чем только жив? Сколько лечу божьих тварей, всё удивляюсь.

Анна велит Маше и Оле слезы утереть.

– Выживет! Выкормим! Сегодня поить из бутылочки будем, дальше посмотрим.

Девочки приносят из детской комнаты кукольную колыбельку и постельку – волчонку постелить, чтобы мягко было. Савва, вернувшись с очередной прогулки, разглядывает неожиданного постояльца. Бубнит, что на мягком волки не спят, на то они и волки. Но девочки всё равно устраивают постельку, и до самого вечера их от волчонка не оттащить.

Утром Анна первой торопится вниз, чтобы девочки не увидели, если вчерашний пациент мертв.

– Живуч подлец!

С вечера презрительно морщившаяся Марфуша теперь глядит на волчонка изумленно.

Жив.

Смотрит в глаза прямо. Внимательно смотрит. И начинает лизать Анне руки.

– Благодарствует! – выдыхает нянька Никитична. – Спасибочки так говорит.

Анна гладит тощенькое тельце. И отправляет няньку за бутылочкой с соской. И за молоком. Не волчьим, понятно, но какое есть.

Волчонок брать соску не хочет. Слизывает немного молока у Анны с рук и отворачивается.

– Волки до полутора месяцев молоком волчицы питаются. После переходят на животную пищу, – говорит Савва. – Первое время волк-отец на охоте добывает сырое мясо, и сам его пережевывает, переваривает и уже переваренное для волчат отрыгивает.

– Мы, чё ли, тепереча отрыгивать нанятые?! – восклицает Марфуша.

Но Савва ее успокаивает:

– К осени волчата должны уже питаться сырым мясом сами.

– Но не такие больные, – сомневается Анна. – Он сейчас и крошечного кусочка проглотить не сможет.

Велит принести с кухни оставшуюся с ужина телячью грудинку и сама, пережевывая, кладет небольшие кусочки волчонку прямо в пасть. Волчонок глотает.

– О! Майн гот! Еще бы грудью зверя кормили, – бурчит себе под нос управляющий Франц Карлович.

Приехавшая в очередной раз неведомо насколько погостить Аглая Сергеевна, мать близнецов Константиниди, зовет всё это «дуростью» – «волка в доме держать!». Но мать отчего-то Анну защищает:

– Пусть кормит!


Назвали волчонка Антипом Вторым.

Муж рассказывает девочкам длинную сказку об Антипе Первом, выдумав этому несмышленышу старшего родственника, который когда-то спас от смерти маленького Митюшу Данилина, его самого, отца девочек.

– Не спас бы, не было бы меня, и не было бы вас.

Девочки ревут, успокоиться не могут.

Савва вместо сказок заканчивает выдумки мужа настоящей лекцией про вымирающую породу крымского волка. Что похожи они на немецкую овчарку, за что чехи называют их «волчарки». Всезнающий племянник мужа только удивляется, что волчонок маловат.

– Волчий помёт обычно бывает в апреле-мае, чтобы до зимы волчата смогли подрасти. А этот какой-то маленький.

Савва всегда такой. И за энциклопедиями идти не надобно. Всё, что когда-либо читал, наизусть помнит.

– Быть может, оттого что здесь зимы теплее – в Петрограде давно снег и мороз, а здесь солнце, и волчата могут позже рождаться и зиму пережить? – высказывает предположение Анна.

Но правильного ответа не знает даже Савва.

Голубые глаза, пушистая шерстка, избавленная Анной от всех паразитов и отмытая нянькой дочиста.

Найденыш на глазах оживает. Решительно выбирается из колыбельки. Нянька учит его «ходить на двор, а тамочки, где спишь, не ссать!». Быстро соображает. Смешно, косолапо, чуть прихрамывая на раненый бок, семенит к двери, просит выпустить.

Обследует пространство. Падает со ступеньки. Всё нюхает. Лапки пока слабые, расползаются. Стонет. Ушки прижаты. Забирается в оставленную на порожке колыбельку Иришки. Гувернантка криком кричит. Но Анне за дочку отчего-то не страшно. Положит морду девочке в ноги и сопит. Оба сопят. Волчонок и девочка.

Подрастает. Ушки становятся острее, морда вытянулась, лапы тоже. Хвост непривычно длинный, не как у собак. Сырое мясо уже рвет зубами, только так.

Муж с работниками пытаются дрессировать. Собак обучают, а этого никак. Но бегает за людьми не хуже собаки.

Игры его начинают напоминать охоту. Поймал мышку-полевку, поймал белку, разорвал на части, сожрал. Зверь. Хоть и живущий при доме. Но зверь. Против природы не попрешь.

* * *

Кроме волчонка у этой зимы много странностей.

И погода! Расцветающие в середине января крокусы. Шумящее под окнами море, без которого, ей кажется, теперь не уснуть.

И перебои с продуктами, когда переодевшимся в вечернее к ужину хозяевам лакеи в ливреях подают «Pommes de terre au bacon» – небольшую отварную картофелину с маленькой жареной луковицей и крохотным кусочком ветчины на каждого. Муж отдает свою порцию Анне, как кормящей. Но ветчина случается всё реже, и масла поджарить луковицу всё чаще нет.

И странное разное время суток, которое нынешние местные Советы для каждого поселка устанавливают отчего-то сами. Когда у них полдень, в Гаспре, где Набоковы, уже два часа, в Ай-Тодоре у вдовствующей императрицы час, а в Мисхоре у Долгоруких и вовсе половина второго. Мать сетует, что вовремя теперь никуда не приехать и ни с кем не созвониться.

И Павел, их недавний конюх, с которым она тайком от матери играла в детстве, ставший председателем местного Совета, реквизирует материнское авто «на нужды революции», но по просьбам матери присылает ей ее же авто и шофера Никодима для поездок в Гаспру и Алупку.

И доносящиеся откуда-то издалека обрывки пугающих слов: «классовый враг», «десятимиллионная контрибуция на буржуазию», «резня».


Анна от происходящего закрывается. И прежде политикой не интересовалась, а уж теперь, когда снова может дышать, слышать все эти ужасы и страхи, споры, пересуды, курултаи, муфтии, народные союзы, кадеты, большевики, эсеры… Увольте! Никакого желания!

До их имения, притаившегося в стороне от основных дорог, все ужасы докатываются отдаленным эхом пересказов даже не самих очевидцев, а тех, кто рассказы этих очевидцев якобы слышал.

Мать, активная сторонница кадетов, несколько раз за зиму ездит в Гаспру, в имение графини Паниной, где нет самой Софьи Владимировны, но там родственники ее мужа Петрункевичи, Набоковы и другие видные деятели кадетской партии. Порой с ней увязывается и симпатизирующий кадетам муж. Зовут с собой Анну, но ей никуда из своего мира выбираться не хочется.


В начале января из Петрограда доходят страшные новости – вооруженные матросы-большевики, ворвавшись на первое заседание Учредительного собрания, его разогнали. Кадеты Кокошкин и Шингарёв, находившиеся под стражей в доме Паниной, убиты. Та же участь могла постигнуть и Владимира Дмитриевича, не реши он так скоро вопрос со своим отъездом.

– Безумие с вашим политическим реноме, находиться теперь здесь под собственным именем, – уверяет Владимира Дмитриевича мать.

– В краю специалистов по легочным заболеваниям придется мимикрировать под доктора, – то ли шутит, то ли всерьез говорит Набоков. – А вот насчет ваших прошлогодних советов переводить деньги в иностранные банки, признаю, дорогая Софья Георгиевна, как вы были правы. Денежные проблемы начинают угнетать меня.

– Но вы же всё время мне твердили: «Во время войны я не могу забирать золото из России!» Я оказалась худшей патриоткой, благодаря чему могу большую семью кормить.

Мать собой горда. Ей всегда важно, чтобы кто-то подтверждал, что она всё делает великолепно. Обычно на этой роли зять. Но сегодня лучший объект – Набоков.


В одну из неспокойных ночей января Анне приходится несколько раз просыпаться и подниматься в комнату маленькой Иринки – няньке Никитичне никак не удается девочку успокоить. Покормив и уложив дочь, она задерживается около большой лестницы, ведущей вниз. Снизу голоса. Матери и мужа.

– Оболенский сам видел, как застигнутые врасплох жители бежали в одном белье, спасаясь в подвалах.

Прислушивается.

Мать за ужином обмолвилась о резне в Ялте, но, выразительно переглянувшись с мужем, подробности оставила до вечера, когда она, Анна, из гостиной уйдет. И теперь пересказывает слухи, которые привезла в этот день из Гаспры.

– Брат Набокова, Сергей Дмитриевич, в Ялте едва спасся – в дом попал снаряд, и он с семьей вынужден был искать убежище у соседей. Говорит, матросы с крейсеров «Гаджибей», «Керчь» и «Дионисий» устроили в городе резню и погром. Говорит, Ялта разграблена. На улицах форменная война! Говорит, дрались на штыках! Русские с русскими! Всюду трупы, кровь. Князь Мещерский, Захаров, Федоров, а с ними и другие расстреляны. Офицерам привязывали тяжести к ногам и сбрасывали в море, некоторых после расстрела, а некоторых живыми. А в дом Врангеля…

– Петра Николаевича? – уточняет муж.

– Брата его Павла Николаевича, мирного человека, историка, ворвались матросы. По счастию, самого барона не тронули. Заявили, что воюют только с теми, кто воюет с ними, да еще с татарами.

– Национальной резни в нашем теперешнем положении России только не хватало! – тяжело вздыхает муж.

– А самого Петра Николаевича Врангеля арестовали, но жена на коленях вымолила ему свободу.

– Как всё это быстро изменилось! За несколько недель на смену мирного сожительства явилась какая-то смертельная ненависть… – обреченно добавляет муж.

Анна не дослушивает. Идет спать. Мать и муж любят рассуждать долго и пространно. А через несколько часов Иринушка снова запросит есть, нянька снесет ее в спальню Анны, и, хочешь не хочешь, опять надо будет просыпаться. Словно какая-то невидимая защита оберегает ее, только что родившую и теперь кормящую, от всего, что могло бы лишить ее покоя, а значит, и молока, а, значит, и лучшей и единственной пищи для ее девочки.

Но к концу января и ее невидимая защита дает трещину. Проснувшись от непонятного шума, едва накинув шаль и чуть приоткрыв дверь, Анна выглядывает с лестницы вниз. Этого «чуть» хватает, чтобы в сознании ее запечатлелась картина: заляпанные грязью ботинки и сапоги на персидском шелковом ковре.

Внизу двое матросов в бескозырках и бушлатах и один гражданский, патлатый, в куртке из бычьей кожи. Крымский январь как питерский сентябрь. Или комиссар тот же самый?

Патлатый поднимает глаза, смотрит прямо на нее, конечно, не узнает, отворачивается.

Наспех одевшись и не заходя в большие комнаты, откуда доносится шум, Анна поднимается в комнату к девочкам. Горничная Марфуша при дрожащем свете свечи – электричества уже вторую неделю как нет, и свечи теперь редкость – рассказывает перепуганной няньке Никитичне о незваных гостях.

– Матросы. С Севастополю. С корабля «Борец за свободу». Грят, всю буржуа́зию постановили истребить.

– Убивать будут?! – ужасается нянька.

– А нас-то чего! Мы-та не буржуа́зия. Мы это по-ихнему проль… как их там… прольрит.

– Proletariat, – поправляет оказавшаяся в той же комнате гувернантка Оли и Маши.

– Ищо какуй-та трибуцию требуют, – продолжает Марфуша. – Но наш-то конюх Павел теперяча председатель Совету, вовремя барыню предупредил.

Слово «контрибуция» новоявленная пролетариатка не выговаривает. Приходится Анне спуститься в гостиную, чтобы узнать, в чем дело.

Непрошеные гости уже удалились. Дворецкий даже проводил их до авто, дабы Антипка не вцепился им в ноги. Лишь тяжелый запах дешевого табака и давно нестиранных бушлатов висит в воздухе маленькой, как лаковая миниатюра, материнской гостиной, не давая принять недавний визит за дурной сон.

Мать и муж явно напуганы. Услышав шаги Анны, быстро меняют тему, но тревогу из глаз так поспешно убрать не могут.

– Что за «контрибуция»? – спрашивает Анна.

Раз уж такое чрезвычайное происшествие, как этот ночной визит, в их имении случилось, то приличие обязывает ее узнать, что к чему. Но слушать ответ не особо хочется. Куда больше ее занимает, говорить ли матери о возмутительных речах Марфуши или умолчать – хорошую горничную теперь не найти.

Мать молчит. Муж бормочет что-то невразумительное. И лишь до этого никем не замеченный Савва, все это время просидевший в дальнем углу и привычно марающий бумагу какими-то непонятными то ли рисунками, то ли записями, то ли чертежами, как по писанному выдает дословно:

– На классового врага наложена десятимиллионная контрибуция, которую представители буржуазных слоев должны сдать в кратчайший срок. К невыполнившим постановление революционного совета будут применены особые, вплоть до крайних, меры.

– Ты стенографировал? – удивленно приподнимает одну бровь мать. Кажется, она только теперь замечает, что во время этого матросского нашествия в комнате их было на одного человека больше.

Савва мотает головой.

– Читал в газете.

Но ответ его никто не слышит.

– Будешь платить? – спрашивает Анна, ожидая привычно резкого ответа матери – мол, станет княгиня Истомина платить каким-то голодранцам! Не услышав ответа, собирается вернуться наверх. Но оборачивается с порога.

В глазах матери если не страх, то испуг.

В глазах мужа этот испуг превращается в панику.

– Трое девочек, и Аня…

– Я не девочка, – привычно возражает Анна.

Но муж и мать ее, кажется, не слышат.

– Три девочки и Аня… Что делать? Что делать…


Следующей же ночью встревоженная Анна всё же рискует заглянуть за черту. Без спиритического сеанса с медиумом. Без столоверчения. Только с ножницами, поясом от шелкового халата и книгой.

Однажды она уже поплатилась за попытку заглянуть в неведомое. Те новомодные увлечения спиритизмом, коими был полон предвоенный Петербург и которыми увлекались если не все, то почти все – от царской семьи до последней модистки, сумевшей насобирать денег на мистический сеанс, – не прошли для нее даром.

Все, кто был в тот день на спиритическом сеансе вместе с ней, вышли от прорицательницы и, как ни в чем не бывало, пошли по своим делам. Кто-то ругая на чем свет шарлатанов, выведавших все их тайны и умудрившихся встроить вращающий механизм под столик. Кто-то задумавшись над странностями явления загадочных душ. Кто-то отчаявшись. И только она сорвалась в пропасть.

Ей было шестнадцать. В городе она была одна. С гувернанткой и управляющим. Мать проводила зиму в Европе.

Хотелось любви. Хотелось славы. Хотелось стихов.

Хотелось знать, что же будет.

На спиритический сеанс ее за руку привела подруга по гимназии. Двумя днями позже шепотом, как великую тайну, подруга рассказала, что для того, чтобы вызвать духов, не обязательно ходить в такие места, платить деньги и терпеть общество неприятных людей, которые узнают твои секреты. Достаточно взять любую книгу, ножницы и пояс и… Они могут это делать вдвоем.

Когда книга первый раз завертелась на их пальцах, Анна едва не лишилась чувств, казалось, что всё это происходит не с ней.

Испугалась. Хотя, казалось бы, пугаться было нечего. Вызванный гимназической подругой дух обещал ей любовь великого поэта, славу и много детей. Всё, как и мечталось. Только с того самого дня, как книга завертелась на ее онемевших пальцах, стало казаться: над ее головой разверзлась пропасть.

Не под ней, а над ней.

Затягивающая, засасывающая в себя пропасть, швыряющая в нее то куски боли, то строфы стихов, то бешеный стук сердца, не знаешь, как его унять или обогнать. Точно кони понесли, как ее маленькую летом в мамином имении когда-то понесли лошади. Если бы не бросившийся под упряжку деревенский мужик, которого лошади долго еще тащили по земле и у которого вся спина после оказалась одним кровавым куском мяса – рубаха в дым, кожа содрана, вся спина одна рана – она бы убилась.

Так и сердце ее начинало нести вскачь, и она не знала, что с этим неровно бьющимся, убегающим всё быстрее и быстрее неуправляемым сердцем делать. Словно забившись в угол тарантаса, лишь смотрела в глаза надвигавшейся пропасти. Но теперь не было мужика, способного броситься под лошадь и обуздать ее отчего-то вдруг понесшееся вскачь сердце.

Стихи стали случаться. И мучить. Влюбленного великого поэта не находилось. Голова превратилась в одну сплошную дыру, поглощающую неведомо откуда льющуюся неистовую силу, сжигающую всё внутри.

Она не могла спать. Есть не могла. Учиться не могла.

Так длилось неделю. Месяц. Пять…

На исходе года такого пожара вернувшаяся из Европы мать резко сказала:

– Пора тебе замуж. Все беды в твоем возрасте от отсутствия мужа. Подошел бы и хороший любовник, но это явно не для тебя.

Анна вспылила. И это говорит ее тонкая, умная мать – да как она может! Разозлилась. Закрылась. И, быть может, сжигала бы себя и дальше. Если бы с возвращением матери в их доме снова не возник Дмитрий Дмитриевич. И не посмотрел на вдруг выросшую девочку другими глазами. А она другими глазами посмотрела на него. И увидела не «Митюшеньку Митрича», которого знает с детских лет, и не уважаемого университетского профессора, с которым ей всегда так интересно было рассуждать и спорить об искусстве, а не самого молодого, но вполне привлекательного и совсем нестарого мужчину.

Влюбленного в нее мужчину.

И она влюбилась.

Или ей показалось, что она влюбилась.

Или это ему показалось, что влюбился он. Взял и влюбился в тот миг, когда после долгого отсутствия снова появился в доме на Большой Морской, и дверь ему открыла та, которую он с раннего детства безнадежно боготворил и вечно отдавал другому. Та же самая. Только снова юная. Взглянувшая на него не с привычной колкой ироничностью, с которой всегда смотрела на своего ближайшего друга девочка Соня, а с восторженной почтительностью ее дочери. С той восторженной почтительностью, от которой до любовной привязанности один шаг. Нужно только захотеть этот шаг сделать.

И Дмитрий Дмитриевич захотел.

Читал ли профессор труды по вошедшему в ту пору в моду психоанализу? Успел ли он осознать опасность той легкости, с которой он замещал юной Анной с детства любимую им ее мать? Читала ли те труды сама Анна и поняла ли, что замещала не юным мужем рано потерянного отца? Успел ли Дмитрий Дмитриевич осознать пропасть, в которую вся его любовь могла скатиться при первом же порыве ветра…

Но так или иначе он сделал предложение. И дочка некогда столь любимой им женщины это предложение приняла. При личной встрече с будущим зятем будущая тёща была, как водится, элегантно иронична, в меру язвительна и очаровательна.

На том увлечение спиритизмом завершилось. «С твоей психикой это запрещено!» – как всегда безапелляционно заявила мать.


И теперь в союзницы мать звать невозможно. Муж не поймет. Но оба весьма удачно уехали в Мисхор к Долгоруким. Остается позвать старую няньку и велеть ей вытянуть палец и держать ножницы, как держит она сама.

Нянька Никитична крестится, причитает, что дело это небожеское, что это грех и господь не велит!

Анна велит ей молчать. Завязывает, как помнит, ножницы внутри книжного тома. И, прикрыв глаза, бормочет, как в прошлом опыте бормотала гимназическая подруга:

– …Вызывается дух…

И… Книга, вдруг отяжелев, делает поворот.

Нянька вскрикивает и роняет колечко ножниц со своего пальца.

– Свят! Свят! Свят!

– Нянька! Молчи. Держи крепче. Мне важное нужно узнать. Как надолго всё это вокруг. Держи!

Ветви старого платана стучат в окно, добавляя страха старухе. Побелевшая нянька еще несколько раз крестится, закрывает глаза и, бормоча молитву, подставляет палец.

– Куды ж тебя несет, Аннушка?!

Анна начинает всё сначала, решая, можно ли вызвать дух отца или позвать кого-то незнакомого. Но произнести имя отца не рискует. Гимназическая подруга вечно вызывала дух некого Савелия Порфирьевича Нестрогина, кто он таков, Анна не знала. Но с незнакомым духом всё же проще.

Книга снова вертится на вытянутых пальцах Анны и няньки. «Господи, что я делаю?!» – проносится в голове. В груди возникает жар, перехватывает дыхание. Но вслух, почти охрипшим голосом она спрашивает:

– Могу я задать вопрос? Как надолго вся эта смута?

Книга вертится один раз – можно!

– Еще на месяц?

Книга неподвижно висит между пальцев.

– До лета?

Книга не двигается.

– Год?

Нянька, закрыв глаза, дрожит от страха.

– Два года? – едва выговаривает Анна, сама готовая упасть в обморок. Жар разливается из груди по всему телу.

Движения нет. Не может же это безумие тянуться так долго! Не хватает только спросить теперь про причуды Саввы, который осенью про семьдесят лет говорил. Кажется, грудь сейчас разорвет от жара.

– Три года?

Ничего.

– Больше… – выдыхает Анна. Успевает увидеть, как книга на ее и нянькиных пальцах начинает бешено вертеться, и теряет сознание.

– Грудная горячка, – произносит открывшая глаза нянька, судорожно развязывает «небожескую» книгу, убирает пояс и ножницы «с глаз долой» и распахивает дверь, чтобы позвать на помощь.

– Мастопатия, – поправляет няньку, проходящий мимо двери Савва.


Проблемы с грудью начались у Анны в двадцатых числах февраля. Подхватившая простуду Иришка плохо сосет. Грудь разбухает от молока. Сегодня, когда Анна рискнула заглянуть туда, куда заглядывать нельзя, и куда уже однажды обещала себе не заглядывать, жар в груди достигает предела. Прикоснуться невозможно, ни то что сцедиться.

Дозвониться до Бронштейна в Севастополе не получается, номер молчит – снова перебои на телефонной станции. Дозвониться в Мисхор к Долгоруким до матери и мужа, чтобы вернулись и отвезли ее к доктору на авто, которое готов предоставить бывшей владелице бывший конюх Павел, также не удается.

Становится понятно, что народными, нянькиными средствами не справиться. Жар, температура поднимается. Простывшая голодная Иришка кричит и кашляет, и снова кричит.

Даже с быстро растущей температурой Анна понимает, что нужно самой ехать в Севастополь к Бронштейну. Срочно. Велит работнику Макару заложить старое ландо и, оставив плачущих старших девочек на гувернантку и няньку, вынужденно взяв с собой кричащую Иришку – заодно доктор и ее посмотрит, – выезжает из поместья.

Трясет всю дорогу. Иришка захлебывается плачем, отказывается брать горячую воспаленную грудь и, голодная, надрывается от крика.

– Ничего-ничего, совсем чуть потерпи, сейчас приедем. Еще часок, и приедем. До Севастополя недолго… – как может уговаривает дочку Анна.

Ничего мучительнее с нею прежде не случалось. Когда болели старшие девочки, им всегда вызывали лучших детских докторов в Петербурге или здесь из Севастополя и Ялты. Те назначали лекарства, няньки всю ночь качали плачущих Олю и Машу где-то вдали от родительской спальни, не мешая спать Анне.

Теперь детских докторов на всем побережье не найти. Маленькая кричащая девочка на ее руках. Тряска и холод в старом ландо и февральская сырость, не способствующая выздоровлению матери и дочки.

– Ничего-ничего, моя маленькая, сейчас приедем! Сейчас приедем! Доктор нас полечит… Сейчас…


Севастополь в сгущающихся ранних зимних сумерках выглядит совсем не тем городом, в который она со схватками ехала рожать в октябре. Тот город был полон закатного солнца. Оранжево-багровый оттенок заполнял над морем весь горизонт.

Этот город темный. Холодный.

И злой. С плотно задернутыми шторами на окнах и закрытыми ставнями. С заколоченными дверями в еще не разграбленных магазинах и лавках, уже разграбленных. С флагами и бесконечными кумачовыми транспарантами, растянутыми, где только можно и нельзя.

Пока ехали., работник Макар хорохорился.

– Не боитеся, барышня, пробьемся!

Родившую трех девочек Анну в материнском имении звать «барышней» так и не перестали.

– Макар на своем веку и не такого повидал! – бьет себя в грудь работник. Но в Севастополе пугается. – Ваша воля, барышня, едемьте обратно! Стреляют!

– Вези, тебе говорят!

– Куды везть, барышня Анна Львовна? Дорога, видьте, вона вся перекрыта. Войска. И с ружьями. Куда везть?!

– Объезд ищи! Не перекрытые улицы должны остаться! – Анна плотнее кутает уставшую кричать Иришку. – Сейчас приедем, доченька! Сейчас приедем! Доктор нам поможет, и тебе, и мне поможет. Скоро-скоро! Ведь скоро уже?

На страницу:
4 из 6